Поля Елисейские - Яновский Василий Семенович 9 стр.


Как-то в самом начале моего пребывания в Нью-Йорке я отправился на вечер «приехавших из Европы»; когда собрание кончилось, мы все застряли у вешалки по вине Георгия Петровича.

— Что, калоши ищете? — пошутил я (По свидетельству Н. Федотовой, отец ее в Новом Свете первым делом побежал и купил себе калоши, напоминающие «Треугольник».)

Но оказалось, что Федотов потерял номерок и не может объяснить, как выглядит его пальто. Пришлось дожидаться, пока народ разбредется; да и тогда Георгий Петрович воспринял свое пальто с долею недоверия, ибо он именно в это утро получил его в дар от какого-то благотворительного общества и не успел толком разглядеть. Анекдоты с одеждою — не случайность в жизни Федотова, они преследовали его до самого гроба, поэтому я о них упоминаю.

По болезни Георгий Петрович часто пропускал занятия в институте богословия. Его непосредственный начальник о. Флоровский, единственный современный, крупный русский теолог, вышедший из среды иереев, а не бывший «интеллигент, писатель, общественный деятель», человек желчный и обиженный «разными Бердяевыми», почему-то не доверял болезни Федотова, во всяком случае, не проявлял особой нежности и грозился его исключить. На этой почве между ними даже возникали распри, ничего общего с патристикою не имеющие. Так что, когда о. Флоровскому пришлось отпевать Георгия Петровича, то некоторые восприняли это как временное торжество врага.

В Си Клиффе собрался очередной съезд, кажется, студенческого движения. Я поехал туда, рассчитывая встретить многих старых друзей. Был жаркий, летний день, и я остановился у ресторанчика над заливом. За соседним столиком сидел В.Г. Терентьев, тоже освежаясь каким-то холодным напитком. Это он мне сообщил: «Вчера в госпитале скончался Федотов».

Из всех участников съезда наиболее удрученным и даже растерянным выглядел М.М. Карпович: в недалеком будущем ему предстояло последовать за Георгием Петровичем.

Тогда же, в Си Клиффе, я познакомился с одним из бывших учеников Федотова, о. Александром Шмеманом, с которым потом уже часто встречался в нашем философско-религиозном кружке. Таким образом, культурная преемственность оказалась установленною.

Судя по последним письмам Федотова к жене, он ушел от каких-то знакомых, где отдыхал летом, в местную, маленькую больницу: «Благодаря Синему Кресту здесь почти бесплатно, и уютно, и чисто, и тихо»…

— Под вечер, — рассказывала медсестра, — он сидел на диване в общей гостиной, с книгою и обязательной чашкою чая.

Это был некий чудесный и сложный акт в жизни Федотова: чай и книга — нераздельные. Сестра в последний раз видела его именно за этим занятием: пил глазами и губами, изогнувшись в халате. Когда спустя минут пять она вернулась в залу, Георгий Петрович был уже мертв.

Оставалось перевезти тело в Нью-Йорк и похоронить. Этим занялся один из новых друзей Федотова, Зубов, не знавший основных фактов биографии Георгия Петровича. Комнатка, где ютился профессор, при теологическом институте, оказалась запертою, а ключ застрял где-то в вещах покойного; между тем, похоронное бюро настаивало на том, чтобы усопший был облачен в черную пару (как говорится, dignified[18]). И местный друг Федотова, ничтоже сумняшеся, купил в магазине готового платья новенький темный костюм для покойного. По американскому обычаю, ему подкрасили щеки и губы; в гробу, посредине собора (на Ист Второй улице), Федотов полулежал, как-то неосновательно, почти порхал. Я знал, что за последнюю четверть века Георгий Петрович ни разу не обзавелся новым платьем по мерке. И было больно смотреть на этот добротный пиджак, в котором его собирались хоронить.

IV

Фондаминского в двадцатых годах я редко встречал. Говорили, что хоть он и числился редактором «Современных записок», о беллетристике не берется судить — не считает себя компетентным! И это мне нравилось.

Обычно в эмигрантских изданиях приличного толка господствовало убеждение, что только в оценке стихов требуется специальная сноровка или культура; прозу же любой честный общественный деятель способен прочесть и забраковать. Зарубежная поэзия от этого явно выигрывала; стихи отправляли экспертам или же их печатали «на веру», руководствуясь мнением ведущих критиков… Верстали рифмованные строки между отрывками прозы — на манер виньеток. Разумеется, главное преимущество виршей заключалось в их портативности. Они занимали мало места и не машали вести точный подсчет советским преступлениям.

В прозе же, извините, Вишняк-Руднев («Современные записки») и Слоним («Воля России») сами хорошо разбираются и в консультантах не нуждаются: на мякине их не проведешь! Результаты оказались совершенно плачевными для «Воли России»; в «Современных записках» эта установка была постепенно сломлена сплошным напором молодой литературы и еще благодаря поддержке Фондаминского, на собственный вкус не полагавшегося и прислушивавшегося к обществен-ному мнению…

Истина заключалась в том, что для оценки художественного произведения у этого типа поколения людей (в другом плане весьма замечательных) совершенно отсутствовали соответствующие органы. Мне всегда казалось, что если бы иной редактор долго нюхал рукопись, то он бы понял гораздо больше, чем только читая ее.

На крупном смуглом лице Фондаминского не последнее место занимал нос с мягкими раздувающимися ноздрями; весь облик его был несколько чувственный, яркий, похожий на горца, чеченца — статный, красногубый, с темным горячим взглядом из-под совиных дугою бровей. Позже, уговаривая нас писать статьи для «Нового града» или «Новой России», он обязательно добавлял:

— Только напишите так, чтобы каждое слово пахло! — и прижимал сложенные в щепоть пальцы к живым, красивым ноздрям, смачно втягивая воздух, точно наслаждаясь воображаемым ароматом нашего будущего творения.

Другие редакторы «Современных записок» были настроены скорее скептически и не ждали от нас проку… Руднев был деликатнее Вишняка, осторожнее, глубже, но в сущности страдал той же болезнью непогрешимой «принципиальности». Он только стелил мягче и умел выслушать человека, не сразу прерывая его. Когда Руднев заявлял: «Этого я не понимаю…», — то, естественно, всем объяснениям наступал конец. Эти люди в целом как поколение на редкость ограниченные, главным образом полагались на свой разум. То, чего Зензинов «не понимал», не существовало, не должно было существовать в приличной литературе.

Был Руднев честнейшим, порядочнейшим русским интеллигентом, социалистом, земским врачом. Мне случалось видеть на лице его следы подлинного страдания, когда он возвращал рукопись молодому писателю, которого считал талантливым. Но увы, «этого я не понимаю…»

Долг прежде всего, причем долг именно в собственной интерпретации, без поправок и компромиссов.

Бытовым образом В. Руднев тяготел к православию, любил русскую церковь и ходил туда по большим праздникам; но не понимал, как это можно спорить о религии или заниматься теологическими тонкостями. Религия — частное дело гражданина, личное! Она должна быть отделена от государства и всей общественной жизни человека. Более преступную чепуху трудно себе представить, хотя исторически она, по-видимому, оправдана.

Разумеется, при таких настроениях появление Бердяева, Федотова и мистически настроенной молодежи в недрах «Современных записок» (и из номера в номер) можно счесть за чудо! Здесь сказалось влияние Фондаминского.

Впрочем, время работало всецело, увы, недолго, на нас. И к 1936 году появились книжки журнала без единого «старика», все сплошь молодежь. А в статьях только «мистики и мракобесы». Никаких Шмелевых, и даже без Алданова. А тема Учредительного собрания незаметно сменилась мистикою демократии, равенством Богом сотворенных душ и грядущим тысячелетним идеалом.

И Руднев с Вишняком не могли не почувствовать себя обойденными…


В начале тридцатых годов Фондаминский редко показывался на нашем Монпарнасе. Амалия Осиповна, его жена, мучительно умирала от туберкулеза и поглощала все внимание домашних. В 1933 году, кажется, ей стало совсем плохо, и тогда решили прибегнуть к услугам И.И. Манухина, просвечивающего селезенку рентгеновскими лучами. (Это он якобы спас Горького и доконал Екатерину Мансфильд.) Реакция организма на эти лучи такой силы, что больной либо незамедлительно умирает, либо поправляется.

После нескольких сеансов жене Фондаминского стало совсем худо, и она вскоре скончалась. У Фондаминского проживал В.М. Зензинов, друг семьи, платонически влюбленный в Амалию Осиповну, близкие его прозвали «старой девой»; оба они тяжело, но по-разному переживали потерю.

Зензинов удалился в свой кабинет и засел писать воспоминания «влюбленного террориста», как мы шутили. А Фондаминский ринулся, точно носорог, в общественные джунгли, не разбирая тропинок, нагружая на себя множество лишних обязанностей и поручений. Постепенно, будучи человеком впечатлительным и компанейским, он искренне увлекся этой деятельностью, вначале задуманной в целях терапевтических.

Вот тогда он затеял «Круг»: место встречи отцов и детей — где спорили и беседовали на религиозно-философские и литературные темы.

В связи с этим начинанием весною 1935 года мы с ним часто сходились на террасах уютных кафе. Фондаминский прибегал озабоченный, помятый, раскладывал листки бумаги на столе перед собою, называл фамилию и внимательно слушал, часто, впрочем, отводя глаза; затем делал значок — рядом с другими крючками — против имени очередного кандидата в «Круг». Советовался он со многими, сопоставляя наши суждения и пожелания, критически их взвешивал, а потом принимал собственное решение.

В главном мнения наши, очевидно, совпадали: мы не сговариваясь, единодушно, забраковали Поплавского.

Тогда мне казалось, что приятного человека надо обязательно пригласить в «Круг», даже если он не блещет особыми талантами. Ибо талантов на Руси хоть отбавляй! А любезных собеседников мало. Этого Фондаминский не мог понять, хотя не спорил со мною. Только много позднее я догадался, до чего такой подход должен был казаться ему наивным или глупым. Он крепко верил в «способности», «миссию», «работу», «заслуги», «чины»…

По отношению к Мережковским споров тоже не было: никто их не желал в «Круге». Иванова без Одоевцевой пригласили: его идеологию почему-то никогда не принимали всерьез.

К концу лета и был организован «Круг». Кстати, названия этого никто не придумывал: оно возникло само собою и оказалось идеальным. С осени мы начали собираться у Фондаминского на 130, Авеню де Версай — каждый второй понедельник.

Итак, «Круг», а также внутренний «Круг» и альманах «Круг», «Современные записки», «Русские записки», «Новая Россия». Наряду с этими делами у Фондаминского еще была уйма забот. «Православное Дело», младороссы («Круглый стол») и бывшие младороссы, «Новый Град», Пореволюционный Клуб Ширинского-Шихматова, русский зарубежный театр… Любое эмигрантское объединение приличных форм, то есть не погромное и не раздаривающее немцам или японцам кусков России, обращалось к Фондаминскому за моральной и материальной помощью. И он поддерживал всех в разной мере — на худой конец, ограничиваясь только советами организационного и практического порядка. Он выступал на бесчисленных вечерах: развивал, убеждал, усовещивал, сеял «разумное, доброе, вечное», даже шел в «зарубежный народ»: ездил по провинции с наивными докладами. Во всем этом им руководствовали исконно русские, народнические и христианские идеалы.

Не знаю точно, когда началось его увлечение православием, но к этому времени он уже говел в русской церкви. Кружок «Православное Дело» с матерью Марией и бывшим католическим священником, ставшим православным иереем, собирался регулярно на 130, Авеню де Версай и, вероятно, тешил сердце Фондаминского больше всех других организаций и клубов.

Он был историком по образованию и призванию; его «Исторические пути России» не лишены особой ценности даже теперь. Но «актуальная» история всю жизнь ему мешала заниматься научным трудом. Сперва подполье, «Земля и Воля» заслоняли предмет истории. Во время бунта «Потемкина» он съездил на один из восставших военных кораблей и произнес соответствующую речь — за что был судим военно-полевым судом и только чудом избег виселицы. (Фондаминский рассказывал, что, сидя в одиночной камере, дожидаясь смерти, он впервые на опыте ощутил реальное присутствие живого Бога и, кажется, молился.)

В эмиграции общественная и политическая сутолока опять-таки помешали ему отдаться любимому детищу: истории!

— Я знаю, что приношу больше пользы этой деятельностью, — говорил он со вздохом. — Вы думаете, мне интересно возиться с актерами и меценатами… Вот вы, писатель, но иногда надо принести жертву и пойти к чужим людям, попробовать их наставить, просветить.

Так он подгонял нас и даже вводил своеобразную общественную нагрузку, Фондаминский был неисправимым оптимистом:

— Подождите, подождите, всё будет: и журнал, и издательство, и читатели, и даже правительство…

Материально он был совершенно обеспечен, что, конечно, питало оптимизм, но и бередило традиционные центры покаяния. Семья Фондаминского имела прямое отношение к чаю Высоцкого. В те дела он совершенно не вмешивался — за что, как утверждали, ему фирма выплачивала приличное содержание. Разумеется, после встреч днем и ночью с эмигрантской нуждой, даже в среде ближайших соратников, Фондаминскому, должно быть, часто становилось не по себе. Так что его поневоле приходилось жалеть. (По вещему слову Шаляпина, одной дряхлой просительнице: «Вы думаете, что просить тяжело? Нет, отказывать еще тяжелее!»)

Для себя лично Фондаминский ничего уже не желал, никаких выгод не искал, что ставило его в роль почти беспристрастного арбитра. Мы и другие группы неукоснительно выбирали его своим председателем, и было совершенно ясно, что без этого замечательного человека все немедленно перессорятся и гордо разойдутся по своим медвежьим углам. Что и случилось после войны… И все слабые попытки творческого объединения рассыпались под напором смут, интриг, вожделений очередных вождей и лидеров. Ценность Фондаминского стала понятной только теперь. Такие люди необходимы для возникновения культурного центра с положительной иерархией и руководящим общественным мнением. Их нам недостает, пожалуй, больше, чем Бердяевых или Герценов.

Кстати, о Герцене… Фондаминский преклонялся перед этим великим эмигрантом и горевал, что в нашей среде «Герцена не оказалось». Когда появился Солоневич со своим первым романомхроникой, то Илья Исидорович, любивший спешить, сразу заявил:

— А Герцен-то появился у них!

У «них» значило у крайне правых, против которых у Фондаминского не было слепой злобы: он готов был спорить с любым честным врагом. Я его иногда встречал в самой неподходящей, получерносотенной компании: вел он себя с отменным достоинством и явно испытывал творческое наслаждение от борьбы со знакомым противником. «Принципиальность» в старом русском понимании, боязнь «загрязнить ризы», характерные для интеллигентских зубров, все это он явно порицал. И сумел перетянуть на свою сторону многих современников. На обеды «Круглого Стола» с Казем-Беком Фондаминский повел уже целую группу старых и новых друзей.

Его всепоглощающая, бескорыстная, утомительная деятельность, очевидно, давала ему некоторое право обращаться с людьми как со строительным материалом (или как с шахматными фигурами). Он расставлял нас всех на доске и старался использовать для дела, сообразуясь только с качествами, влиянием и, главное, общепризнанной репутацией данного сотрудника…

Для каждого человека у него было свое место согласно особой шкале ценностей. Для Бердяева у Фондаминского была одна расценка, для Федотова и Степуна — другая, для Адамовича и Сирина — третья, для нас, наконец, — четвертая. Были люди, которых он низко ставил в русском плане, но высоко в иностранном: французском или английском. Все это создавало сложную бухгалтерию, в которой только он один разбирался, не отчитываясь. В принципе, Фондаминский не отрицал возможность перехода из одной категории в другую, но не любил такого рода беспорядок и скрепя сердце подчинялся повороту общественного мнения. (Русские радикалы и бунтари, по существу, самые консервативные души.)

Это порою безжалостное отношение к товарищам и спутникам, суждение о них по внешним удачам, чинам, медалям, отзывам прессы — в революционере, чуть ли не террористе, мне кажется, подчеркивает основной парадокс, характерный для всего последнего поколения общественных деятелей… Героическое, честное, но в чем-то главном бездарное, лишенное оригинальности и независимости даже в микроскопических дозах.

Церковное христианство незаметно для внешнего взгляда преображало Фондаминского. Свой религиозный опыт он отводил далеко назад — еще к истокам и годам юности.

В наших спорах, где мистики сражались с агностиками и скептиками, он был неизменно на стороне верующих (с упором на социальную справедливость). Раза два он говорил о своей первой «встрече» с Богом. Тогда этого не понял, а, в сущности, из крепости он вышел новым человеком… Но потребовалась еще четверть века, чтобы все сообразить и объяснить. Его рассказы были трогательны, но не интересны: теологическая интуиция у него, кажется, отсутствовала.

Много и смачно Фондаминский распространялся на политико-социальные темы: это как будто не было главным занятием «Круга». Но вскоре — между Аншлуссом и Данцигом — геополитика стукнула нас по темени. Гады опять зашевелились совсем близко, поднимая древние головы. В воздухе запахло кровью друзей, братьев, соседей, униженных и героев… В победе демократии Фондаминский, оптимист, не сомневался.

Назад Дальше