Разные рассказы - Герасимов Сергей Владимирович 7 стр.


Она шагала с радостной улыбкой на лице, предвкушая встречу. Время от времени она издавала звуки, в которых все ещё слышался всепобеждающий вой Полинозавра. Что может быть сильнее женщины, зовущей мужчину? - подумал Ульшин, лежа на груди и просматривая всю драму сквозь стену, как на экране телевизора, - все-таки она предательница.

8.

Кто-то вошел в камеру. Не оборачиваясь, Ульшин узнал шаги Волосатика и двух школьниц. Были ещё шаги, которые не вспоминались.

- Оставьте меня, я сейчас умру, - сказал Ульшин, - дайте мне умереть спокойно.

Вторая рука тоже отвалилась и уползла под нары. Там она встретила первую и пожала её, дружески.

- Нет, - сказал Волосатик, - вы приговорены к казни, поэтому умереть своей смертью вам не позволят. Вы ведь не собираетесь нарушать закон?

Он вытащил руки из-под нар (какие пыльные! - сказала одна из школьниц, - нужно здесь подмести!), вытащил руки и приставил к плечам.

- Прирасти! - скомандовал он и руки послушно приросли.

Потом он вправил шейные позвонки и Ульшин почувствовал себя сносно.

Его проводили кабинет Волосатика для последней беседы перед казнью. Кабинет был обставлен с деловым изяществом: в углу пальма, на столе компьютер, в двери глазок.

- Я не понимаю, - сказал Ульшин, - я не понимаю, как вы докатились до такой жизни. Пускай меня казнят, пускай. Смерть лучше, чем такая жизнь. Но я не понимаю вас. Как могло случиться, что столько человек, что целый народ позволяет держать себя в тюрьме, за стенами, которые шатаются и ждут только хорошего толчка, чтобы упасть?

- Я вам обьясню, - сказал Волосатик, но как должностное лицо, я обязан говорить только неправду. Если вас устроит неправда, то я обьясню. Обьяснять?

- Обьясняйте, - сказал Ульшин.

Волосатик подумал немного и начал монолог:

- Вначале мы забыли о тюрьмах. Исчезли преступления и всем стало хорошо жить. Никто не воевал ни с кем, никто не подкладывал бомбы в автобусы, мафия самораспустилась и ушла в монастыри каяться. Монастыри в то время росли как грибы, на каждой свободной полянке. Даже собирать грибы стало негде из-за монастырей. Всем стало так хорошо, что даже младенцы разучились плакать, поэтому некоторые умерли - неопытные мамы не знали нужно ли неплачущих младенцев кормить. Неслыханно расцвела культура - так, что все шиповники превратились в розы, а мухоморы в цветных бабочек. Розы же утратили шипы и стали величиной с баскетбольный мяч. Люди перестали жиреть, худеть, седеть и обсуждать своих соседей. Чтобы не скучать они занялись спортом и каждый поставил мировой рекорд, некоторые даже по два или три - и сразу же поделились лишними рекордами со своими ближними. Радуги сияли на небе даже без дождя, по три-четыре одновременно; чистота нравов достигла такой степени, что, плюнув на тротуар, человек сразу же умирал от разрыва сердца. Вообще, смерть от стыда и от скоромности стала обычным явлением. Подумает, например, барышня о том, что пора бы замуж и сразу же умирает от стыда. Поздравят, бывало, нобелевского лауреата с открытием, а он уж и умер от скромности.

От такой чистоты в людях проклюнулись почки, а из каждой почки вылупилось крылышко - по два на человека. Люди порхали как мотыльки с цветка на цветок. Каждый был в белой одежде: что-то вроде балахона снежной чистоты и грязь к балахону не приставала. Мало помалу мы начали взлетать выше и выше. Некоторые из нас не возвращались на землю, найдя себе занятие в эмпиреях. Так незаметно улетели все. Земле стало скучно и, от скуки, она поросла садами и лесами. Сады цвели, леса дремучились. Потом и это стало скучно и жизнь пошла сама собой.

Но первым делом, как я уже говорил, мы забыли о тюрьмах. Тюрьмы ветшали и разрушались, некоторые разваливались совсем. А были такие, которые стояли прочно. В тюрьмах жили люди. Вначале люди роптали, затем привыкли. В тюрьмах тоже жилось неплохо. Когда рождался младенец, его крестили и в тот же день приговаривали к пожизненному заключению. И все родственники радовались, и даже сам младенец радовался. И так прошло много-много лет...

- Но ведь это неправда! - возмутился Ульшин.

- А я вам что говорил? - сказал Волосатик. - Хотите знать правду догадывайтесь. В конце концов вы сейчас во сне. И не имеет значения, что сон этот стал реальностью. Увести!

И Ульшина увели в камеру вздохов.

Камера вздохов была настолько просторна, что на одного казнимого выпускалась целая свора собак. Собаки вначале играли с приговоренным, слегка покусывая его в наиболее болезненные места и, только после часа предварительных игр начинали кусаться понастоящему. Поэтому билеты стоили дорого.

Полина с наблюдателем устроились в ложе и Ульшин помахал им. Полина ответила, наблюдатель - нет, его руки были связаны паутиной.

- Господа! - сказал Ульшин, - хочу заявить, что вы все мне снитесь. Я вас ни капли не боюсь. Вы только порождение моего воображения и, если вы меня убьете, то, вместе со мной, исчезнете и вы. Одумайтесь, господа!

Первая собака подошла и тяпнула Ульшина за палец. Ульшин вскрикнул, господа поаплодировали.

- Так и быть, - сказал Ульшин и сделал шаг в яму. Последнее, что он услышал, - разочарованный вой собак.

В первые секунды он ещё видел пятно света над головой. Он взглянул вниз с инстинктивной беспомощностью всех падающих - интересно знать, о что разобьешься через секунду - а когда поднял глаза, пятна уже не было. Стало темно как в гробу и Ульшин успел подумать, что это и есть смерть. Временами он касался проскальзывающей стенки ямы. К счастью, она была совершенно гладкой и только отбрасывала его к противоположной стенке. Временами он начинал скакать между стенками как мячик или как шмель, попавший между двух оконных стекол. Воздух свистел все громче и становился упругим как резина. Волосы на голове стояли торчком; Ульшин пробовал их пригладить и вдруг закричал от сознания бессмысленности этого. Крик был почти не слышен.

Вдруг стало светлее и черная труба расширилась. Ульшину показалось, что его падение замедляется. Воздух перестал свистеть и волосы улеглись на голове, спутавшись. Наверное, я долетел до центра земли, - подумал Ульшин, но ошибся.

Он опускался как черная снежная пушинка (в темноте крупные снежинки черны) и видел под собой родную комнату, диванчик, на котором лежал он сам, Ульшин собственной персоной, с машинкой снов, вставленной в ухо. Два Ульшина неумолимо сближались - ещё немного и они сольются в одного. Ульшин закрыл глаза, глубоко вдохнул и с наслаждением воплотился в собственное тело.

Еще чуть-чуть он полежал, не открывая глаз, вслепую пробуя правильность ощущений. Кажется, все в порядке. Оказывается, выход был таким простым - только прыгнуть в яму. Как хорошо снова быть самим собой... Нужно было вести записи, чтобы потом представить научный отчет... В следующий раз эксперимент нужно проводить осторожнее... Например, на собаках... Нет, на собаках не стоит...

Он открыл глаза.

Ничего не изменилось, только в комнате стояло утро. На столике лежал комок грязного пластилина с обломками спичек, он чуть подплыл из-за солнечных лучей; на стене фотография Полины и рядом изображение двухголового Полинозавра кисти Ульшина, банка пива, о котором спорили две карлицы... Вот книжка: легенды и мифы... Книжка не лежит на столе. Ее держат в руках. Толстые красные пальцы с выпирающими костяшками и черными волосками.

Прокруст перелистнул страницу и поднял глаза:

- Ага, вот ты и проснулся. Наконец-то. Хорошая у тебя книжка, только про меня мало написано. Поздравляю с прибытием.

- Как? Как вы здесь оказались? - промямлил Ульшин.

- Сквозь трубу, как и ты.

- Но вы ведь отказались прыгать вниз!

- Отказался. Но карточные долги надо платить. Меня совесть замучила. Как бы я смог жить, не расплатившись с карточным долгом? Поэтому я покончил с собой и об этом нисколько не жалею.

Ульшин немного подумал.

- Но ведь тогда остальные тоже должны быть здесь? - спросил он.

- Конечно.

Ульшин встал и посмотрел вокруг.

У холодильника сидел Рудой и пил холодную пепси, заедая бананом. Кучка кожуры уже лежала у его колен. На кресле у телевизора сидел Шакалин, коричневый, совсем негр, и ласкал нежную старушку. Старушка взобралась к нему на колени.

Пока Ульшин приходил в себя, Прокруст достал из под стола ящик с инструментом и, немного покопавшись в нем, выудил гвозди, кусачки, ножницы с одним отломанным кончиком и сапожный нож. Выудил и разложил на столе. Это выглядело как столик хирурга в операционной из фильма ужасов. Еще он достал колоду карт и начал тасовать.

- Я не стану играть! - закричал Ульшин.

- Станешь, станешь, мне нужно отыграться.

- Но вы не сможете меня убить, здесь вам не сон, здесь нелья сдирать кожу с людей, здесь некуда спрятать труп. Здесь есть милиция! Моя милиция меня бережет! Да здравствует родная милиция! Вам дадут высшую меру за зверство.

Прокруст помолчал задумчиво и сказал:

Прокруст помолчал задумчиво и сказал:

- Я думаю, что ничего страшного со мной не сделают. Я слишком нужный человек.

- Кому вы нужны здесь?

- Я попал в прекрасное и благородное время, - продолжал Прокруст, время создания и быстрого роста государства. А быстрый рост государства означает быстрый рост армии, полиции и вооруженной самодеятельности. Такой специалист как я просто незаменим.

- Но ведь в нашей армии и полиции не делают прокрустинации! У нас не равняют по росту, не сошлифовывают лиц и не кастрируют!

- На счет первого и второго я с тобой не соглашусь, - ответил Прокруст. - А третье обязательно нужно ввести. Я выступлю с инициативой. Неделеко время, когда в каждой боевой единице будет свой настоящий Прокруст, а не липовый, как сейчас. А я стану главным Прокрустом страны. Я все-таки сорок веков занимаюсь своим делом. Не маленький стаж.

Он начал сдавать и сдал Ульшину три шестерки.

ФИМКА

Полночь.

День закончился.

Я помню вещи - странные и обычные, помню происшествия и рутину. Почему-то трудно назвать этот день - был ли он приятным? - нет; был скучным или тяжелым? - нет; необычным, пустым, интересным, удачным, долгим или коротким? - нет, нет, нет и нет.

Первое, что я могу вспомнить сейчас - тусклый троллейбус, колышущийся в широкой пустоте ночи; на улицах нет людей и только дикие кошки играют в свои древние непонятные игры. Я ехал, думая длинные ночные мысли, - о времени, о жизни, о смысле всего этого. У меня есть своий демон, как он был у Сократа, но мой демон похож на меня - он редко бывает серьезен и часто бывает жесток. Он часто смеется надо мной, но всегда спасает меня, если нужно.

Помню, я думал о любви; о любви, как о естественном состоянии человека; о любви к человеку, к женщинам и (шепотом, если только можно думать шепотом) к женщине. Но затем огромная машина дня начала раскручивать свои маховики, маслянистые ремни побежали все быстрее, шестерни завертелись, пружины взвелись и день двинулся с гулом и скрежетом. Я не успел додумать мои мысли.

Сейчас, приблизившись к себе, я заметил это впервые и это удивило меня. Как долго мы живем в этом мире? Сотню лет или две сотни мгновений между ночью и днем? Я понял сейчас почему было трудно назвать этот день это не был мой день; каждый день я растворяюсь в других людях, в стальных цепочках необходимостей, в потоке минут. Что важно в этой жизни? Тщеславие - да, но только днем; любовь? - только как мечта; мечта? - только для дураков. Но что-то, что-то должно быть. Где ты, мой демон? Поведи меня, я пойду за тобой; поведи меня хоть куда-нибудь. Что-то должно случиться и сломать серое движение дней.

Сегодня началась война в Панаме, в Польше кто-то убивает людей, сегодня умер великий человек. Ну и что? Что мне Гекуба? Неправда - как бы я хотел, чтобы это хоть что-то значило для меня! Сейчас умирает все великое митинги и грязь на улицах. Редкие митинги и большая грязь. Грязные улицы, грязные лица, грязные эманации грязных душ. Город лежит черный, без снега, иногда срывается дождь. Но утро было ясным и что-то ясное и яркое было во мне. Я знаю это чувство, оно похоже на легкую мелодию или на последний год детства - когда ты уже знаешь, что он последний. Господи, как сильно состояние души зависит от состояния природы. Господи, почему?

Моя старая кирпичная школа стоит высоко, почти над обрывом, на самом краю Старого Города. По мосту я прохожу над ручьем, который давно высох и затянулся пузыристой черной тиной с запахом грязного умывальника; поднимаюсь по высокой бетонной лестнице и оборачиваюсь.

Далеко-далеко внизу начинается рассвет. Черные прямоугольники Нового Города переливаются холодными звездочками огоньков. Один из огоньков (я всегда замечаю его сразу) зеленый и я всегда думаю - почему? И всегда не додумываю - слишком много более важных почему ждет меня впереди. Вечером Новый Город исчезнет, но огоньки останутся, их свет станет мягче и теплее.

Я уже пятый месяц работаю здесь, с каждым днем все увереннее осознавая жестокую бессмысленность Школы, ненавидимой многими и нелюбимой каждым. Иногда я вспоминаю Ефима (забыл отчество) - Ефим работал здесь до меня. проработал всю жизнь и умер прошлой весной, умер сразу после урока. Его не любили дети. Кто-то швырял в него кусочками пластилина весь урок, пока не попал в глаз. Но Ефим вытер глаз и продолжал рассказывать, не сбившись. Когда прозвенел звонок, он вышел в коридор и прислонился к стене. Через несколько минут он умер - только тогда все узнали, что у Ефима было больное седрце.

О Ефиме мне разболтали две девочки - мальки, они прибежали посмотреть на нового учителя, и я очаровал их, сказав какую-то глупость. Смешно было видеть, как они покраснели от радости; но я не помню своих слов - а они запомнят их надолго и будут счастливы ходить на мои уроки.

Это страшно.

Одним словом ты меняешь мысли человека, его мечты, желания, поступки, может быть - судьбу. Одна из тех мальков уже всерьез решила стать математиком, а ведь прошло всего пять месяцев с тех пор, как я сказал ей банальный комплимент. Кем бы она захотела стать, если бы я подумал, прежде чем сказать? Ты чувствуешь себя почти Богом, творцом, делаешь что хочешь, а хочешь первое, что взбредет в голову.

Но это не самое страшное.

Сколько таких, невзначай сказанных, слов, в моей собственной судьбе? Кем бы стал я, если бы не эти слова? Может быть, я стал бы спасителем мира, если бы кто-то не убил во мне спасителя? Откуда моя гордая уверенность в своей - в чем? И кто виноват, что столько лет - кто сделал меня тем, кто я есть - никем? Я могу перемножать в уме трехзначные числа. Я всегда знаю, какая будет погода завтра. В детстве я умел точно отгадывать простые мысли других людей. Еще и сейчас я могу предсказать какой стороной выпадет монета. Что это? - осколки какого таланта, какого умения, какой способности? Как получилось, что я никто и ничто?

Ефим, рассказывают, был странный человек и плохой учитель. Как я понял (а слушал я невнимательно), он вечно что-то искал - ох уж эти революцмонеры педагогики, скольких людей вы загубили - искал, но делал лишь глупости и чушь, веселившую кровожадных мальчиков-дурачков с волосами ежиком. О Ефиме даже рассказывали анекдоты; я помню два или три.

Учить - это просто.

Чем проще, тем лучше.

Иногда ты встречаешь Человека среди учеников, с ним ты можешь быть так сложен, как только хочешь - это как две вселенные, невзначай столкнувшиеся и проходящие друг сквозь друга. Но большинство - просты. Им нужна простота. И ты жесток и примитивен, как чешуйчатая мезозойская ящерица; ты неумолим, как лавина, уже прокладывающая свой путь вниз - и ты хорошо делаешь свое дело.

Он Ефима мне достался кабинет - уютный и старый; он оживает в электрическом свете, будто просыпаются мириады мыслей, рождавшихся здесь когда-то. Я не ухожу сразу; я всегда сижу и ожидаю, зная, что никто не войдет. Конец дня, дети уходят, закат догорает сквозь черное сплетение тополей, но кабинет не пуст. В нем остается что-то, может быть новые мысли, которые родились за день, но были брошены за ненадобностью. Стенды, стенды, плакаты - отсюда ещё не совсем выветрилась душа Ефима.

От Ефима мне остался чемодан бумаг, никому не нужных. Я отнес чемодан домой и пробовал читать. Не потому что я любопытный человек, а потому что я знаю ценность чужого тридцатилетнего опыта. Я поднимал бумаги слой за слоем и читал о неудачных попытках, снова о неудачных попытках умного, но неумелого человека. Он просто занимался не своим делом. Он мог бы сделать многое, но, - но только не в школе.

Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие...

Я поднимал слой за слоем; это писалось долго, годы, годы, десятилетия - почерк менялся, становился все мельче и моложе. Парциальная машина времени. Я читал первые строчки - ерунда - и бросал страницы в огонь. Зачем он писал это? Что толкало его на этот гигантский и бесполезный труд?

Я люблю смотреть на огонь; он всегда тот же и всегда новый. В моей комнате камин; я выключаю свет. Бумага горит хорошо - мгновенно сворачиваясь, бросает жар в лицо и взлетает венчиком оранжевых точек. Я сижу очень близко к огню - так удобней читать.

Сегодня я сжег последние листки. На дне чемодана лежал карандашный портрет в рамке - известный портрет Макаренко. На обороте - надпись большими печатными буквами в три строки:

ЖДЕМ ОТ ТЕБЯ,

ФИМКА,

НОВОЙ "ПЕДАГОГИЧЕСКОЙ ПОЭМЫ"

И дата - тридцать два года назад. Он был ещё не так стар, этот человек.

День закончился.

Я лежу на спине, вглядываясь в светлые квадраты плывущей в небе ночи, и вяло вспоминаю значение слова ФИМКА. Кажется, это воровской инструмент, которым отрывают замки с дверей. Или это нож с выскакивающим лезвием, который используют убийцы? Или турецкий головной убор? Почему? Что означает это слово здесь? Но мои мысли сплетаются и уже не могут разьединиться.

Полночь.

Я ПРОСТО ХОТЕЛ СКАЗАТЬ

Назад Дальше