Тяжелое горе свалилось на мою седую голову. Задумался я. Сделаю рейс, вернусь домой, и что же? Чувствую безотрадную пустоту в своей собственной квартире. Жена в слезах, увидит меня — начинает пилить:
— Брось ты на этих лиходеев работать. Как тебе не стыдно против родного сына идти?
Она у меня из простых, малограмотная, но женщина хорошая.
Возражаю ей:
— Мое судно не военное, а коммерческое. Ты это сама знаешь. Значит, я сохраняю нейтралитет.
— Подумать только, какое слово выдумал! А мне наплевать на твой нейтралитет…
Есть у меня сынишка, Павлик, черноглазый крепыш, такой шустряга, каких мало на свете. Ему тогда только что на пятнадцатый перевалило. Услышав наш разговор с женою, заявляет самым серьезным образом:
— Идем, папа, к партизанам, и больше никаких.
Смотрю на него, сдвинув брови.
— Откуда это тебе в голову пришло?
Обиженно отвечает:
— Егоркин отец вместе с партизанами сражается. А мы что глядим? Буржуям, что ли, продались?
Егорка Сурков на год старше моего сына, дружит с ним. А отец его — бывший токарь из Петрограда, служил машинистом на «Лебеде» и за месяц до этого сбежал с парохода.
Постучал я по столу кулаком:
— Вот что, Павлик, такие мысли выкинь из головы. Чтобы я больше не слыхал об этом. Тебе учиться надо. Слышишь?
Мальчонка насупился, как галчонок в ненастье, и басит:
— Слышу. Я, поди, не глухой.
— Еще что скажешь?
— Трусишь ты…
Обидно мне стало. Щелкнул я его раза два по голове. И что же вы думаете? Вместо того чтобы испугаться, выпалил мне:
— Я все равно к красным убегу.
Ну, думаю, все на свете пошло вверх торманом. Революция запутывает в хитроумный узел и мою семейную жизнь — не распутать.
Дошло до того, что свет стал не мил. И чуяло сердце, что этим беда не ограничится.
Так и случилось.
Выбрали меня в правление союза моряков. Не хотелось идти на такой ответственный пост и в такое грозное время. Отказывался, долго упирался — уговорили.
Продолжаю плавать на своем «Лебеде», а после каждого рейса хожу на собрания, общественные дела выполнять. Присматриваюсь вокруг — власть круче и круче заворачивает вправо. А тут еще иностранные войска появились, помогают нашим генералам творить черное дело. Вся жизнь в наморднике, как будто никогда и не было революции. И морякам плохо — прижимают. Работы по горло.
Получаю сведения от Николая. Жив и здоров он. Сообщает, что сила их увеличивается, растет. Я все чаще начинаю задумываться о целях моего сына.
Грозовые тучи нависли над Россией. И вся она — в пожарах и дыму, в крови и слезах, распинаемая гражданской войной. Шарахается народ из стороны в сторону, от одной власти к другой, добивается своего счастья. А кто доподлинно знает, где скрывается солнце правды? Я только одно замечаю, что история идет своим чередом, движется вперед — не прямо, а с какими-то громаднейшими зигзагами. Куда приведут эти запутанные пути?
Позднее у меня началось прояснение. Правда, я не очень-то восторгался красными. Я понимаю так: пусть в прошлом человек был только кладбищенским сторожем, а революция может поставить его во главе государства, если соответствует у него голова. А тут слишком просто поняли слова из «Интернационала»: «Кто был ничем, тот станет всем…» Отсюда — был баран, стал барон: на автомобиле запузыривает. Другой никуда больше не годен, как только быкам хвосты накручивать, а он в кабинете заседает, и без доклада к нему не входи. Много и других уродств замечал я. Но наряду с этим среди красных есть действительно головы.
Неужели, думаю, они не выведут народа на путь лучшей жизни? Сравниваю: а что среди белых? Одна мутная пузырчатая пена. Что это за «спасители» родины, которые опираются на штыки иностранных войск? Таким образом, постепенно, под влиянием разных событий, мой нейтралитет изветшался и не мог уже больше спасать меня от революции, как дырявый зонтик от дождя. Куда-то нужно примыкать. Мое сочувствие переходит на сторону, где находится старший сын. Я начинаю увлекаться общественной работой. И все чаще произношу: мы, что пришли от полей и фабрик, от рудников и заводов, и они, что спустились с парадных подъездов и нарядились в золотые погоны. Сквозь кровавую мглу уже стала мерещиться другая жизнь, обновленная в купели революции.
Однажды прихожу в союз моряков, а там — засада. Схватили меня, скрутили.
— Механик еще, а негодяем заделался, — говорит один из охранников.
Обычное мое спокойствие взорвалось.
— Я никогда негодяем не был и вам не советую быть.
— Молчать! — кричит тот и браунингом размахивает. — А то сразу заткну глотку свинцом!..
Никогда я раньше не думал, что могу так разозлиться. Выпячиваю грудь, налезаю:
— Не испугаешь. Я уже пожил на свете. Бей!
— Посмотрим, что через несколько дней запоешь.
— Подумайте лучше о том, как бы вам не пришлось запеть вавилонскую песню.
Вот ведь до чего сорвался — сам в петлю полез.
Засадили меня в трюм железной баржи. Нас там набралось человек с полсотни. А с арестованными тогда расправлялись очень просто: уводили баржу в море и выбрасывали людей за борт — рыбам на пищу.
Смотрю на своих товарищей — обреченность в их глазах. И у самого остро ноет сердце. Думается, как теперь дома, знают ли, в каком положении я нахожусь? Никнет моя седая голова, копошатся безотрадные мысли, как пойманные раки в ящике, — нет выхода. Начинаю раскаиваться, что напрасно отступил я от своего постоянного правила — во всем быть осторожнее.
Однажды на военной службе я так же вот сорвался, но сейчас же все дело поправил. В то время я был машинным квартирмейстером. Дело произошло пустяковое. Один мой приятель, тоже машинный квартирмейстер, спрятал на судне бутылку водки, принесенную с берега. Никто об этом не знал, кроме меня. И бутылка все-таки пропала. Встретился я с приятелем на шкафуте. Он вдруг на меня набросился.
— Ты бутылку взял?
Я загорячился.
— Ты что — обалдел? Знаешь ведь, что водку совсем не пью.
Слово за слово — схватились. Он мне два зуба вышиб, а я ему нос набок своротил. Не знаю, до каких пор мы лупили бы друг друга, если бы не услыхали грозный оклик:
— Стойте! Что вы делаете?
Глянули — перед нами старший офицер. Сразу оба вытянулись.
— Играем, ваше высокоблагородие! — первый ответил я.
— Играете? — переспросил старший офицер и посмотрел строго на наши окровавленные физиономии.
— Так точно — играем, ваше высокоблагородие, — подтвердил и мой приятель.
Что оставалось старшему офицеру делать? Расхохотался, схватившись за живот, а нас послал умываться. Таким образом мы избавились от карцера.
С тех пор за всю военную службу у меня ни одного скандала не было.
Однако я отвлекся. Вернусь к своей барже. Два дня просидел я в ней, а на третий вызвали меня на допрос в охранку.
— Что вы, господин Раздольный, делали в правлении союза моряков?
Следователь, штабс-капитан Аносьев, сидит по одну сторону стола, а я по другую. В его лице ничего нет зверского, о чем я понаслышался от других. Напротив, самое безобидное лицо с маленькой русой бородкой и короткими усами. На голове — прямой пробор, такой ровный, точно бритвой по линейке проведен.
Я показание даю спокойно, не торопясь, обдумываю каждое слово. Упираю больше всего на то, что политикой, мол, мы не занимались, что наши задачи чисто экономические. Наворачиваю так складно, точно веревочку вью. Следователь подпер руками голову, слушает устало и смотрит на меня так, как будто во всем со мною соглашается. А потом вдруг спрашивает тихо, почти дружески:
— А где находится ваш старший сын, Николай?
Во рту у меня сразу стало сухо.
— До сих пор в армии служил. Вам об этом лучше знать.
Следователь откинулся на спинку стула и повысил голос:
— Да, мы лучше знаем. Мы знаем, что одно время он скрывался у вас на квартире, а теперь разбойничает вместе с партизанами.
Я почувствовал, что следователь свалил меня в гроб.
Может быть, господин Раздольный, вам неизвестно и то, что правление союза моряков — и вы в том числе — снабжало партизан оружием?
Надо мною захлопнулась крышка, и нечем стало дышать.
Только и мог я ответить:
— Ничего не знаю.
Раздался новый звонок. Явились вооруженные люди. Штабс-капитан Аносьев, кивнув в мою сторону головой, спокойно приказал:
— Уберите его.
Опять я очутился в железной барже. Таскали и других на допросы. Целую неделю так продолжалось. А потом началась сортировка — кого на свободу, кого в тюрьму. На барже нас осталось всего пятнадцать человек. С этих пор в нашем мрачном трюме поселилась смерть. Люди перестали есть, быстро чернели, часто вскакивали по ночам. Безнадежно было, хоть вдребезги расшиби свою голову. Днем у выходного люка беспрерывно сторожили часовые, а на ночь, кроме того, он закладывался тяжелыми лючинами и запирался на замок. Что нам оставалось делать? Мы ждали-ждали, когда баржу возьмут на буксир и поведут в море. С поразительной ясностью представлялось, как на шею каждого из нас привяжут мешок с углем и начнут выбрасывать за борт. А родственникам сообщат, что арестованных выслали в Советскую Россию. Так, по крайней мере, поступали со всеми, кто попадал в трюм этой страшной баржи до нас. Об этом мы хорошо знали и заранее до дрожи ощущали на себе холод глубокой бездны.
Все съежились и притихли перед неизбежностью. Особенно мучительны были те моменты, когда к барже приближалось какое-нибудь паровое судно. Шум гребных винтов приводил нас в оцепенение. Сердце падало от страшной догадки: не за баржей ли пришли? Бледнели лица, безжизненно отвисали посиневшие губы. Некоторые, не мигая, смотрели пустыми глазами на люк. От страха с двумя началась рвота, как при морской болезни…
Так повторялось каждый день.
В баржу к нам неожиданно попал и машинист Сурков. Его привезли вечером. Это был крупный человек, немного сутулый, но крепкий, как якорная лапа. Его лохматые волосы были засорены трухой от сена. Он заговорил бойко и весело, точно попал не к смертникам, а на именины:
— Вот и я к вам, товарищи! Здорово бывали!
Все бросились к нему, обступили тесным кольцом.
— Рассказывай, что делается на свете.
— Дела хорошие. Красные войска прут вперед на всех фронтах. Что? Партизаны?
Сурков оглянулся и возбужденно зашептал:
— Скоро у нас будет дивизия. Рабочие и крестьяне — порох. Каждый день прибывают к нам новые люди. И оружие есть. Три дня тому назад и я отправил в отряд полсотни ручных гранат, несколько винтовок и один пулемет. Что? Откуда взял? Солдаты передали и сами перешли к нам. Восемь человек. Караульные. А наша разведка? Каждый день получаем сведения из города. Все знаем, что там делается, знаем даже, что кушают белые генералы. Про одно только не знаю — куда это запропастился мой сорванец?
— Кто это — сорванец? — осведомились мы у машиниста.
Не отвечая, Сурков вдруг обратился ко мне:
— Ты, старик, ничего не слыхал про своего пистолета?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Да Павлушка-то твой и Егорка мой — где?
Что-то жуткое повисло в трюмном воздухе. Я обалдело смотрел на Суркова, приоткрыв рот. А он, несуразно высокий, нагнулся надо мною, сразу потемнел и выдавил кривыми губами:
— Да, брат, оба исчезли. Не то их арестовали, не то еще что случилось…
Сообщение товарища сдавило мне горло. Как я не сдох в эту ночь? Железное дно баржи показалось необыкновенно холодным. Все тело дрожало, как в лихоманке. Много раз я поднимался, переспрашивал Суркова и снова ложился, оглушенный его ответами. Весь мир представлялся мне в виде сумасшедшего дома…
Днем Сурков заявил нам:
— Раз я засыпался — и засыпался безнадежно, — то мне нечего больше ждать.
— А что можно поделать? — спросил кто-то.
Сурков сжал кулаки. Гневом загорелись коричневые глаза.
— С моей силой да чтобы умирать смиренным ягненком? Нет! Я поступлю иначе…
Он попросился у стражи «оправиться». Его вывели наверх. Вскоре мы услышали рев голосов, топот ног и ружейные выстрелы. Что случилось там? Мы ничего не знали. Только больше уже не видели ни нашего Суркова, ни того курносого часового, что повел его наверх.
После этого другой часовой угрожающе бросил нам:
— Вас всех нужно перерезать.
Пример машиниста не заразил нас. Мы сидели на дне баржи, скрюченные, безвольные, уныло ожидающие своего смертного часа.
На второй день я услышал голос сверху:
— Раздольный! Выходи!
В первый момент мне стало холодно, точно я оброс ледяной корой, но сейчас же бросило в жар.
Когда высадились на берег, я не знал, куда ведут меня часовые. Ноги потеряли свою упругость и гнулись, точно были восковые. Казалось, не тело, а сама душа качалась, как одинокое дерево под ветром. Посмотрел на ласковую синь неба, вдохнул полную грудь свежего сентябрьского воздуха — стало легче.
Около пристани нас поджидал паровой катер. Минут через пятнадцать я был переброшен на свой «Лебедь». На нем находились офицеры с револьверами и сотни три солдат и кадетов, вооруженных винтовками, пулеметами, ручными гранатами. Кроме того, было десятка полтора лошадей. Отупевшим мозгом я сообразил лишь одно, что моя казнь, очевидно, отсрочена. Все эти люди затеяли какое-то серьезное дело, где мое присутствие необходимо. Но в этом для меня мало было утешительного.
Вместо прежнего капитана судном командовал знакомый лейтенант. Он призвал меня на мостик и заговорил строгим голосом:
— Это я вас вызвал на судно. Смотрите, чтобы все было в исправности. Если хоть что-нибудь заметим, то расчет будет короток. Я надеюсь, что вы понимаете меня…
На момент во мне загорелась надежда, и я умоляюще смотрел на бритое лицо лейтенанта.
— С якоря сниматься через полтора часа. Можете идти.
— Есть! — машинально ответил я.
В сопровождении часового спустился в машинное отделение.
На токарном станке трое машинистов пили чай и мирно разговаривали. Один из них, рослый и развязный человек, по фамилии, как после узнал, Маслобоев, при виде меня весело засмеялся:
— А, господина большевика привели.
Я хотел возразить на это, но смолчал, ибо начал приходить в себя. Спросил только:
— Вы на каком судне плавали раньше?
Маслобоев оказался очень болтливым и отвечал на все охотно.
— Раньше? Хо-хо-хо… Я не плавал, а, можно сказать, летал, летал на сухопутных скороходах. Я передвигал составы в сотню вагонов.
Он навеселе. Глаза у него влажные, а на крупном носу фиолетовые жилки, тонкие, как паутина. Вахта его начинается часа через два.
Еще машинист Позябкин, широкий и тяжеловесный. Этот — угрюмо-молчалив, болезненно задумчив. Он стоит на вахте.
Третий — молодой и кудрявый парень. Улыбается широко, смотрит доверчиво. Он как будто сочувствует мне. Ему вступать на свой пост не скоро. Он заявляет:
— Пойду в кубрик: сочинением храповицкого займусь. В случае чего — разбудите меня.
Заглядываю в кочегарку. Часовой не отстает от меня. Там происходит галдеж: судовые кочегары спорят с сухопутными, размахивая кулаками. Я сразу понял, в чем дело. Оказывается, что в одном котле пар поднят до марки, а в другом — стрелка манометра показывает всего лишь шестьдесят фунтов давления.
— Это вам не паровоз, черт возьми! — кричит один судовой кочегар.
— А какая разница? — спрашивает его сухопутный.
— Разница такая, что в этом деле вы понимаете столько же, сколько лангуст в Библии.
Потом обращаются ко мне:
— А ну-ка, большевицкий механик, разберите, кто из нас прав.
Из прежней команды — ни одного человека. Очевидно, они все арестованы.
Откуда собрали этих людей?
Я не стал их разбирать, а сейчас же полез на кожух, чтобы соединить пар обоих котлов. Все это сделал в одну минуту. А когда слез, научил кочегаров, как держать пар в котлах. Затем распределил вахту — оставил только двух человек, а остальных отослал отдыхать — и вернулся в машинное отделение.
Осматриваю машину. Загрязнена она, в ржавчине и запустении. Испытываю отдельные части, смазываю; привожу все в порядок. Мрачный машинист Позябкин помогает мне довольно добросовестно.
Подвахтенный, машинист Маслобоев, пьет чай и говорит всякий вздор. Одно лишь я замечаю — он очень заинтересован мною, точно я представляю собою редкую диковинку. Пристает с разными вопросами.
— Коммунисты собираются устроить рай на земле и хвалятся, что они все знают. А скажите мне, господин большевик, знаете ли вы, какой в мире самый несчастный ребенок?
Он помолчал, вытянув ко мне длинную шею. Не дождавшись ответа, торжествующе рассмеялся. Потом замахал правой рукой, точно на балалайке заиграл. Я услышал его хрипучий голос:
— Значит, не можете ответить. Хо-хо. Так я вам скажу. В мире самый несчастный ребенок — это поросенок: у него одна только мать — и та свинья. А это потому вы не знаете, что в цирк не ходите…
Но я, не обращая внимания на издевательства Маслобоева, осторожно спрашиваю его:
— Долго нам придется быть в пути?
— Пустое: часов пять.
— Куда же это мы направляемся?
Каждое слово его ершом топорщится у меня под черепом, колет:
— Одно только знаю, что идем партизан лупить. Хо-хо, будет горячее дельце. Алеша, ша! Не пикни! Тут сила…
Из памяти у меня не выходит сын. Поблизости нет других партизан, кроме того лишь отряда, где находится Николай. Вернее всего, туда именно направляется «Лебедь». В сопках недалеко от моря находятся партизаны. Быть может, они отдыхают. И никто из них не подозревает, что скоро на берег высадится десант, хорошо вооруженный. Окружат их, переловят. А потом начнется расправа. Может случиться даже так, что в последний момент Николай увидит своего отца.
Что он подумает обо мне?
У меня конвульсивно задергались губы.
— А вы, господин большевик, должно быть, кур воровали? — спрашивает меня Маслобоев.
Поворачиваю голову. Качаясь, двоится знакомое лицо с большим носом, насмешливо скалятся зубы.
— Каких кур?
— Не знаете? Хо-хо. Отчего же у вас руки трясутся?
Скоро заработала машина. Немного времени спустя пароход начал покачиваться. Я понял, что мы выходим в открытое море.