Ян надеялся прочесть недавно разрешенный классический текст Конфуция. Он слышал, что их библиотека получила партию книг первой – честь, в кои-то веки оказанная родине великого философа. Но все книги оказались уже на руках. Взамен Яну пришлось взять более знакомое сочинение, «Западный флигель» Ван Ши-фу[155]. Об этой пьесе отец Яна рассказывал ученикам, даже когда критика «раболепной классики» достигла апогея.
Последний раз «Западный флигель» брали без малого пять лет назад. Последним читателем этой книги был отец Яна.
Не замедляя маховый шаг, Ян впихнул книгу в штаны и застегнул поверх куртку. Конечно, дядюшка прознает о книге. Почти наверняка прознает. Следовательно, сказал себе Ян, он ее вовсе не прячет. Он несет ее за поясом, чтобы освободить руки, чтобы сохранить равновесие.
Чтобы бежать.
Сжав кулаки, Ян сильнее молотит руками нисходящий мрак, доверив ногам пронести его по темной тропинке мимо камней и выбоин. Он мог пробежать ее с завязанными глазами, ориентируясь по звукам и запахам… машинка Гао Цзяня строчит слева; припаркованные вонючим рядком дерьмовозки Сюна-и-сына готовы к завтрашним сбору и вывозу; деревенский дурачок И храпит среди свинюх. Ян побежал быстрее.
Для своих девятнадцати лет он был тщедушен: узкие плечи, тонкие щиколотки. Однако ляжки у Яна были толстыми, а руки от плеч – очень крепкими от силовых борцовских тренировок. Живот под книгой походил на резной дуб. Ян был в отличной форме. Он бегал из школы домой каждый вечер почти четыре года.
Совершив последний рывок, Ян нырнул под полог акаций, во двор дядюшкиного дома. И чуть не споткнулся от изумления. Постройка была освещена – вся, сверху донизу! Даже лампочка над вставной челюстью – и та горела. Что-то случилось с матерью! Или сестрой!
Ян не пошел к калитке – он перемахнул через глиняный забор и с треском одолел груду кирпичей. Пулей пронесся сквозь дверь и пустую гостиную к занавеске поперек кухни и остановился. Дрожа, отдернул закоптелый батик и вытаращил глаза. Вся семья сидела за обеденным столом, костяные палочки притомились подле лучших тарелок, в деревянных бадьях исходили паром овощи и рис. Родные повернули головы к Яну и улыбались.
Дядюшка встал: в каждой руке – по рюмке хрустально чистой жидкости. Передал одну рюмку Яну, поднял другую и произнес тост:
– За нашего малыша, за Яна, – объявил дядюшка, и его большой рот воссиял фарфором. – Ганьбэй![156]
– За Яна! – Тетушка, сестры, кузены и кузины все встали, воздев рюмки. – Ганьбэй!
Каждый опрокинул в рот глоток жидкости – кроме Яна. Он только моргал да унимал одышку. Мать обошла стол, ее глаза сияли.
– Ян, сыночек, прости нас. Мы прочли твое письмо.
Она передала ему увитую искусными письменами бумагу.
Внизу листа Ян увидел вытисненную официальную печать Народной Республики.
– Тебя пригласили в Пекин на забег. Соревноваться с бегунами со всего мира!
Не дав Яну взглянуть на письмо, дядюшка коснулся вновь наполненной рюмкой рюмки племянника.
– Забег покажут по телевизору во всем мире. Ганьбэй, Ян. Выпей.
Ян пригубил и спросил:
– Какой забег?
– Самый большой. Самый длинный…
Должно быть, марафонский, осознал Ян. Теперь он допил маотай[157] залпом. Крепкая рисовая водка выжгла свой путь к желудку. Марафон? На такую дистанцию – даже на половину – Ян никогда не бегал. Почему выбрали именно его? Ян не понимал.
– Мы все тобой гордимся, – сказала мать.
– Во всем мире, – твердил дядюшка. – Его увидят миллионы. Миллионы!
– Твой отец тоже тобой гордился бы, – добавила мать.
Тут Ян все понял. Председатель местного спортивного комитета был товарищем и коллегой отца: старый друг, честный и преданный, пусть не слишком смелый. Ясно, что это он порекомендовал младшего Яна. Благородный жест, чтобы снять груз с души. После всего, что было.
– Он вышел бы на площадь, сыграл бы на скрипке и спел, сыночек. Вот как он тобой гордился бы.
Ян не был в этом уверен, но подумал, что столь тяжелый груз не снять никакими благородными жестами и забегами с телетрансляцией.
Американские журналисты похлебывали бесплатные напитки во глубине диванов в Клипер-клубе компании «Пан Америкэн» – привилегированном зале ожидания, что располагается на аэровокзале Международного аэропорта Сан-Франциско над головами простых путешественников.
Привилегированном не на словах, на деле. Мало знать о почтенном существовании и местонахождении зала: чтобы войти в него, нужно удостоверить весомость репутации. Не то чтобы журналисты принадлежали к первому классу – они сопровождали того, кто к нему принадлежал. Благодаря чему и оказались пред тайной дверью, миновали привратника и окунулись в дармовую выпивку.
– Как вы себе мыслите, – настырничал один клубный хлебальщик, – чем эта наша забава может цеплять? Чтобы не выглядеть очередной тупой гонкой? Я имею в виду, на какой крючок вы надеетесь поймать аудиторию?
Хлебальщик был крупным управленцем в фирме, владевшей журналом, который оплачивал журналистскую вылазку в Китай, и право на некоторую настырность за этим человеком признавал каждый.
– Я полагаю, что крючок, – отвечал первый журналист, огромный бородатый мальчик, редактор помянутого издания, а равно и виновник вылазки, – должен быть вот каким: спорт как детант[159]. Вспомните, что бамбуковый занавес проломили не Никсон с Киссинджером, а шарик для пинг-понга[160]. Этот забег – первое международное спортивное состязание в Китае после Второй мировой. Как по мне, в этом есть смысл.
Смысл был в том, что он понятия не имел, на какой крючок цеплять аудиторию.
Второй журналист, лысый, безбородый, огромнее и старше первого, мыслил тяжко, напрягши лоб на манер Брандо[161].
– Минуту на размышление, – взмолился он и развернулся к третьему журналисту, неимоверно громадному, с большими голубыми глазами и висящей на пузе чудовищной фотокамерой. – Что скажешь, Брайан? На что думаешь нацелиться?
– Я не могу сделать нужный снимок, пока мой текстовик не придет и не скажет, что ему нужно, верно? – так избежал вопроса третий журналист.
Взгляды метнулись обратно ко второму журналисту; нахмуренный лоб указывал на то, что журналист почти уже охмурил ответ.
– Одно из главных свойств, – приступил он, – бамбукового занавеса… он дико густой. Сквозь него видна только одна вещь – политика. Долгие годы за ним не разрешалось видеть ни идиосинкразии, ни причуды, ни живых людей.
– А теперь все меняется? – спросил редактор, гордый тем, как его чел выкрутился из переделки с крючком.
– Точно. Теперь все меняется. Теперь они спонсируют этот суперский марафон с лучшими бегунами земного шара, хотя как день ясно, что самый-самый китайский марафонец шпарит медленнее, чем иностранная заурядность. Через эту щель в занавесе мы и закинем лески.
– Просек! – сказал крупный управленец. – Это как удить в миннесотской проруби: надо успеть поймать рыбину, пока дырка не смерзлась. – Он поднял мартини и обратился к трио: – Ну, господа удильщики: пью за успех путешествия. Возвращайтесь с огромным…
– …Манние, членны Клиппер-клубба, – протянул динамик над стойкой. – Нначиннается поссадка нна рейсс «клиппера» компаннии «Панн Амм» до Пекинна. Васс ждет прриятное путешшесствие.
Заря готова была разрешиться от бремени росой, когда высокий статный Магапиус Дасонг (личный рекорд 2:20:46) сидел на плетеном чемоданчике у дороги на задворках одной из восьми тысяч танзанийских деревень-уджамаа[163]. Магапиус ждал местный автобус, чтобы добраться до главного вокзала в Дар-эс-Саламе, встретиться с инструктором и отправиться в аэропорт. «Местный Рассветный Экспресс» уже запаздывал на почти 40 утренних минут, и Магапиус решил, что не удивится, если ко времени прибытия на вокзал срок опоздания удвоится. К тому моменту два инструктора и три тренера отбудут в Китай без своего легкоатлета.
Как это похоже на Танзанию последних лет, размышлял он: в забеге участвуют все, кроме самого бегуна. Такая бездейственность. Такая бюрократия. Бедная Танзания, которую качает и шатает под тяжестью чиновников. Даже самые ярые сторонники социалистического прогресса по президенту Ньерере начинали признавать, что экономический раздрай в стране обусловлен не только подскочившими ценами на нефть или недавними засухами и потопами. Цены на нефть подскочили для всех стран; засухи и потопы случались всегда. Пусть ввиду стремительного насаждения социализма продолжительность жизни выросла за десять лет на двадцать процентов – но социальные неурядицы осложнили ту же жизнь процентов на тридцать! Крадут всё чаще, а воровать почти уже и нечего. Планов много, а толку мало.
Больше всего Магапиуса тревожило распространившееся пренебрежение временем. Некогда танзанийцы гордились своей пунктуальностью. Птицелов подбрасывал сеть ровно в тот миг, когда мимо пролетала птица. То была встреча в назначенный час, договор между птицей и охотником. Знак учтивости. Как можно наслаждаться длинной жизнью, если племенное уважение ко времени стало редкостью, как и древние ритуальные сновидческие танцы?
Магапиус предвкушал и сам забег, и путешествие в Народную Республику, в революционный Китай. Если мечте суждено жить, подтверждения тому должны найтись именно там, в прочнейшей цитадели эксперимента. Каждый знал, что в России дух его утрачен, там нет уже, как сказал бы банту, кунда. Нет барака[164], как говорят арабы. И перегруженные лодки, истерично утекающие с Кубы и Гаити на капиталистическое побережье Флориды, говорили не в пользу коллектива Кастро. Но Китай… о, Китай!.. ты пережил и безумие Мао, и воинственность Брежнева. Если уж Китай не добьется успеха, видимо, успех не светит вообще никому.
Он услышал мотор, встал и махнул рукой приближающимся фарам. Но то был не автобус. То был груженный сизалем грузовик, за пару миль до того повстречавшийся с автобусом: тот застрял поперек узкой дороги, передние колеса в одной канаве, задние – в другой. Автобус разворачивался, чтобы забрать почту за неделю – шофер опять про нее забыл.
Один из трех водил закинул багаж Магапиуса на ворох листьев сизаля и предложил поехать в город с ними. Правда, не в кабине. Там мест не было. Сражаясь с обуявшей страну безработицей, власти постановили снабдить каждое транспортное средство тремя водителями, без разницы, умеют они водить или нет.
Магапиус поблагодарил их и забрался на горку листьев. Как это по-танзанийски: трое в чистой кабине в грязных рабочих фартуках – и он на вершине горы вьюжного белого пуха в единственном костюме, который есть в семье, в черном…
Ян учил математику в тесной дядюшкиной кухне. До отъезда в Пекин оставалось меньше недели, и учителя решили, что Ян наверстает то, что пропустит, быстрее, если будет самостоятельно готовиться дома. Из примыкающей комнаты доносился стрекот мотоциклетного мотора – это дядюшка высверливал дневной сбор дупел. Установка работала хитро. Приподнятое на откидной подножке заднее колесо вертело обычную деревянную катушку, которая, в свою очередь, вращала шестерню привода, а тот передавал вращение на шкив рукава бормашины. За скорость сверла отвечала ручка газа, и рев двухтактного двигателя превосходно заглушал стоны, которые исторгали время от времени пациенты, невзирая на щетину анестетических игл в руках и шеях.
Яна усадили возле окна. Выгляни в этот миг солнце, его лучи упали бы на лицо с высокими скулами и голые плечи, однако было облачно. Уже не первую неделю было облачно. С самых наводнений.
С заднего двора вошла сестра с миской зеленых листьев и, по обыкновению напевая, вывалила их в большой чайник с сырой водой. Ян помнил этот куплет. Его пели в сценке, которую класс сестры исполнил год назад в День образования КНР[165]. Девочки выучили песню из пьесы, разосланной всем начальным школам: короткая музыкальная сценка подчеркивала важность раннего обнаружения и лечения рака желудка – самого жестокого убийцы китайцев. Отучившись тот год, сестра перестала ходить в школу и поговаривала, что хочет записаться в Народно-освободительную армию Китая. Сейчас она мыла капустные листья, складывала их горкой возле тетушкиного котелка – аккуратно, словно постилала один на другой тонкие шелка, – и пела:
Как это верно, соглашался Ян, не поднимая головы от учебника; как похвально. Только, если не затруднит, не могли бы вы объяснить, как применить принцип «профилактика прежде всего» к болезням самой революции? Разве лечение как таковое не будет опасно контрреволюционным?
Он заложил книжищу в мягкой обложке пальцем и оглянулся на сестру. Ей давно стукнуло пятнадцать, и она быстро округлялась. Через пару месяцев кто-нибудь отведет ее на общинный рынок, чтоб купить первое в ее жизни эластичное нижнее белье. Через пару лет Ян не сможет отличить сестру от дюжины ее ровесниц: те же белая рубашка, черные брюки, косички. Может, поэтому сестра и хотела пойти в НОАК: пусть мешковатая военная форма плохо сидит, зато она не столь формальна, как одежда прочих девочек.
Сестра пела, покачиваясь раскрепощенно и целомудренно, и щеки ее по-прежнему горели юным патриотизмом. Ян помнил и это ощущение – трепет от осознания себя частью чего-то необъятного и будоражащего. Как звенела его кровь в такт с каждым сердцем в деревне, подчиняясь великому всеобъемлющему ритму! Когда Яну было девять лет, вспомнил он, по всей стране бушевали кошмарные полчища мух. Дабы решить проблему, Великий Председатель сделал великую и очень простую вещь. Мао повелел издать указ, коим объявил: совсем не обязательно, однако очень желательно, чтобы все школьники страны ежеутренне приносили учителям дохлых мух. Ян посвятил себя этому занятию со страстностью древнего воина, служащего императору.
Каждый день после школы он часами предавался убою: приближался крадучись к вражеским разносчикам инфекции со сложенной газетой и уничтожал десяток и более зараз. Сотни и сотни их сыпались каждое утро из бумажного кулька на приемный лоток учителя. На аналогичные убийства шли дети по всей стране. Не прошло и месяца, как мухи из Китая исчезли. Каждый класс получил официальный вымпел, висевший в окне. Алый шелк наполнял Яна такой гордостью, что к горлу подступали народные песни.
Потом он узнал от учителя биологии, что год, который предшествовал Великому Уничтожению Мух, был годом Великого Уничтожения Воробьев. В тот год Мао рассказали, что в Китае есть столько-то птиц, и за короткую жизнь одна птица пожирает, по расчетам, самое малое столько-то зерна. Если сложить, получалось немало. И Мао постановил: всем детям заходить под все деревья, на которых гнездятся птицы, и греметь трещотками всю ночь – и так каждую ночь, пока птицы не перестанут гнездиться. Три ночи спустя все птицы сдохли от истощения и раздражения. По всему Китаю! Сколь впечатляюще, сколь похвально. Разве что летом следующего за обесптиченным года появились все эти мухи…
Нет, призывные песни уже не отзывались прежним биением в Яновой крови. Ему все еще нравилось слушать, как исполняет их сестра, но он боялся, что в нем тот звон заглох навсегда – застыл и заглох.
Но любопытство не исчезло, радовался Ян. Любопытство осталось. Например: что же все учителя во всех классах по всему Китаю сделали со всеми дохлыми мухами?
Близость Пекинского марафона и его международное освещение ослабили действие многих указов и вернули часть полузабытых ритуалов. В залах для игры в го[168] официанткам позволили облачиться в классические наряды прислужниц и, пока завороженные игроки нависают над клацающими досками, разливать чай с замысловатым почтением прежних времен. На рынках детям разрешили торговать кульками с орехами и брать выручку себе, если орехи собраны самим ребенком.
В Цюйфу, городке возле Яновой деревни в провинции Шаньгун[169], процессия покидала древнее кладбище. Несмотря на церемониальную серьезность, люди словно бы ликовали, будто обрели нечто утраченное. Многие скорбящие несли непокрытые птичьи клетки – зрелище, до недавних пор запрещенное, – а несколько женщин были одеты в фамильную парчу, что много лет пролежала в сундуках и отдавала плесенью. Ликование, да! Ибо возлюбленный, коего скорбящие оставили на кладбище, вверив попечению предков, не был унижен до стандартных горсти желто-серого пепла и дымка на ветру; он покоился в настоящей могиле, и насыпь свежей земли над ним лучилась, как памятник.