Я отвечал ей так, как может отвечать человек поистине влюбленный. Я стал рассказывать о моей преданности, о моей страсти, об ее изумительной красоте и моем восхищении. Наконец я с большой убедительностью сослался на те опасности, которые встречает на своем пути развивающаяся любовь — а ведь настоящая любовь никогда не развивается спокойно, — на риск, которому мы подвергаем само наше чувство, искусственно ставя ему преграды.
Последний довод, казалось, смягчил суровость мадам Лаланд. Она заколебалась. Но ее все еще смущало одно препятствие, о котором, сказала она, я, вероятно, не подумал. Она обратила мое внимание на то обстоятельство, которого женщинам трудно касаться, — но для меня она готова была пожертвовать своими чувствами, пожертвовать всем. Мадам Лаланд упомянула о возрасте: отдаю ли я себе отчет — ясный отчет — в той разнице лет, которая существует между нами? Если муж на много старше жены, хотя бы лет на пятнадцать — двадцать, свет это вполне допускает; но самой мадам Лаланд всегда казалось, что жена ни в коем случае не должна быть старше мужа. Увы, из-за такого несоответствия в возрасте супруги бывают несчастны. Мадам Лаланд уверена, что мне не больше двадцати двух лет; я же, очевидно, уверен, что между нами не такая уж большая разница в возрасте.
В ее словах было столько благородства, столько собственного достоинства, что они совершенно очаровали меня и, казалось, сделали навеки ее рабом. Я с трудом мог сдерживать восторг, овладевший мной.
— Моя любимая Эжени, — воскликнул я, — какое все это имеет значение! Вы на несколько лет старше меня, ну и что же? Светские обычаи — это нелепые предрассудки. Для тех, кто любит так, как мы, год мало чем отличается от часа. Мне двадцать два, сказали вы, пусть так. Но вы могли бы дать мне и двадцать три года. А вам, моя милая Эжени, едва ли больше чем, чем, чем…
Здесь я на минуту остановился, ожидая, что мадам Лаланд сама назовет свой настоящий возраст. Но француженки редко отвечают прямо на столь щекотливый вопрос, и каждая из них по-своему выходит из затруднительного положения. Так было и сейчас: несколько мгновений Эжени, казалось, искала что-то у себя на груди, и наконец в траву упала небольшая миниатюра, которую я поспешил поднять и протянуть ей.
— Возьмите ее себе, — сказала она с самой обворожительной улыбкой. — Возьмите ее ради меня — ради той, которой она слишком льстит. Кроме того, на оборотной стороне этой безделушки вы, быть может, найдете ответ на интересующий вас вопрос. Сейчас довольно уже темно, и вы рассмотрите ее на досуге завтра утром. А теперь проводите меня домой. Мои друзья устраивают сегодня небольшой домашний концерт. Могу вам обещать, что вы услышите хорошее пение. Мы, французы, вовсе не так чопорны, как вы, американцы, и мне будет нетрудно ввести вас в дом под видом старого знакомого.
С этими словами она взяла меня под руку, и мы направились к ее особняку. Снаружи он был очень красив, да и меблирован, вероятно, с большим вкусом, хотя об этом мне было трудно судить, так как, когда мы пришли, почти стемнело, а в самых фешенебельных американских домах в жаркие летние вечера не принято зажигать ламп. Только через час после моего прихода в большой гостиной была зажжена одна-единственная лампа под абажуром, и тогда я мог рассмотреть эту комнату, обставленную с необыкновенным вкусом и даже роскошью. Но две другие комнаты, в которых главным образом и сидели гости, оставались в течение всего вечера погруженными в приятную полутьму. Этот хороший обычай дает собравшимся возможность выбора между светом и тенью, и нашим французским друзьям следовало бы перенять его.
Это был бесспорно один из самых восхитительных вечеров в моей жизни. Мадам Лаланд не преувеличила музыкального мастерства своих друзей: такое пение на домашних музыкальных вечерах я слышал только в Вене. Среди инструменталистов было немало выдающихся талантов. Вокальные номера исполняли по преимуществу женщины, и все пели хорошо. Наконец я услышал, что назвали имя мадам Лаланд. Она без всякого стеснения и жеманства встала с шезлонга, в котором сидела подле меня, и в сопровождении одного-двух джентльменов и своей молодой приятельницы, с которой она была в опере, направилась к роялю в большой гостиной. Я хотел проводить ее сам, но потом решил, что я появился в доме при особых обстоятельствах и мне лучше оставаться незамеченным. Не имея возможности видеть мадам Лаланд, я с восторгом слушал ее пение.
Ее голос точно наэлектризовал всех присутствующих, но впечатление, которое он произвел на меня, было еще во много раз сильнее. Я не нахожу слов, чтобы передать его. Конечно, в этом немаловажную роль сыграла переполнявшая меня любовь, но основной причиной послужила та глубина чувства, с которой она пела. Казалось, нельзя исполнять арии с большей страстностью, чем это делала мадам Лаланд. Ария из «Отелло» и «Sulmio sasso»[94] из оперы «Капулетти» были пропеты так выразительно, что до сих пор живы у меня в памяти. Низкие ноты звучали особенно пленительно. Обладая голосом, охватывающим три полные октавы, от контральтового фа до верхнего фа, она владела им в совершенстве и с удивительной легкостью и точностью исполняла все, даже самые сложные пассажи — восходящие и нисходящие гаммы, каденции и фиоритуры. Особенно эффектно звучал финал из «Сомнамбулы»:
Здесь, подражая знаменитой Малибран[96], она несколько видоизменила музыкальную фразу Беллини и закончила арию, опустившись до тенорового ля, а потом внезапно перейдя на две октавы вверх.
Кончив петь, она вернулась на свое место, рядом со мной. Я в самых восторженных словах постарался выразить ей свое восхищение. О своем удивлении я умолчал, хотя меня очень удивили ее блестящие голосовые данные, так как обычно, в разговоре, ее голос казался довольно слабым, даже чуть дрожащим, и я никак не ожидал от нее такого вокального мастерства.
Мы долго серьезно, по-дружески беседовали, и нас никто не прерывал. Она расспрашивала о ранних годах моей жизни и слушала меня затаив дыхание. Видя ее доверчивость, я говорил с ней совершенно откровенно, да и не мог иначе. Поощряемый той прямотой, с какой она упомянула о своем возрасте, я не скрыл от мадам Лаланд не только ни одного своего морального, но даже физического недостатка, что требует от человека еще большего мужества, но служит в то же время лишним доказательством его любви. Я коснулся всего: моих сумасбродств еще в колледже, моей расточительности, моих кутежей, моих долгов, моих увлечений женщинами. Больше того, я рассказал ей, что у меня хронический ревматизм, что одно время меня мучил грудной кашель, что у меня бывают приступы наследственной подагры, и, наконец, не умолчал о таком неприятном и неудобном, тщательно скрываемом недостатке, как слабость зрения.
— В последнем вы сознались очень неблагоразумно, — рассмеявшись, заметила мадам Лаланд, — ведь без того, ручаюсь вам, никто не догадался бы об этой вашей слабости. Между прочим, — продолжала она, — вы не припоминаете, — и несмотря на то что в комнате было довольно темно, я увидел, как вспыхнуло ее лицо, — вы не припоминаете, mon cher ami, этой маленькой вещички, которая служит моим глазам?
Произнося эти слова, она все время вертела в руках тот самый лорнет, который так смутил меня в опере.
— Увы, я очень хорошо помню его! — воскликнул я, пылко сжав изящную ручку, протянувшую мне лорнет. Это была замысловатая великолепная безделушка, с богатой филигранной резьбой и сверкавшая драгоценными камнями, так что даже в полумраке комнаты я не мог ошибиться в ее большой ценности.
— Eh bien, mon ami[97], — продолжала она с поспешностью, удивившей меня. — Eh bien, mon ami, вы искренне молили меня о милости, которую считаете бесценной: вы просили меня завтра же стать вашей женой. Если бы я уступила вашим мольбам и, не скрою, голосу своего сердца, могла бы я потребовать от вас в обмен исполнения одной моей маленькой просьбы?
— Назовите ее! — воскликнул я с горячностью, которая едва не привлекла к нам всеобщее внимание, и только присутствие гостей помешало мне броситься к ее ногам. — Назовите ее, моя любимая, моя единственная, моя дорогая Эжени! Назовите ее, и она будет исполнена раньше, чем вы ее произнесете!
— Тогда, mon ami, — продолжала она, — ради вашей дорогой Эжени преодолейте ту маленькую слабость, скорее моральную, чем физическую, в которой вы мне только что признались; ведь она, уверяю вас, так не подходит к вашей благородной натуре и так противоречит складу вашего характера. Если вы этого не сделаете, то рано или поздно наверняка попадете в какую-нибудь неприятную историю. Ради меня бросьте это жеманство, которое заставляет вас, как вы сами говорите, скрывать ваше слабое зрение. Вы все время это делаете, стараясь не прибегать к обычному в таких случаях средству. Наверное, вы уже догадались о моем желании: я хочу, чтобы вы носили очки. О, молчите, вы уже согласны носить их ради меня. Не откажите же принять в подарок эту безделушку. Стоит она недорого, но вам будет очень полезна. Видите — она складывается и так и этак и может служить очками или лорнетом, который можно носить в жилетном кармане. Правда, это не очень модно, но вы уже дали согласие носить очки ради меня.
— Тогда, mon ami, — продолжала она, — ради вашей дорогой Эжени преодолейте ту маленькую слабость, скорее моральную, чем физическую, в которой вы мне только что признались; ведь она, уверяю вас, так не подходит к вашей благородной натуре и так противоречит складу вашего характера. Если вы этого не сделаете, то рано или поздно наверняка попадете в какую-нибудь неприятную историю. Ради меня бросьте это жеманство, которое заставляет вас, как вы сами говорите, скрывать ваше слабое зрение. Вы все время это делаете, стараясь не прибегать к обычному в таких случаях средству. Наверное, вы уже догадались о моем желании: я хочу, чтобы вы носили очки. О, молчите, вы уже согласны носить их ради меня. Не откажите же принять в подарок эту безделушку. Стоит она недорого, но вам будет очень полезна. Видите — она складывается и так и этак и может служить очками или лорнетом, который можно носить в жилетном кармане. Правда, это не очень модно, но вы уже дали согласие носить очки ради меня.
Признаться, я был весьма смущен такой просьбой. Но обстоятельства, при каких мадам Лаланд с ней обратилась ко мне, не допускали никаких колебаний.
— Решено! — воскликнул я со всем пылом, на какой только был в данную минуту способен. — Решено! Я согласен! Ради вас я готов пожертвовать чем угодно!
Сегодня я буду носить этот милый лорнет на цепочке, на… сердце, но в тот день, который даст мне величайшее счастье назвать вас моей женой, я с первым проблеском зари оседлаю ими… свой нос и, пусть это не так уж романтично и модно, буду носить очки, как вы того хотите.
Теперь нам оставалось только подробно обсудить наши планы. От моей нареченной я узнал, что Тальбот только что возвратился в город. Мне нужно было немедленно повидаться с ним и достать экипаж. Вечер закончится около двух часов, и к этому времени экипаж будет подан. В сутолоке, вызванной разъездом гостей, мадам Лаланд сможет незаметно сесть в него. После этого мы отправимся к священнику, который будет ждать нас. Он нас повенчает, мы простимся с Тальботом и отправимся на Восток, в небольшое свадебное путешествие, а свет по этому поводу пусть говорит что угодно.
Как только мы обсудили все эти планы, я тотчас отправился разыскивать Тальбота, но по дороге не выдержал и зашел в отель, чтобы посмотреть миниатюру, прибегнув к великой помощи очков. Лицо было удивительно красиво: большие сияющие глаза, гордый греческий нос, роскошные темные локоны. «Да, — сказал я себе радостно, — это действительно портрет моей любимой!» Я перевернул миниатюру и на оборотной стороне ее увидел надпись:
«Эжени Лаланд — 27 лет и 7 месяцев».
Тальбота я застал дома и тут же рассказал ему о своем счастье. Он, разумеется, очень удивился, но тем не менее сердечно поздравил меня и пообещал помочь. Словом, наш план был полностью выполнен, и в два часа утра, ровно через десять минут после брачной церемонии, я уже сидел с мадам Лаланд, то есть с миссис Симпсон, в тесном экипаже, уносившем нас из города на северо-восток.
Тальбот советовал нам остановиться в К… — деревушке, расположенной в двадцати милях от города, отдохнуть там после бессонной ночи и позавтракать перед дальнейшим путешествием. Поэтому ровно в четыре часа наш экипаж остановился у дверей лучшей деревенской гостиницы. Я помог своей обожаемой жене выйти и заказал завтрак. Нам предложили подождать в маленькой гостиной.
Было уже почти совсем светло, когда я взглянул на ангельское существо, сидящее рядом со мной, и тут мне вдруг пришла в голову странная мысль, что ведь за все время нашего знакомства я впервые вижу знаменитую красавицу мадам Лаланд так близко и при дневном освещении.
— А теперь, mon ami, — прервала она мои размышления, взяв меня за руку, — а теперь, mon cher ami, когда мы с вами связаны неразрывными узами, когда я уступила вашим страстным мольбам и выполнила свою часть нашего договора, я надеюсь, что настала и ваша очередь сдержать свое пустяковое обещание. Ах, подождите! Дайте мне вспомнить! Да, я слово в слово помню то обещание, которое вы дали вчера своей Эжени. Слушайте! Вы говорили так: «Решено! Я согласен! Ради вас я готов пожертвовать чем угодно! Сегодня я буду носить этот милый лорнет на цепочке, на… сердце, но в тот день, который даст мне величайшее счастье назвать вас моей женой, я с первым проблеском зари оседлаю ими… свой нос и, пусть это не так уж романтично и модно, буду носить очки, как вы того хотите». Ведь это ваши точные слова, мой дорогой супруг?
— Да, — сказал я, — у вас замечательная память, и уверяю вас, дорогая Эжени, я не собираюсь уклониться от исполнения столь несложного обещания. Посмотрите! Не правда ли, они мне идут?
С этими словами я раскрыл лорнет и осторожно водрузил на нос как очки, меж тем как мадам Симпсон, поправив шляпу и сложив руки на коленях, застыла на стуле в какой-то странной, чопорной и напряженной позе.
— Боже милостивый! — воскликнул я, лишь только дужка очков коснулась моей переносицы. — Боже мой! Что могло произойти с этими очками? — Я быстро снял их, заботливо протер шелковым носовым платком и надел опять.
Но если в первое мгновение я был просто удивлен, то сейчас это удивление уступило место глубокому, беспредельному изумлению, я был просто вне себя от ужаса. Что все это могло значить? Мог ли я верить своим глазам? Мог ли — в этом был весь вопрос! Неужели, неужели это… неужели это румяна? Что это? Неужели… неужели морщины на лице Эжени Лаланд? О Юпитер и все боги и богини, великие и малые! Что… что случилось с ее зубами? В ярости я вскочил со стула, швырнул очки на пол, остановился, упершись руками в бока, посреди комнаты и уставился на миссис Симпсон; лицо мое исказилось от ярости, и я не в силах был произнести ни слова.
Я уже упоминал о том, что мадам Лаланд, то есть миссис Симпсон, говорила по-английски еще хуже, чем писала; поэтому она обычно очень редко прибегала к этому языку. Но до чего только не может довести даму гнев! И он побудил миссис Симпсон сделать странную попытку заговорить на языке, которого она почти не понимала.
— Ну, мосье, — произнесла она, с видимым удивлением разглядывая меня в течение нескольких минут. — Ну, мосье, что еще? Что слючилось сейчас? Ви страдает танцом святой Витт? Если я вам не нравится, зачем ви покупал кота в мешке?
— Ах вы несчастная… — Я с трудом переводил дыхание. — Вы… вы… вы… старая ведьма!
— Старый ведьма? Я не так старий. Мне ни на один день не больше, чем восемьдесят два льет.
— Восемьдесят два! — воскликнул я, попятившись к стеке. — Восемьдесят две тысячи чертей! Ведь на миниатюре было написано двадцать семь лет и семь месяцев!
— О да! Это так! Это есть правда! Но этот портрет сделан пятьдесят пять лет назад. Когда я пошель за мой второй муж мосье Лаланд. В тот время я заказал миниатюр для мой второй дочь от первый муж, мосье Муасар!
— Муасар? — переспросил я.
— Да, Муасар, — сказала она, передразнивая мое французское произношение, которое, надо сказать, было не очень хорошим. — И что же? Что ви знает о Муасар?
— Ничего, старое пугало! Я ничего не знаю о нем; знаю только, что у меня был когда-то предок, носивший такую фамилию.
— Этот фамилий! Что ви скажет на этот фамилий? Это очень хороший фамилий, и Вуасар тоже хороший. Мой дочь мадемуазель Муасар женился на мосье Вуасар, и это тоже очень хороший фамилий.
— Муасар?! — воскликнул я. — И Вуасар?! Что вы хотите сказать?
— Что я хотел? Я хотел сказать Муасар и Вуасар, и буду добавлять — Круасар и Фруасар. Дочь мой дочери, мадемуазель Вуасар, женился на мосье Круасар, а внучка моей дочь, Круасар, женился на мосье Фруасар, и я хотел сказать, что этот фамилий уже не очень уважаем.
— Фруасар?! — повторил я, почти теряя сознание. — Не может быть, нет, вы не называли фамилии Муасар, Вуасар, Круасар и Фруасар?!
— Нет, назвал, — ответила она, откидываясь на спинку стула и вытягивая свои длинные тощие ноги. — Да, Муасар, Вуасар, Круасар и Фруасар! Но мосье Фруасар бил очень большой дурак, он бил большой осел, как ви сам. Он оставлял la belle France[98] и уезжал в этот глюпый Америк. Здесь он родил син, очень глюпий син, как я слишал. Но я не имел еще удовольствий встретить его, как и мой спутница мадам Стефания Лаланд. Его называют Наполеон Бонапарт Фруасар, и я думаю, что ви тоже скажет, что это не очень уважаемый имя.
То ли продолжительность, то ли характер этой речи привели миссис Симпсон в неописуемое волнение: кончив говорить с большим трудом, она, словно от прикосновения магической палочки, вскочила со стула, уронив при этом на пол свой роскошный турнюр. Затем заскрежетала своими вставными челюстями, замахала руками, засучила рукава, погрозила кулаком, поднеся его к моему лицу, и закончила свое представление тем, что сорвала с головы шляпу вместе с париком из чудесных черных волос, пронзительно взвизгнув, швырнула на пол и стала топтать все это в какой-то гневной, исступленной пляске, похожей на фанданго.