Гладиаторским сложением и красотой тела Цезарь никогда не отличался, но выглядел еще неплохо — ни жиринки на плоском животе, широкая грудь, узкие бедра, длинные мускулистые ноги с хорошо развитыми от верховой езды ляжками и икрами. Тело его, однако, почти достигло той черты, когда стройность уже начинает превращаться в стариковскую жилистость.
Полная луна смотрела в квадратное отверстие крыши немигающим глазом нильского крокодила и отражалась в масляночерной ночной воде большого квадратного имплювия[11]. Два факела чадили на стенах и перемигивались с другими факелами вдалеке, в темной колоннаде перистиля[12], которую из атрия было хорошо видно. С Форума донесся заливистый лай потревоженных собак. Сильный порыв ветра соскользнул во внутренний двор с покатой черепичной крыши, гулко хлопнули двери спален, ветер бесцеремонно раздул тяжелую красную штору на двери, она беременно вспухла и укутала Цезаря. Он высвободился. Поднял взгляд к небу: луна тоже укуталась красным — день будет ветреным. Боль в ноге прошла и забылась.
Вдруг ему показалось, что вдалеке, в темной колоннаде перистиля, пробежал… ребенок. Сначала подумал, что почудилось. Потом сомнений не осталось — детская беготня.
— Эй, подойди сюда, чей ты?
Ответа не было. Под солнечное сплетение опять подкатило участившееся в последнее время чувство безотчетной ночной тревоги. Эхо бросило его голос в колоннаду, словно мраморный шар в деревянный бочонок. В ответ — снова тишина. С недавних пор стали приходить к Цезарю вместе с бессоннницей это беспокойство и ночные страхи[13], и с ними он теперь сражался, как когда-то с галлами.
Заспанный раб — высокий, веснушчатый, яростно рыжий гельвет[14] — вышел на его голос в атрий, спросил, не надо ли чего господину. Цезарь приказал ему найти мальчишку, бегающего по колоннаде, и отвести его к матери. Наверное, ребенок какой-то из рабынь, сбежал, чтобы побродить по дому.
— Милиас никого не видит в коллонаде, Dominus[15],— выдавил раб, обращаясь к господину, как и принято. — Все рабы на свой половине. Все спят, Dominus.
Цезарь вгляделся: теперь в колоннаде и вправду никого уже не было.
Пауза продлилась мгновение.
Вдруг в перистиле, вокруг колонн действительно пробежал ребенок в светлой тунике и исчез. Раздались звуки, похожие не то на кваканье, не то на смех. Раб застыл оторопело и пошел на звук.
Ветер озорно присвистнул в черепице, испуганно метнулось пламя факелов. Милиас тащил за волосы странно мычащего, упиравшегося мальчишку.
— Господин, это не ребенок рабыни. Это…
По спине Цезаря опять зазмеился холодок: на него смотрел престарелый, морщинистый, ростом с пятилетнего ребенка карлик. Он мычал и широко раскрывал отвратительный рот — старался показать остаток давно отрезанного языка.
Милиас подал обтрепанный пергамент:
— Вот, кто-то приколол это к его тунике, Господин…
Цезарь брезгливо поморщился, но взял. На пергаменте большими буквами значилось: «Я — Рим Цезаря».
Идиот повалился вдруг Цезарю в ноги, потом вскочил и стал оживленно жестикулировать. Понять его жесты было невозможно. От карлика сильно разило вином и почему-то — еще сильнее — сырой рыбой. Цезарь бросил пергамент на пол.
— Как он попал в дом?
— Милиас давно говорил управляющему, Господин, что стену рядом с кухней надо надстроить или хоть гвоздей набить сверху, — низкая стена, кто угодно перелезет. А этот, может, с торговцами рыбой пришел, оттого и смердит. Спрятался где-нибудь и досидел до темноты. Такой-то — где угодно схоронится, хоть в кувшине… Что Господин повелит делать с… с этим?
— Выброси его за ворота…
— Не желает ли Господин, чтобы Милиас последовал за ним, посмотрел, откуда он пришел? — понизив голос, спросил гельвет на своем языке, чтобы карлик не понял.
Цезарь — он понимал язык этого племени — какое-то время раздумывал. Происшестие совершенно отбило сон.
Нет, только не страх! Это хуже, чем рабство. Достигнутое им потеряет всякую цену, если он пустит в себя даже мысль о страхе. Страх имеет свойство разрастаться как опухоль, заполнять человека изнутри. Те, кто подослал к нему ночью этого жутковатого урода, это знают и как раз на это рассчитывают. И теперь выжидают где-то в темноте.
— Нет! Выброси за ворота.
Цезарь вспомнил, как недавно, во время представления в театре, любимец римской публики актер Деций Лаберий произнес по роли такую фразу: «Тот, кто внушает трепет многим, конечно, и сам должен хорошо знать, что такое страх». И все в амфитеатре тогда обернулись на него, Цезаря, не сговариваясь: сотни пар испытующих, сочувственных, злорадствующих глаз… Как стрелы, нацеленные на его ложу. На следующий же день Цезарь указом упразднил своих испанцев-телохранителей, оставив себе только официальную свиту ликторов. А еще через день и вовсе появился на Форуме совершенно один, без всякой свиты. Купил жареного мяса с хлебом у обомлевшего уличного торговца, посмотрел представление мимов, вступал в разговоры с ошеломленными горожанами: после грандиозного триумфа его узнавали многие, да и статуи высились теперь на каждом углу. «Ты накормил нас, великий Цезарь». Что верно, то верно — двадцать две тысячи длинных столов со всевозможной пищей и винами выставлялись во время его триумфа целых девять дней. И как только столы пустели, несли новые яства. О, тогда он устроил Риму невиданный триумф — с боями сотен гладиаторов и диких зверей, с морскими сражениями на Тибре, раздачей зерна, хлеба, оливкового масла, денег! Он освободил неимущих римлян от платы за жилье на целый год! О, как его любили, как боготворили, какие легенды передавали до сих пор обо всем этом, и долго еще не забудут. Даже самый последний римский нищий, у которого хватило сил провести в длиннющих очередях несколько ночей, получил тогда от своего Цезаря по сто денариев.
И вот теперь диктатор стоял на Форуме посреди своего народа без всякой охраны, показывая всем своим недругам, что презирает страх. И люди плакали от счастья, что видят его так близко. «Спасибо, ты дал нам всё, великий Цезарь!», «Ты дал нам мир!», «Мы любим тебя», «Рим боготворит тебя». Ему протягивали спеленатых младенцев и детские буллы[16], чтобы он прикоснулся к ним на счастье. Перед ним бросались на колени. Кто-то забился в падучей, какая-то женщина истерически завизжала «Богоподобный! Богоподобный!» и стала рвать на себе одежду. А какой-то беззубый ветеран протиснулся к нему, вытянулся по стойке «смирно» и прохрипел давно сорванной глоткой: «Бальбус Варрон, Тринадцатый, когорта милитария Полибуса. Среди всех сукиных сынов командиров в Галлии ты, великий Цезарь, был самый лучший сукин сын!» Кругом расхохотались. Толпа все разрасталась, Цезарю грозило быть раздавленным народной любовью. Тогда именно этот Бальбус Варрон и еще несколько ветеранов Тринадцатого легиона и еще, кажется, Двадцать шестого проложили дорогу в ликующей толпе и вывели его к спасительным ступеням театра Помпея. И, отдав честь, растворились в толпе. Цезарь запомнил легионера и приказал внести имя Бальбуса Варрона в первый список колонистов, кому предназначались наделы земли под Остией.
Сулла
…Тепло постели после прохлады атрия показалось ему желанным.
Завтра мартовские иды, праздник Anna Реrеnnа. Весь Рим соберется на Виа Фламиния, в священном яблоневом саду, и будет весело подбадривать кривляющихся мимов и акробатов, хохотать над скабрезными шутками кукольников, слушать флейтистов, флиртовать, есть принесенную в корзинах еду, валяться на весенней траве, принимая первое тепло готовой плодоносить земли, пить до упаду и праздновать великий день конца зимы. Ему теперь редко удавалось бывать в Риме на мартовские иды, но он всегда любил этот праздник. И не случайно Цезарь назначил такое важное заседание Сената именно на этот день. Именно в этот день Нового Начала он объявит о том, как решил будущее Рима.
Цезарь знал, что все рассчитал, что все сделал правильно. «Напрасно, багровый толстяк, считал ты себя лучшим диктатором, — мысленно сказал он мертвому Сулле, — Если ты смотришь на меня оттуда, ты поймешь, как ошибался!» Гай Юлий всегда, всю свою жизнь, соразмерял свои решения с решениями этого жуткого и, он верил, гениального человека. С Суллой у него было только две встречи. Но каждая по-своему определила будущее Цезаря.
До сих пор одно имя Суллы, даже после того как пепел его был развеян над медленным Тибром, внушало ужас жителям как Субуры, так и Палатина[17]. И не только римлянам. Также и грекам, и многоязыким варварам Митридата.
Сулла не проиграл ни одного сражения, не пощадил ни одного врага. И все же сделал, по мнению Цезаря, одну очень большую ошибку.
До сих пор одно имя Суллы, даже после того как пепел его был развеян над медленным Тибром, внушало ужас жителям как Субуры, так и Палатина[17]. И не только римлянам. Также и грекам, и многоязыким варварам Митридата.
Сулла не проиграл ни одного сражения, не пощадил ни одного врага. И все же сделал, по мнению Цезаря, одну очень большую ошибку.
Рубикон
Цезарь помнил узкую, мутную, ледяную речку — Рубикон и ту промозглую, упоительную январскую ночь 705 года[18]. Вдоль берега этого ручья протянулась северная граница Римского государства. О том, что это освященная земля Юпитера, напоминали серые столбы со строгими, глубоко выбитыми буквами SPQR[19] — точно такими же, как и на штандартах легионов.
С неба полетели одинокие снежинки. Потом снег пошел сильнее. Ему и легионерам его Тринадцатого все это очень напоминало варварскую Длинноволосую Галлию[20], зимними дорогами которой они только недавно прошагали. Они перевалили через Альпы и вот теперь остановились здесь — у красноватой ледяной хляби под названием Рубикон[21]. Там, за ней, был Рим. Дом, который многие не видели уже столько лет войны на чужой земле. И в который, похоже, они собирались входить в боевом строю, словно враги.
Тринадцатый легион жег костры и факелы, перед которыми хоть немного отступала непроглядная, хлещущая то дождем, то снегом ночь. Что им прикажут — разоружиться или же вдавить свои калиги[22] в пограничную священную пашню, которую жрецы по несколько раз в год вспахивают на белых быках Юпитера? Если они пойдут на столицу вооруженными и в строю, это сделает их вместе с Цезарем государственными преступниками. И святотатцами. Ведь таким переходом границы они прогневают богов.
Горнисты переглядывались, вдыхали глубже, покусывали замерзшие губы и прикладывали их к горнам, пробуя пробудить неохотно отзывавшуюся, стылую медь. Нетерпеливо ржали кони. Трогали гулкие перепоны барабанов барабанщики.
Легионные горны столько раз играли сигнал «Легион — на марш!» в Галии! Но там они шли на племена варваров, названия которых не давали себе труда даже запомнить: белги, паризии, гельветы, как их там еще? Да и какая разница: все дикари на одно лицо — высоченные, длиннорукие, белокожие, с длинными светлыми или рыжими усами и бородами, одетые в «ножные рукава»[23], которые в тамошнем климате, однако, оказались незаменимы — даже римские легионеры за годы службы к ним привыкли. С варварами все было просто: Рим нес в их темные волчьи углы свет цивилизации, а они не понимали своего блага. Не понимали и отчаянно сопротивлялись. И долгом римских легионов было сломить их глупое сопротивление и завоевать славу Риму, а себе — если повезет остаться в живых — медную табличку ветерана, право надоедать семье бесконечными рассказами о своих подвигах в варварских землях, а главное — надел жирной и влажной земли где-нибудь в Самнии, а если совсем уж повезет, то даже и в Кампаньи.
Однако сейчас дело принимало неожиданный оборот. Они стояли на границе Рима. У многих замирали сердца: неужели Цезарь поведет их на собственную столицу? Неужели опять — ад и кровь, как тогда, при Сулле? В какие-то легионерские головы заползла и свернулась другая юркая мыслишка, что кровь-то кровью, а сколькие ведь вышли тогда в люди, обогатившись на доносах и конфискациях диктаторских врагов.
И вот они стояли лагерем у Рубикона и ждали. Ждали уже двое суток, холод стал пробирать до костей. Солдаты привыкли и к холоду, и к жаре в далеких, забытых, да что там забытых, — в незнаемых римскими богами землях, где прослужили столько лет. Они гордились своей выдержкой, выносливостью, выучкой, превосходством своего четкого строя сомкнутых щитов над отважными, но хаотическими варварскими толпами. Гордились своим командиром и Римом. Даже когда римлянин подыхал от голода в зловонной канаве Субуры, он все равно знал, что подыхает «хозяином мира». Не предательством ли будет пойти против Сената и, возможно, самого Юпитера?
Сенат решил тогда его уничтожить! Его, Цезаря. Девять лет он покорял племена Галлии, Испании, Германии и Британии. Девять лет, пока другие мяли задницами подушки в Курии, слушали ораторов на Ростре и отхлебывали из чаш в тавернах на Авентине или вопили, подбадривая потных гладиаторов в Капуе, он со своими легатами отбивался от одетых в шкуры дикарей в заснеженных лесах у Рейна, от выкрашенных синилью свирепых британских варваров, брал укрепления гельветов и лузитан. Он завоевал личной доблестью — и купил своей щедростью! — верность своих солдат (он едва теперь не подумал: «и любовь», но не был уверен, что, опоздай легионный казначей с жалованьем, чувства легионеров к нему могли бы определяться так возвышенно. Цезарь недооценивал. Его и вправду любили.
Сословие, красноречие, богатство, амбиции, доблесть, ум — все это может принести консульство и наместничество в провинции при условии, что ты умеешь разрушать репутации одних противников и подкупать других. А может и не принести, если тебя обойдут другие, умеющие подкупать лучше. А еще — можно потерять даже консульство, если в Риме почувствуют, что ты слишком силен и опасен. Если за тобой легионы — ты опасен вдвойне. Но и неизмеримо сильнее Сената. Цезарь изучил уроки Суллы. Вот потому и провел девять лет вдали от Рима, в далекой Галлии, с войском. Сенат был далеко, Цезарь — рядом. Он называл легионеров «сотоварищами» и «братьями», не «солдатами», как другие. Он и вправду любил свое войско (как можно не любить тех, кто умирает, чтобы сделать возможной твою мечту!) и приучал их к мысли, что верность Цезарю — во-первых, Сенату — уже во-вторых.
Несмотря на всю свою огромную власть в провинциях, Цезарь ни минуты не помышлял о том, чтобы объявить их независимыми от Рима. Тогда он стал бы еще одним царьком, как Никомед, Птолемей, как Митридат. Нет: настоящая власть — только в Риме! «Roma caput mundi»[24]. Все остальное не имело смысла. Хотя он и сказал однажды, проезжая через какой-то крошечный варварский городишко, что предпочел бы лучше быть в этой дыре первым, чем в Риме — вторым, он имел в виду: пока невозможно быть первым в Риме.
И вот когда ему казалось, что он так близок к цели, он победоносен, непобедим и неприкосновен, когда невероятно было даже предположить, что кто-то посмеет, его ударили по носу. Неожиданно и сильно: после девяти лет его галльских войн Сенат известил его посланием, что благодарит консула за его вклад в дело расширения римских границ. Но за самовольное, без консультаций с Сенатом, предоставление иностранным царям военной помощи, несанкционированное сенатом Рима и римским народом сооружение зданий и памятников в городах провинций Ахайя, Азия и Испания, а особенно — за преступное формирование из числа местных варваров-галлов легиона «Алауда», обученного и вооруженного по римскому образцу, Сенат Рима соответствующим эдиктом, выгравированным на медной доске, ратифицированным и переданным на хранение в канцелярию, освобождает Гая Юлия
Цезаря от должности консула. Гаю Юлию Цезарю предписывается вернуться в Рим в качестве частного лица, разоружив и распустив свою армию у границы Цизальпинской Галлии (рубеж «Рубикон»), Гаю Юлию Цезарю предписывается дать подробный отчет своей деятельности в должности консула Рима и выступить ответчиком в нескольких возбужденных против него судебных исках. Заочное баллотирование Гая Юлия Цезаря на должность консула не предусматривается. Эдикт консула Марка Клавдия Марцелла. Печати. Подписи.
Марк Клавдий Марцелл? Это еще кто такой?! Цезарь его совершенно не помнил! Он перечел внимательно. Судебные иски!
Послание Сената, метко брошенное в жаровню походного шатра, ярко и обиженно вспыхнуло.
Сулла тоже когда-то стоял со своими легионами у пределов Рима. Ему тоже предложили разоружить солдат и идти к Риму как частное лицо.
Переход «померия» — это война. Гражданская война — всегда хаос. Но разве не из Хаоса родился мир, как учат глубокомысленные греки? Главное — правильно распорядиться хаосом, направить его в нужное русло. Сулла сделал это неумело, с бессмыссленной жестокостью и ненужным кровопролитием. И пришел поэтому в конце своего диктаторства к плачевному, политически безграмотному решению. У него, Цезаря, все будет иначе. Сначала хаос, а потом — новый Рим, который он давно задумал и выносил, как греческий Зевс в своей голове — Афину…
Сейчас Цезарь знал только одно: если он сделает, как предписывает Закон, если разоружит своих солдат перед Священной бороздой и войдет в Город как частное лицо, момент будет упущен. Навсегда.
И что дальше? Почетная отставка. Мемуары. Долги, тяжбы с взаимодавцами. Вилла где-нибудь в Кампанье с купальней, виноградником, собранными в Греции скульптурами и библиотекой, всегда серьезная, ровная и исполнительная, словно молодой ординарец, жена Кальпурния, красивые рабы… Забвение. «Цезарь? Какой Цезарь — тот, который?.. С Никомедом?.. Да нет, другой, вроде. А может, и тот?»