Я строил сотни планов, ломая голову над тем, как в будущем добиться чести быть представленным старшей даме, а теперь хоть получше рассмотреть ее красоту. Пересесть поближе к ее ложе я не мог: театр был переполнен, а, согласно строгим законам последней моды, пользоваться биноклем в таких случаях считалось в высшей степени неприличным, да у меня его и не было. Я просто приходил в отчаяние.
Наконец я решил обратиться к моему спутнику.
— Тальбот, — сказал я, — у вас есть бинокль. Дайте его сюда.
— Бинокль? Да зачем он мне? — И он снова нетерпеливо отвернулся к сцене.
— Но, Тальбот, — продолжал я, трогая его за плечо, — я прошу вас, выслушайте меня. Видите вон ту ложу? Там! Да нет, следующую… Вы встречали когда-нибудь такую красавицу?
— Да, она бесспорно очень красива.
— Интересно, кто она?
— Во имя всего святого, неужели вы ее не знаете? «Не зная ее, становишься сам неизвестным». Это знаменитая мадам Лаланд — она сейчас в моде, о ней говорит весь город. Она очень богата, вдова, превосходная партия, только что приехала из Парижа.
— Вы с ней знакомы?
— Да, имею честь.
— Вы меня представите?
— Конечно, с большим удовольствием. Когда вы хотите?
— Завтра в час дня я зайду за вами к Б…
— Хорошо. А сейчас, прошу вас, помолчите, если можете.
Я был вынужден выполнить эту последнюю просьбу Тальбота, так как он, поглощенный происходившим на сцене, оставался глух ко всем моим дальнейшим расспросам.
Я же был не в силах отвести взгляд от мадам Лаланд, и наконец мне посчастливилось: она повернулась ко мне лицом. Оно было поистине прелестно, как и подсказывало мне мое сердце еще раньше, чем Тальбот полностью удовлетворил мое любопытство; но что-то непонятное все еще продолжало волновать меня. В конце концов я решил, что на мои чувства повлияло строгое и грустное выражение ее лица или, вернее, та печальная усталость, от которой оно казалось менее свежим и молодым; зато эта усталость придавала ее чертам выражение ангельской кротости и величавости, особенно пленявшее меня при моей романтической восторженности, и делала ее в десять раз интереснее.
Я продолжал пожирать даму глазами и вдруг затрепетал, ибо она чуть заметно вздрогнула, почувствовав на себе мой пристальный взгляд. Но я был так очарован, что ни на миг не мог оторвать от нее глаз. Она отвернулась, и мне опять стали видны только изящные очертания ее затылка. Через несколько минут, точно желая проверить, продолжаю ли я смотреть на нее, дама слегка повернула голову и встретилась с моим пылающим взором. Ее глаза тотчас опустились, и яркий румянец залил щеки. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что она не только не отвернулась, но даже взяла висевший у пояса лорнет, поднесла его к глазам и в течение нескольких минут, не скрывая своего интереса, внимательно рассматривала меня.
Если бы молния ударила у моих ног, я и тогда бы не был так ошеломлен — не задет, не возмущен, а именно ошеломлен, хотя столь же смелый поступок со стороны другой женщины бесспорно возмутил бы меня или оттолкнул; но все это было проделано с таким спокойствием, с такой небрежностью и невозмутимостью, присущими безукоризненно воспитанным людям, что совершенно исключало малейший намек на дерзость и возбудило во мне лишь восторг и удивление.
Она, видимо, осталась довольна беглым осмотром моей особы и уже хотела спрятать лорнет, как вдруг, точно пораженная какой-то новой мыслью, вновь поднесла его к глазам и с удвоенным вниманием в течение по крайней мере пяти минут продолжала смотреть на меня.
Этот из ряда вон выходящий поступок, такой необычный для публики, посещающей американский театр, привлек к нам всеобщее внимание, вызвав в зале движение и перешептывание, что чрезвычайно смутило меня, но, казалось, не произвело ни малейшего впечатления на мадам Лаланд.
Удовлетворив свое любопытство, если это было любопытство, она опустила лорнет и вновь спокойно повернулась к сцене; мне опять стал виден только ее профиль. Я неотступно смотрел на нее, хотя и понимал всю бестактность своего поведения. Наконец она слегка изменила положение головки, и скоро я уже не сомневался в том, что дама, притворяясь, будто смотрит на сцену, в то же время исподтишка внимательно наблюдает за мной. Нет нужды говорить, какое впечатление произвело на мою взволнованную душу столь необычайное поведение очаровательнейшей из женщин.
Понаблюдав за мной таким образом около четверти часа, мадам Лаланд, этот пленительный предмет моей страсти, сказала что-то сопровождавшему ее джентльмену. Судя по их взглядам, я понял, что речь шла обо мне.
После этого она вновь повернулась к сцене и в течение нескольких минут как будто была целиком поглощена спектаклем. Жгучее волнение овладело мной, когда мадам Лаланд уже в третий раз взяла лорнет и, не обращая внимания на возобновившийся шепот публики, с тем же знакомым мне восхитительным спокойствием опять начала разглядывать меня с головы до ног.
Это странное поведение подняло во мне целую бурю страстей, повергло в безумие любовного бреда и скорее ободрило, а не смутило. В любовном исступлении я помнил только о том, что напротив меня сидит такая величественно прекрасная женщина. Улучив удобную минуту, когда весь зал, казалось, был поглощен спектаклем, я поймал взгляд мадам Лаланд и слегка поклонился ей.
Залившись ярким румянцем, она отвела глаза, осторожно посмотрела вокруг, чтобы узнать, не замечен ли кем-нибудь мой необдуманный поступок, и затем наклонилась к сидевшему рядом с ней джентльмену.
Только теперь я почувствовал все неприличие моего поведения и не ждал ничего, кроме неприятных для себя последствий, живо представив себе пистолеты, один из которых мне, очевидно, придется взять завтра в руки. Признаюсь, я испытал большое облегчение, увидев, что дама протянула своему спутнику программу, не сказав при этом ни слова; но читателю даже трудно себе представить мое замешательство и мое безмерное удивление, когда, украдкой оглянувшись вокруг, она позволила себе прямо и твердо посмотреть мне в глаза своими ясными глазами и затем с легкой улыбкой, чуть обнажившей белую линию ее жемчужных зубов, дважды кивнула головой.
Незачем говорить о той радости, о том безумном восторге, о той любовной лихорадке, которые охватили меня. Если человек когда-либо сходил с ума от избытка счастья, то это был я. Я любил. Это была моя первая любовь, всепоглощающая, неземная любовь — «любовь с первого взгляда». И с первого взгляда меня поняли и ответили мне тем же.
Да, ответили. Мог ли я в этом сомневаться? Как еще мог я истолковать подобный поступок светской дамы, такой богатой, знатной и всеми почитаемой, какой была мадам Лаланд? Да, она любила меня. Она ответила на мое чувство с такой силой, так откровенно, с такой прямотой и самозабвением, которые не уступали моим. Упавший занавес положил конец моим восхитительным мечтам и размышлениям. Публика начала расходиться, и в зале поднялся обычный шум. Бросив Тальбота, я изо всех сил старался протиснуться поближе к мадам Лаланд, но толпа помешала мне, и пришлось отправиться домой, сожалея о том, что я не мог даже прикоснуться к ее платью; однако меня утешала мысль, что завтра я буду представлен ей Тальботом по всей форме.
Это завтра наконец наступило: то есть на смену длинной томительной ночи пришел рассвет, и вновь черепашьим шагом поползли тоскливые часы ожидания, казавшиеся бесконечными. Но, как говорится, даже Стамбул где-нибудь да кончается; пришел конец и моему томлению. Часы пробили час. Не успел еще умолкнуть последний отзвук, как я уже входил к Б… Я спросил Тальбота.
— Нету дома, — ответил мне его лакей.
— Нету дома! — повторил я, отступая. — Позвольте заметить вам, милейший, что этого никак не может быть, это невероятно; мистер Тальбот должен быть дома. Почему вы говорите, что его нет?
— Только потому, сэр, что его действительно нет. Нет, и все. Он уехал верхом в С… сейчас же после завтрака и предупредил, что вернется в город не раньше чем через неделю.
Я стоял, окаменев от ужаса и негодования; язык не повиновался мне. Наконец, бледный от ярости, я круто повернулся и ушел, мысленно посулив роду Тальботов все муки ада. Мне было совершенно ясно, что мой уважаемый друг il fonatico[89] забыл о назначенном мне свидании, забыл, едва его назначив. Никогда он не был особенно щепетильным в отношении своих обещаний. Делать было нечего. Кое-как укротив обиду, я уныло брел по улице, расспрашивая о мадам Лаланд всех встречавшихся мне знакомых мужчин. Оказалось, что все о ней слышали, многие видели ее, но лишь немногие были с ней лично знакомы, так как в городе она жила всего две-три недели. Но и эти немногие, зная ее слишком недавно, не могли или не хотели взять на себя смелость представить меня, явившись с утренним визитом. И вот, когда я, уже потеряв всякую надежду на знакомство с ней, стоял с тремя приятелями, беседуя все на эту же волнующую меня тему, мимо нас проехала сама мадам Лаланд.
Я стоял, окаменев от ужаса и негодования; язык не повиновался мне. Наконец, бледный от ярости, я круто повернулся и ушел, мысленно посулив роду Тальботов все муки ада. Мне было совершенно ясно, что мой уважаемый друг il fonatico[89] забыл о назначенном мне свидании, забыл, едва его назначив. Никогда он не был особенно щепетильным в отношении своих обещаний. Делать было нечего. Кое-как укротив обиду, я уныло брел по улице, расспрашивая о мадам Лаланд всех встречавшихся мне знакомых мужчин. Оказалось, что все о ней слышали, многие видели ее, но лишь немногие были с ней лично знакомы, так как в городе она жила всего две-три недели. Но и эти немногие, зная ее слишком недавно, не могли или не хотели взять на себя смелость представить меня, явившись с утренним визитом. И вот, когда я, уже потеряв всякую надежду на знакомство с ней, стоял с тремя приятелями, беседуя все на эту же волнующую меня тему, мимо нас проехала сама мадам Лаланд.
— Честное слово, она! — воскликнул один из моих приятелей.
— Поразительно хороша! — сказал второй.
— Прямо ангел земной! — подхватил третий.
Я повернул голову: в открытой коляске, медленно приближавшейся к нам, сидела она — и моим глазам предстало то же пленительное видение, что и накануне в опере. С ней была та же дама.
— Ее спутница тоже очень привлекательна, — заметил тот приятель, который говорил первым.
— Поразительно, — откликнулся второй. — Она все еще великолепна! Впрочем, искусство делает чудеса. Честное слово, она выглядит лучше, чем пять лет тому назад в Париже. Все еще красивая женщина, не правда ли, Фруасар… простите, Симпсон?
— Все еще? — удивился я. — А почему бы ей не быть красивой? Но ее красота меркнет перед красотой ее спутницы, как свеча перед вечерней звездой или светляк перед Антаресом[90].
— Ха-ха-ха! Знаете, Симпсон, у вас удивительные способности делать открытия, и преоригинальные.
С этими словами мы расстались, и я услышал, как один из моих приятелей начал напевать песенку из веселого водевиля:
Во время этой краткой сцены произошло небольшое событие, которое хоть и утешило меня, но еще больше разожгло мою страсть. Когда экипаж мадам Лаланд проезжал мимо нас, я заметил, что она узнала меня и, даже более того, она подарила меня одной из самых ангельских улыбок, которая явно говорила, что я узнан.
Что же касается официального знакомства, то его пришлось отложить до тех пор, пока Тальбот не сочтет нужным вернуться в город. А пока я стал усердно посещать всевозможные зрелища и наконец был несказанно счастлив, встретив ее опять в том же оперном театре и обменявшись с ней взглядом. Но это произошло только через две недели. Ежедневно я заходил в отель и справлялся о Тальботе, и каждый раз мной овладевал тот же гнев, когда я слышал неизменное «еще не вернулся» от его лакея.
В тот вечер, о котором идет речь, я был в состоянии, близком к помешательству. Я знал, что мадам Лаланд — парижанка. Она приехала из Парижа совсем недавно и могла неожиданно уехать обратно — уехать раньше, чем вернется Тальбот; а тогда она будет потеряна для меня навсегда. Такой ужасной мысли я не мог вынести. Мое будущее счастье находилось под угрозой, и я решился на отчаянный поступок. Короче говоря, после спектакля я незаметно последовал за мадам Лаланд до дверей ее дома, записал адрес и на следующее утро послал ей длинное и подробное письмо, в котором излил свое сердце.
Я писал смело и свободно — словом, со страстью. Я не скрыл от нее ничего — даже слабости моего зрения. Я напомнил ей о романтических обстоятельствах нашей первой встречи и даже о том взгляде, которым мы тогда обменялись. Я пошел дальше, высказав уверенность в ее любви ко мне. Эта уверенность, а также сила моего чувства, писал я, должны послужить оправданием моего поведения, которое иначе было бы непростительным. Я писал о своих опасениях, как бы она не покинула город раньше, чем я получу возможность быть ей представленным. Свое послание, одно из самых восторженных, которые когда-либо были написаны, я закончил откровенным рассказом о моем положении в обществе, о моем состоянии и предложил ей руку и сердце.
В ожидании ответа я не находил себе места. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем я получил его.
Да, я действительно получил его. Как все это ни романтично, но письмо от мадам Лаланд пришло, — от прекрасной, богатой и недоступной мадам Лаланд. Ее глаза, ее чудесные глаза говорили мне правду. Как истинная француженка, послушная велениям своего сердца, благородным порывам своей души, она пренебрегла всеми светскими предрассудками. Мадам Лаланд не отнеслась презрительно к моему предложению, не замкнулась в гордом молчании, не возвратила мое послание нераспечатанным. Наоборот, она ответила мне письмом, написанным ее прелестной рукой. Вот оно:
Мосье Симпсон извиняет мне, что я плохо знаю писать язык ваша прекрасный страна. Я приехала сюда недавно и мне не биль возможность l'etudier[92].
После этот извиненья я теперь скажу — увы! Мосье Симпсон догадалься, и даже очень много. Нужно ли мне сказать еще? Увы! Я, кажется, уже и так много говорила?
Эжени Лаланд.Я покрыл сотнями поцелуев эту бесценную записку и, конечно, совершил еще тысячи всяких чудачеств, которые сейчас исчезли из моей памяти. А Тальбот все не возвращался. Ах, если бы он имел хоть малейшее представление о тех страданиях, которые его отсутствие причиняло другу, неужели он не приехал бы, чтобы облегчить мои муки? Так или иначе, но его не было. Я написал ему. Он ответил, что его задержали важные дела, но он скоро вернется. В своем письме Тальбот советовал мне быть терпеливым, смирять свои восторги, читать серьезные книги, не пить ничего, кроме рейнвейна, и искать утешения в философии. Глупец! Если он не мог приехать сам, неужели ему трудно было вложить в письмо рекомендательную записку к мадам Лаланд? Я написал Тальботу еще раз, умоляя его сделать это как можно скорее. Письмо мое было возвращено мне все тем же лакеем, с карандашной припиской на обороте (негодяй уже успел съездить к своему господину). Приписка гласила:
Уехал из С… вчера, а куда и надолго ли, не сообщил.
Узнав по почерку, что это письмо от вас, я решил вернуть его вам, тем более что мне известно, как вы не любите ждать.
Искренне ваш СтабзНужно ли говорить, какие проклятия посылал я после этого на головы хозяина и слуги! Но гнев в таких случаях бесполезен, а жалобы не дают успокоения.
Оставалось надеяться только на собственную смелость. Однажды она уже сослужила мне службу, и я решил положиться на нее и довести дело до конца. Кроме того, раз уж мы обменялись письмами, неужели пустое нарушение светских правил могло показаться мадам Лаланд чем-то неприличным? После истории с письмом у меня вошло в привычку наблюдать за ее домом, и вскоре я установил, что каждый вечер она отправлялась на прогулку в парк, который был виден из окон ее особняка; сопровождал ее только негр в ливрее. В этом парке, среди пышных, тенистых деревьев, в сероватых сумерках мягкого летнего вечера, я наконец воспользовался случаем и заговорил с ней.
Чтобы ввести в заблуждение слугу, я уверенным тоном обратился к ней как к старой знакомой. Она не растерялась и ответила на мое приветствие с чисто французским самообладанием, протянув мне навстречу свои очаровательные ручки. Ее слуга тотчас же отстал, и мы, охваченные чувством, долго и откровенно говорили о нашей любви.
Мадам Лаланд говорила по-английски еще хуже, чем писала, поэтому мы объяснялись по-французски. Я дал волю своей пылкой страсти, и на этом пленительном языке, точно созданном для любовных признаний, пустив в ход всю силу своего красноречия, стал умолять ее согласиться на немедленный брак со мной.
Мадам Лаланд улыбнулась моему нетерпению. Она напомнила мне о светских правилах — этом пугале, которое стольким не дает завладеть полным счастьем. Потом она заметила, что я поступил крайне опрометчиво, рассказывая направо и налево о своем желании быть ей представленным, показав тем самым, что раньше не знал ее, и теперь у нас нет возможности скрыть, что мы лишь недавно знакомы. Покраснев, она добавила, что знаем мы друг друга еще слишком мало и поэтому венчаться сразу же будет неудобно, неприлично, просто outré[93]. Все это было сказано с очаровательной наивностью, которая восхитила меня, но в то же время я понял, что она права. Больше того, мадам Лаланд смеясь обвинила меня в излишней поспешности и неосторожности. Она просила меня помнить, что я ведь, в сущности, не знаю, ни кто она, ни каковы ее средства, связи и положение в обществе. С легким вздохом она умоляла меня еще раз обдумать мое предложение, называя мою любовь ослеплением, случайной вспышкой, минутной прихотью и фантазией, ничем не обоснованной кратковременной причудой, продиктованной не столько велением сердца, сколько воображением. Пока она говорила, вокруг нас все сгущались мягкие вечерние сумерки, и вдруг нежным пожатием своей прелестной ручки она в один миг разрушила все те доводы, которые сама же выдвигала.