Женский день - Мария Метлицкая 23 стр.


Вероника испуганно отпрянула и побледнела.

– Самое страшное, – тихо повторила Ольшанская, – сын. Его тоже начнут разглядывать. Присматриваться, принюхиваться, приглядываться – а вдруг? Это ведь через третье поколение, понимаешь? Тебя пронесло – а его? Алкоголизм ведь страшная штука. Наследственная. Ты, кстати, об этом не думала? Гены, матушка, все эти гены. Кровь! Наука – ничего не попишешь. И еще – пороки-то надо скрывать. Не надо хвалиться пороками. Тетушками из сумасшедшего дома, мамками-убийцами, папашками-алкашами, братьями-уголовниками. Это люди скрывают. Нормальные люди. И ты скрывала. И правильно делала. А теперь – все наружу! Скажи спасибо Тобольчиной. Поклонись ей в ножки и еще раз – спасибо! Кстати, а на работе? Там же тоже не знали? Ну, разумеется! Им тоже будет по кайфу – про свою начальницу. Гениальную. И больным твоим – тоже. Так что, девочка, лучшие – будут жалеть, а все остальные, которых огромное море, будут злорадствовать и насмехаться. Знаешь, как все это называется? Подрыв репутации и честного имени. Ну, усекла? Вот и подумай – кто виноват и что делать? Как говорят: соврала в малом, соврет и в большом.

Вероника молчала, опустив голову.

Аля встала, открыла бутылку виски и плеснула в два стакана.

– Пей, красивая! – усмехнулась она и сурово добавила: – Ничего, разберемся. Она еще не знает меня, эта стерва!

Вероника вздрогнула, посмотрела на Алю и разревелась. Громко. Самозабвенно. Сморкаясь и всхлипывая.

– Поплачь, – равнодушно бросила Аля, – авось полегчает.

– И еще, кстати. Что там было про твоего учителя? Деда этого? Которого ты, типа, бросила на произвол? Который для тебя – все? – она снова уставилась на Веронику. – Подобрал тебя, научил, пожалел?

А та зарыдала еще сильней, еще громче, приговаривая:

– Это все – правда. Опять правда, ты понимаешь? Он для меня – все! Все сделал, что мог и не мог. А я улетела. И почти целых пять лет… Ты понимаешь? Ни сном и ни духом… А он… Почти голодал. Замерзал. Не было на дрова, там ведь печка. А я… Могла уже, понимаешь! А ведь не сделала. Ничегошеньки и ни разу!

Аля кивнула.

– Да ясно! Не сделала, – передразнила она Веронику, – не ты не сделала, а государство это гребаное! Дрова, печка, мясо, лекарства и все остальное. Оно, оно отвечает. Должно отвечать! За стариков и больных. Оно, а не ты!

Вероника махнула рукой.

– Какая разница кто! Оно не смогло, и я… не смогла. Или не захотела. А то, что не сделало оно, государство, – не оправдание мне. Разве нет?

И ведь опять все это – правда!

Аля ничего не ответила и вышла из комнаты. По дороге в ванную она приговаривала:

– Я, оно… Все говно. И я, и оно…

– Аль! – позвала ее Вероника. – А я ведь… работы его… Ну, взяла. И защитилась! Понимаешь? Очень быстро и очень успешно. Получается – я воровка?

Аля замерла на пороге.

– Украла?

Вероника отчаянно замотала головой.

– Что ты, как можно! Он сам… мне отдал… Перед отъездом.

Аля облегченно выдохнула.

– Ну! Значит, правильно. Ты же его ученица. Молодец, Айболит! А так бы – все ведь пропало, верно?

Вероника испуганно кивнула.

– И все же…

– Забей, – посоветовала Ольшанская, – ты не украла. Народу с этого польза. Значит, все правильно, Ник!

Вероника вздохнула.

– Все так. Только вот… мне от этого совсем не легче, Алечка!

И опять разревелась.


Женя подъехала к дому Ольшанской. Вышла из машины, вдохнула свежего воздуха, задержала выдох и осмотрелась. Дом хороший, участок огромный. Поселок престижный. Она еще раз вздохнула и подошла к калитке. Короткий звонок, и калитка автоматически открылась. Она вошла на территорию, оглядела участок и направилась к дому. Толкнула входную дверь, и та поддалась.

– Есть кто живой? – крикнула Женя.

В ответ донеслось недовольное и суровое:

– Есть! Если точнее, полуживые.

Женя зашла, сбросила куртку и сапоги и пошла дальше.

На пороге комнаты стояла хозяйка и внимательно оглядывала «свежую» гостью.

– Входи! – вздохнула она и крикнула в комнату: – Нашего полку прибыло! Душевных инвалидов и обиженных жизнью уродов!

Женя зашла и увидела Веронику, сидящую в кресле и размазывающую слезы на бледном и испуганном лице.

– Присаживайся, – с иронией сказала хозяйка, – и снова – к нашим баранам…

– Продолжим! – объявила Ольшанская и, посмотрев на Женю, спросила: – А у тебя, Бажов? Какие потери?

У Жени дрогнули губы.

– У меня, девочки, все ужасно.

Все помолчали, потом Ольшанская посмотрела на поникшую Веронику.

– Ну, поняла? Порядочная наша?

Женя, сбиваясь, рассказывала Але и Веронике свою историю. Так откровенно, как, наверное, не рассказывала еще никому. Про мать – жестокосердную красавицу, вечно недовольную дочерью. Про отца – тихого, словно бесплотного, никакого. Про свой ранний – слишком ранний – брак. Нет, по любви, по любви! Только… Все, что они сделали не так, – отсутствие элементарного опыта. А советчиков не было. «Мать моя – не советчик, о чем вы?» Про годы бездетности, про ту страшную ночь и крошечную девочку у нее на руках. Про рождение Дашки – такое счастье, сильнее которого не было никогда. Про Никитин взлет, про недолгое благополучие и – яму, страшную яму, из которой, казалось, они никогда не выберутся.

Про то, что удержало ее на этом свете тогда, когда совсем не было сил жить и что-либо чувствовать, – это ее девчонки и ее книжки. Про то, как никто и никогда ни разу не сказал ей, что она огромная умница и он ею гордится, – ни мать, ни муж. Про отношения мужа и старшей дочки Маруськи. Про ее уход из родного дома. Про все!

Она захлебывалась словами, захлебывалась слезами и снова торопливо говорила, говорила…

Аля хмурилась, ходила по комнате, снова подливала всем виски и много курила. Вероника вытирала слезы, громко вздыхала и сжимала холодные пальцы рук – они сильно дрожали.

Когда Женя выговорилась и почти выплакалась, минут десять молчали.

Наконец, тишину нарушила Ольшанская:

– Итак, – она упала в кресло, закинула ногу на ногу и сурово сдвинула брови, – что мы имеем, как говорят в Одессе?

А имеем мы первое – Вероника. Обнародовано то, что она вполне имела право утаивать. Абсолютно законное право. Вернее, не распространяться об этом. Что она, собственно, и делала – не врала, а не говорила всей правды. А это разные вещи, заметьте. Теперь она выставлена отчаянной лгуньей, потерявшей доверие в собственном доме. Раз. Два – репутация на работе. И три – как человеку совестливому, ей придется совершить какие-то действия, например поехать к этой мамаше чертовой в эту деревню. Иначе до конца жизни она себе этого не простит. Но если она туда соберется… Это будет еще страшнее! В тысячу раз. Потому что мать – если можно так назвать эту тетку – совсем ей не мать. Совершенно чужое, инородное существо. Опустившееся и жалкое. И абсолютно, заметьте, чужое. По сути, испоганившее Вероникину жизнь – детство и юность. На выходе: они повстречаются – и? Допустим, как человек небедный и приличный, Вероника купит ей дом и домашнюю утварь. Даст денег. Потом даст еще. Дальше – еще, и так бесконечно. Но дело не в деньгах, конечно. А в том, что теперь она, Вероника, ПРИГОВОРЕНА. К общению с этой… Конечно, она вполне имеет право не забирать ее с собой. Еще не хватало! Но – снова но! Теперь она должна будет думать о ней, беспокоиться. Даже переживать. Теперь от нее никуда не деться! Опять же потому, что Стрекалова – человек в высшей степени порядочный. И что это все означает? А то, что теперь эта… баба… испортившая дочери детство и юность, теперь с удовольствием испортит ей и всю оставшуюся жизнь. И жизнь, кстати, ее семьи. Всего-то! Не говоря уже об эмоциях – стыдно быть дочерью этой поганой, прости, Вероника, бабищи. Стыдно было тогда, а сейчас еще стыднее. Потому что раньше ты просто была несчастная, никому не известная девочка, а сейчас – ты большой ученый, руководитель клиники, мать, жена, невестка. И такое прошлое! Баба эта забудет – да уже забыла, ей все до… – через какой ад прошла ее девочка: детский дом, интернат и все прочее. Она беспардонно влезет в ее жизнь и снова испортит ее – по полной программе. И еще – с удовольствием! Ведь как у нас любят посчитать чужое богатство! Дальше. Муж Вероники. Свекровь. Ставшая ей родной матерью. И наконец, сын. Ему-то за что? Весь этот позор? И все ведь узнают – в том числе в школе. А что там с твоим учителем, Вероника? Ну, дед тот столетний, которого ты предала? Ах как некрасиво! Как некрасиво ты поступила! С той рукой, из которой кормили. Какая ж ты дрянь! Лжешь, предаешь! Сволочь какая!

– Это правда, – пискнула Вероника, – тут я… точно – ужасная сволочь. Не приезжала и не писала! Не говоря уже о том, что могла бы помочь…

– Это правда, – пискнула Вероника, – тут я… точно – ужасная сволочь. Не приезжала и не писала! Не говоря уже о том, что могла бы помочь…

– Да-а-а? – притворно удивилась Ольшанская. – И чем же помочь? Объясни! От жалкой своей аспирантской стипендии? От трех копеек за подработку в больнице? Койка в общаге и сапоги на три года! Чай с сухарями и хлеб из столовки! Знаю я, как вы в общагах питались. Перловой кашей с таком…

Вероника покачала головой и повторила упрямо:

– Нет. Я могла!

Ольшанская махнула рукой и посмотрела на Женю.

– Теперь про тебя. Вот здесь – еще хуже. Ладно, про твоего мужа – фигня. Всем известно, что его подставили, кинули вкладчиков и слиняли. Да, следствие, да страшный год, и все же – совсем ерунда. Не для вас, разумеется. Понятно, что все это время… Да что говорить! Но – пережили. Правда, тогда ты была никем, и общественное мнение тебя, понятно, не волновало. А потом никто и не сопоставил факты – ну, когда ты стала известной. Сейчас все всплывает. Противно. И все же – фигня. Переживешь пару противных моментов, и всё. Забудут. Ну, может быть, на встречах с читателями – так, пару раз какой-нибудь идиот об этом напомнит. А может, и нет. Но вот про девочку… – Ольшанская помолчала, – тут совсем другая история. Тайна усыновления! Нарушена тайна усыновления! А это – статья. Для этой гадюки. И это вот, девочки, плюс, а не минус. Прости меня, Гофман, за жесткий цинизм. Это рычаг. Рычаг воздействия на этих гадов. Процесс будет громкий, я обещаю. Зелинский мой друг. Точнее, приятель. А Зелинский – большая сила. Он их утопит, не сомневайтесь.

Она схватила телефонную трубку.

– Аркаш, это ты? Зелинский, привет! Скажи-ка мне, друже, есть ведь статья «За разглашение тайны усыновления»? Есть? Ах ты мой милый! Сто пятьдесят пятая? Уголовная ответственность? Умница! Зайка моя! Спасибо! Я тебе перезвоню. Да позже, потом! Поболтаем, конечно. Кого? Герасимова? Я? Усыновила? Ну ты и шутник, Аркашка! До связи, пока! Кретин, – сказала она, – все шутки шуткует. Кретин, а адвокатишка классный.

Потом снова замолчала и заходила по комнате.

– А вот что с твоей девочкой… Все образуется! Прощать ей тебя не за что, это не ложь. А если и ложь – ложь во благо. Она переживет, не сомневайся. В молодости, девочки, не такое переживаешь! В молодости нервы покрепче и шкура потолще. Поревет твоя Маруся, и вы помиритесь. Да и потом – для всех, кстати, ты героиня. А вот Маруське твоей… Придется еще много чего пройти… после такой вот правды.

Женя кивнула.

– Теперь обо мне, – Аля выпрямила затекшую спину. – Теперь – обо мне, – повторила она.

– Дочка – моя боль. Огромная боль. Никто не виноват – ни я, ни она. Так получилось. То, что она… не хочет общаться. Я понимаю. Точней – принимаю. И стараюсь понять. Очень стараюсь, честно. И очень надеюсь, что когда-нибудь, как-нибудь… Мы станем общаться. И она меня простит. Я… в это верю! Только больно не меньше. И противно – что так, на всю страну! А вот про мужа… – Аля опять замолчала.

– Здесь все сложнее. Дело в том, – она чуть откашлялась, – что я… это знала. Да, знала! Про девку эту, мальчишку. Все знала. И молчала. Почему? Да все просто. Мне надоело. Надоело быть неустроенной бабой. Несчастной. Все мои браки… Дерьмо, а не браки. Терлецкий. Баба в шейном платочке. Нет, интеллектуал, умница – тут не поспоришь. И человек приличный. В высшей, надо сказать, степени. Но… Ладно, я не о нем. Я его не любила. Ни разу. Стыдно. Оператор-алкаш. Вот его… любила. Знала, что алкаш и дерьмо, а любила. И снова стыдно. Дальше. Герасимов. Казалось бы… надоели все эти рефлектики, интеллигенты, пьяницы, творческие работники. Надоели! Захотелось плеча – а что, разве стыдно? Плеча, спины. Денег. Так тяжело жилось последние годы. А я ведь привыкла. К хорошей жизни привыкла. У деда и бабки жила как принцесса. А потом – вечная борьба, вечный стресс. А я ведь актриса. Тряпки нужны, цацки, косметика. Нет, все не так! Я… любила. Мне так казалось! Он был чужой. Да, чужой. И мы слишком разные. Слишком. Разная среда, разное все. Но я подумала – а какая разница? Теперь, когда я взрослая баба. Такое прошла! Он – поддержка, опора, стена. Щедр и могуществен – поди не влюбись. А что говорим на разных наречиях – так господи боже мой! Может, даже и лучше? Еще. Разводиться я не хотела. Делить все – опять склоки, проблемы. Думать о деньгах. Сходить с ума, если не звонят со студии. А мне еще поднимать младшего сына. Он тоже… мальчик проблемный. Нет, ничего особенного. Просто чудной. Аутист, что ли. Много таких – вне этого мира. Они – в виртуальном. Спасаются так. С ним сложно. Чужой. Да, снова чужой… И еще. Коллеги. Газеты. Журналы. Все начнут смаковать. Так подробно, что… эта, которая… Брошенная своим олигархом. Противно. А молчать я теперь не смогу! Надо что-то решать. А решать я устала. Вы меня понимаете?

Она по очереди посмотрела на Женю и Веронику. Те молча кивнули.

– И вот что в итоге. – Ольшанская встала, снова прошлась по комнате. – Три очень обиженные женщины. Одна в отчаянье и страхе – это Женя. Вторая в вечном чувстве вины и страданиях по поводу своего вранья – Вероника. И третья – в гневе и ярости. Третья, как вы понимаете, я. По-моему, достаточно! И все они, к тому же, обмануты. Грязно и низко. И посему мы это так не оставим. Верно? Потому что так оставлять нельзя! Ведь отчаянье, вина, обида, гнев и ярость и – отличные приправы для мести. Согласны?

Все одновременно вздохнули и неуверенно кивнули. Особенно Вероника. На Женином лице появилась гримаса боли – и тут же исчезла.

* * *

Марина Тобольчина вдруг ощутила, как страшно она устала. Просто нечеловечески устала за этот год. Почему? Ведь она почти смирилась с разрывом с Лукьяновым. Сильная боль ушла, отошла. Да. Почти не болело. Ушла тревожность перед эфиром. Хорошо это или плохо? Совсем выморозилась душа или работа уже окончательно стала ремеслом, где она – специалист высшего класса? Может, причиной этой усталости стал тяжелейший двухнедельный грипп, после которого она не могла оклематься еще почти три месяца? Или отсутствие нормального, полноценного отпуска – уже почти лет пять, не меньше? Такого, когда лежишь тюленем на берегу, поднимаясь со вздохом только для того, чтобы добрести до ресторана и – пардон – обожраться? Такого, чтобы выключить мозги – совсем, окончательно, на целых две недели. Ни о чем не думать, не вспоминать. Такое бывает? Или проснуться в выходной, в субботу, на воздухе, за городом. Лениво потянуться, снова поваляться, подняться часам к двенадцати, чтобы неспешно выпить кофе и пролистать пестрый журнал. Потом закрыть глаза и подставить усталое лицо нежному солнышку – на полчаса, не более, вредно. Потом поплавать в бассейне – тоже лениво, словно делая одолжение самой себе. И дальше – снова в кровать, теперь уже с книжкой. Чувствуя, как тяжелеют веки, положить книжечку на живот и закрыть в блаженстве глаза. И слушать, как за окном тихо шелестит листва, щебечут птицы и свежий ветерок колышет полупрозрачные, легкие занавески. Вот! Вот чего ей так не хватало! Почему? Почему она не могла все это себе позволить? Глупость какая-то. Идиотизм. Три года назад поддалась на уговоры Лариски, редакторши, – поперлись в Милан на распродажи. Ей был нужен этот Милан, как собаке пятая нога. В Милане было шумно, как на восточном базаре – толпами слонялись соотечественники, галдя как вороны и боясь «что-нибудь не успеть». Не успеть оторвать! Она всегда уставала от магазинов. Лариска моталась с выпученными глазами, боясь упустить. В каждом русском она видела конкурента и злобно шипела им в спину: «Ишь, корова, а все туда же! Деревня, а прется!»

Марине сначала было смешно, потом утомительно, а потом стало противно.

Еще один отпуск пришлось брать, когда заболела мама. Весь месяц Марина сидела у маминой постели – сначала в больнице, ну а потом дома.

На следующий год просто катастрофически не повезло с погодой – три недели лили такие дожди, что и на улицу было не выйти. Какие уж тут пляж и море! А в закрытом бассейне был народ со всего отеля – не подойдешь. Дети, старики. Валялась в номере и смотрела дурацкие фильмы. Поправилась на четыре кило – настроение тогда совсем испортилось.

Вот такие выдались отпуска. Она вдруг подумала, что надо срочно позвонить Лукьянову и отпроситься в отпуск. Сегодня же! Иначе… «Иначе я возненавижу весь мир, – подумала она. – Так и скажу Лукьянову. Хотя, для него это не аргумент».

Уехать, – она стала кругами ходить по комнате, – уехать! Буквально завтра, ну, или дня через два. Только надо решить, куда? Это главный вопрос! Экзотика? Например, Вьетнам. Говорят, там красоты неписаные и низкие цены. Или, скажем, Европа? Любимая Вена, кафешки со штруделем, Климт, Опера. Или любимая Прага. Она хорошо ее знала, бывала там раза три или больше. А может, все-таки море? В марте в Эйлате прекрасно – жары еще нет, а моря и солнца – навалом.

Назад Дальше