Мировая история в легендах и мифах - Карина Кокрэлл 22 стр.


Глядя на мать с сыном, глупый варяг чуть сам не растрогался. Он почувствовал, что сделал хорошее, правильное дело.

— Меня хотят… оскопить по приказу дяди… Я ничего не сделал… я ни в чем не виноват… Он тряс меня… за что? Этериарх меня к лекарям вел… Мы убежали… — лихорадочно частил Константин. — Ты веришь… Ты веришь, что я ни в чем не виноват?.

И Феодор увидел, как съежилась опальная императрица, как отстранилась от сына, встала. И подняла на этериарха свои черные омуты. И шепотом, одними губами спросила:

— Он приказал?

Феодор утвердительно кивнул.

Зоя подошла к окну, погрузилась в скорбное раздумье.

Сын приник к ней, боясь отпустить хоть на миг. Зоя все стояла, замерев.

«Все равно ведь изведут и игемону, и мальчишку. Рано или поздно», — думал Феодор, глядя на приникшего к бессильной матери Константина. Оба были жалкие.

Где-то далеко внизу добродушно рокотал прибой. И Феодор знал, что сделает сейчас еще более правильное дело.

— Василевса можно спасти. Тебя можно спасти, игемона. На пути к Городу царь болгарский Симеон с тысячным войском. Я выведу вас обоих из дворца за Железные Ворота, в гавань Юлиана, я знаю там верных людей. Надежных, верных людей, игемона. Царь Симеон, болгарин, даст вам убежище. Вы будете у него в безопасности.

Это был не такой уж безумный план. Этот план зародился у этериарха, пока он шел с мальчишкой по Вуколеону, и окончательно созрел, пока они карабкались по глицинии.


Этериарх и на самом деле представить себе не мог, с каким удовольствием и почестями принял бы болгарин и опальную императрицу, и порфирородного мальчишку. Василевс Александр на глазах у всех бросил на пол и топтал в Магнавр-ском дворце верительные грамоты болгарских послов. Честолюбивый, образованный царь Симеон, сын царя Бориса, давно желал не только отплатить императору-пьянице за его безобразную выходку, о нет, не только! Великий болгарин планировал ни много ни мало — заменить Pax Byzantina[132] на Рах Bulgarica[133], а для этого нелишне было бы породниться с Македонской династией. У Симеона для этого имелась подходящая дочь.

Мать и сын обернулись Феодора и рассматривали этериарха так, словно он только что неожиданно возник перед ними. Феодор поневоле заметил одинаковость выражения их глаз:

«Какой варварский выговор!» — подумала императрица Зоя. И посмотрела на этериарха:

— Бежать? Оставить столицу им — Александру и Николаю? — произнесла она брезгливо, без титулов. — Бежать — к болгарину, который идет на мою столицу с войском? Просить у него помощи? — Зоя осторожно высвободилась из объятий сына, не замечая его молящих глаз. — Нет, этериарх. Это — слишком дорогая цена. Слишком дорогая цена.

Константин смотрел обреченно.

Внезапно Феодора осенило:

— Ты не веришь мне, игемона. Думаешь, я подослан, чтобы уличить тебя. Да покарает меня Иисус Христос и все боги, какие только есть на свете, но… — Он осекся, увидев, как недоумение высоко приподняло ее брови, сразу понял, что сморозил несусветную глупость. И замолчал.

— Даже если ты и не подослан, этериарх, знай: ромеи[134] никогда не примут императора, который искал себе поддержки у варварского, вражеского, войска. Никогда.

— Тебе, василисса, грозит насильный постриг, сыну твоему — оскопление…

— На все воля Божия. Кто приказал тебе привести ко мне сына?

— Никто, игемона. — Феодор повинно опустил голову. — Прости мне своеволие. Просил… твой сын, игемона…

Она посмотрела на этериарха с гневом:

— Константин — не только «мой сын», он — богопомазанный порфирородный римский император! Ты, этериарх, должен отвечать, что приказал тебе привести его сюда порфирородный василевс! И пока его не оскопили, он — император!

Феодор понял, что он прав был: люди они — только с виду…

— Тогда прощайтесь с сыном… С порфирородным василевсом, игемона. Нам пора, пока не хватились.

Она не приняла его помощь. Он — тоже варвар. Может, даже подумала, что он с Симеоном в сговоре: от варваров всего ведь можно ожидать!

На императорской шейке опять забились синие жилки. Все уроки о том, как должен держать себя василевс Византии, оказались бессильны перед простым детским отчаянием. Константин вцепился в мать и молил ее, захлебываясь слезами:

— Он друг, игемона-мать! Он не враг, поверь ему, он спасет!

Мать грустно, но решительно отняла тонкие мальчишеские руки от своей шершавой власяницы:

— Утри слезы. Успокойся. Помни, кто ты. До конца. Такова судьба… И молись Господу, как я тебя учила, — сказала она. Потом перекрестила сына и отошла к круглому окну, давая понять, что разговор окончен.

Мальчишка отступил назад, он кусал губы, чтобы не разреветься.

— Прощай… моя игемона-мать, василисса Зоя.

Она повернулась к нему со спокойной, одобрительной улыбкой: он выбрал правильное обращение к ней.

Подошла к нему опять, пригладила рукой непослушный чубчик. У мальчишки вспыхнула в глазах надежда.

— Прощай навсегда, порфирородный сын. Господь — наше единственное утешение.

Надежда погасла.

Когда императрица осеняла сына крестным знамением, Феодор заметил, что ногти у нее криво обкусаны, как у юродивых на паперти.

…Только когда они слезли по глицинии обратно в колоннаду внутреннего двора, мальчик вспомнил, что не отдал матери рисунок, стал рваться обратно, словно забыл самое важное, от чего зависела его жизнь. Потом сел на холодный мрамор, обнял колени руками и забился в беззвучном плаче. Феодор присел рядом с ним на корточки и дал выпить ему вина из своей фляги. Мальчишка, видно, был к вину привычен, не отплевывался.

Потом утер рукавом глаза, решительно поднялся, и они пошли к египтянину…

…Когда Константин, закусив специальную дощечку, которую лекаря давали всем, чтобы пациенты не вопили от дикой боли, уже был распростерт на мраморном столе лекаря Зармы, и тот, сосредоточенно напевая себе под нос что-то монотонное, привычно выбирал наиболее подходящий из своих разложенных на белом полотне острейших хирургических ножей, примчался посыльный от императора: василевс Александр одумался и отменил повеление.

Приди они к египтянину Зарме немного раньше — и было бы слишком поздно. И жизнь Константина Багрянородного была бы другой, да и вся византийская история пошла бы тогда по-другому.

А Феодор долго никак не мог забыть безумные, как у попавшего в силки зверька, чуть хмельные, заплаканные глаза маленького императора…


Вскоре умер император Александр, приняв накануне какое-то снадобье, приготовленное для него очередным шарлатаном, и события в Константинополе понеслись со скоростью колесниц на последнем круге Ипподрома. Регентом малолетнего императора в завещании покойного императора Александра был назван патриарх Николай Мистик, а не Зоя, императрица-мать, как ожидали все согласно Закону и обычаю.

И возникает почти анекдотическая ситуация: патриарх Николай, ничего еще не зная о своем назначении регентом и будучи уверенным, что регентом Константина и империи, конечно же, стала ненавистная Зоя, действует решительно. Он открыто призывает изменника Дуку (это уже сын того, первого: отец почил в изгнании) войти с войском в Константинополь и взять власть. И вот, четко печатая шаг, через Железные ворота в Город входят колонны отборных ренегатов Дуки-сына. И почти одновременно, с небольшим опозданием оглашают завещание императора. И Николай холодеет.

А ему еще и сыплют соль на раны: «Вот ведь, батенька: погорячились звать интервента-Дуку с его отборной армией — власть-то с самого начала ваша была. Против себя, получается, Дуку-то с войском в Константинополь призвали. Властью с Дукой делиться теперь придется… Потому как наше войско сражается с болгарами аж у Андрианополя и прибыть в город так быстро не в состоянии. И императорское завещание — завещанием, но в щепетильных вопросах престолонаследия войско в городе — это аргумент всегда наиболее убедительный».

Николай, как можно легко себе представить, хватается за голову и дает себе несколько зароков: во-первых, никогда не делать ничего впопыхах, во-вторых — всегда читать все завещания, включая мелкий шрифт, перед тем как призывать военную помощь! И, будучи политиком, каких мало, самоотверженно и решительно разворачивает мятеж на сто восемьдесят градусов и… возглавляет сопротивление Дуке.

Защитники города и патриарха занимают оборону на Ипподроме (который со своими трибунами вполне сошел за крепость). Особый упор делается на варяжскую дворцовую гвардию и всегда пассионарных и готовых к мятежу константинопольских горожан без определенных занятий. И те начинают с Ипподрома засыпать копьями и подожженными стрелами войско Дуки-сына, совершенно переставшего что-либо понимать: его звали с войском, приглашали разделить власть, такая была теплая переписка: «Искренне ваш патриарх Николай», и вот главный союзник неожиданно устроил расправу.

История с мясом

Этерия Феодора защищала Константинопольский Ипподром. Наконец этериарх, почувствовав замешательство противника, приказал распахнуть огромные ворота. Бой выплеснулся на улицы. Варяжская этерия ошеломила натиском арабскую конницу Дуки, бесполезную в уличном бою. Кто-то крикнул Феодору по-славянски: «Держи его, главный их уходит!» Этериарх пустил коня по звонким булыжникам улиц Халки, и вдруг — конь Дуки поскользнулся на вязкой крови и забился с душераздирающим отчаянным ржанием, скользя копытами, безуспешно, натужно пытаясь подняться на подламывающиеся, сломанные ноги. Феодор спрыгнул со своего коня… Глаза откатившейся в канаву мертвой головы злополучного Дуки были открыты и недоумевали даже в смерти.

Николай особо отметил начальника варяжской стражи Феодора: расцеловал троекратно и серебряный крест подарил. Николай был почти так же высок, как Феодор: для грека дело редкое. Длинная борода его почему-то пахла дымом.

Начались смутные времена. Из-за перебоев с хлебом чернь громила лавки и кварталы иностранных купцов. Варяжских наемников бросали подавлять мятежи по всему Константинополю. Этериарх больше не видел ни Зою, ни малолетнего императора. Знал одно: Зоя все еще во дворце.

Одна из ночей выдалась у Феодора свободной от службы, и он собирался уйти из варяжских казарм в квартал Эскувитов. Мятежей в квартале Эскувитов в ту ночь не было, он это знал и предвкушал ночь, которую можно было провести в свое удовольствие. В этерии рассказывали, что в таверне «Эпсилон» появилась новенькая девица — пухлогубая хорватка, очень аппетитная.

В Эскувитах все харчевни назывались по греческим буквам. В «Эпсилоне», заведении недорогом, спокойном и относительно чистом, хозяином был хорват, тоже бывший ромейский наемник-служивый.

Подавальщик принес Феодору и подсевшей к нему (сразу и охотно) новенькой хорватке кувшин крепкого рагузского вина и блюдо ароматной копченой свинины. Феодору девушка понравилась — свежа, быстроглаза и смешлива, и рада была поговорить с кем-нибудь по-славянски, потому как была привезена недавно и ни слова еще не понимала по-гречески. В общем, этериарх уже вовсю предвкушал приятную ночь.

Они не опустошили еще даже и четверти кувшина, когда кто-то сзади дотронулся до его плеча. Феодор быстро обернулся. Перед ним стояла стройная молодая женщина в свободном покрывале.

— Ну что тебе, красавица? — Феодор, уже войдя в игривый раж, обнял ее пониже талии и… Рука сразу почуяла твердость мужского бедра. К тому же, еще раз взглянув в лицо девицы, он, к замешательству своему, узнал одетого женщиной евнуха Александра, что служил в Вуколеоне, в гинекее[135] императрицы Зои.

Феодор резко отдернул руку: его простой варварский рассудок видел невыразимое уродство в византийском обычае делать мужчин скопцами.

Евнух шепнул ему, наклонившись к уху, что его призывают в Маргариту. Тайно. Чтоб ни одна живая душа не знала. Феодор сразу понял, что это значило.

Со стороны разговор выглядел невинно: девица договаривается о чем-то (ну, ясно о чем!) с варягом. И никто в шумной таверне, кроме недовольно поджавшей губы и не разумеющей ничего хорватки, не обращал на них ни малейшего внимания.

Маргерита была самой отдаленной частью Вуколеона, по сути, тюрьмой для опальных членов императорской семьи перед тем, как их или ослепляли, оскопляли, или насильно постригали в монастыри. В Маргерите не было ни балконов, ни террас, все маленькие окна выходили на высоченную серую стену над морем. Этериарх, один из немногих, знал, как проникнуть туда незамеченным. Подземные ходы вуколеонского дворца — это то, что он изучил в первую очередь еще в начале службы. Иные норы под дворцом оканчивались гротами в бухтах Мраморного моря, иные — приводили прямо в гавань Юлиана или даже к Ипподрому.

Феодор влажно поцеловал хорватку, свирепо глянувшую на евнуха, прижал ее к себе и похлопал по мягкой заднице (хотелось избавиться от ощущения бедер скопца), отпил еще несколько глотков из бокастой глиняной баклаги и сказал, что скоро вернется. Евнух спросил, нельзя ли и ему взять с тарелки кусок мяса, — уж больно ароматно пахнет. Феодор пожал плечами: бери! Но есть мясо евнух не стал, а завернул в тряпицу — видимо, на потом.

Феодор, с сожалением оставляя тепло таверны, хорватку и баклагу, вышел с евнухом в еще холодную весеннюю ночь на узкую эскувитскую улицу, остервенело вопящую котами, словно голодными подкидышами… Ночь была звездная, опасно светлая, хотя луна — на ущербе.

Феодор шел и думал: «Все-таки одумалась, решила принять помощь опальная игемона. Теперь — спасти ее и мальчишку, а там будь что будет». Вспоминалась она ему тогда, у окна, в полосах утреннего света — порывистая, хрупкая, как подросток, с обкусанными ногтями, в каком-то бесформенном балахоне, босая, с мятежной гривой неприбранных волос, и все равно — Угольноокая Игемона, все равно щемяще недоступная. Феодор не признался бы даже самому себе, что, перед тем как спасти, он сначала желал бы увидеть императрицу окончательно поверженной. Потому и шел сейчас в Маргериту с замиранием.

Евнух тащился за ним, озираясь: тесный подземный ход, смердевший гнилыми водорослями, у кого угодно мог вызвать чувство удушья. В тесном каменном пространстве, доверху наполненном густым запахом, тревожно метались, словно вслепую нащупывая выход и не находя его, огненные пальцы факелов. Потом они загасили факелы. Феодор греб в темноте на припасенной кем-то в низком гроте лодке, бросив на ее дно мешающие латы. Лодка вскоре ударилась о стену, что вырастала прямо из воды и уходила отвесно высоко, снизу казалось — к самой луне на ущербе. На большой высоте в стене виднелся ряд тускло освещенных окон. У воды стена была скользкой, толсто обросшей морской травой. Черная вода чвакала под ней.

— Не пойду я с тобой, варяг. Здесь буду ждать, — сказал евнух дрожащим голосом, его трясло словно в лихорадке. — Высоты боюсь. Сорвусь. Ты вот это возьми. Игемоне это сейчас дороже жизни. — Он протягивал что-то в тряпице.

— Что это?

— Мясо.

— Что?!.

— Возьми, говорю, она за тем меня к тебе и посылала. На тебя — вся надежда… — У евнуха дрожал даже голос.

— Голодом ее, что ли, морят?

Евнух помолчал странно.

— То-то и оно…

— Так взяли бы больше, что ж ты в таверне-то ничего не сказал…

Времени на разговоры не было. Феодор положил в суму мясо и, позванивая кольчугой (хоть и тяжело, но лучше с защитой, чем без!), стал очень медленно, словно зимняя замерзшая ящерица, подниматься по дворцовой стене — старой, выщербленной, высокой как скала, с крошечного уступа на уступ — к освещенным окнам в высоте.

Здесь охраны не было: никому не приходило в голову, что в Маргериту кто-нибудь отважится проникнуть этим путем…

А когда забрался в окно, изнемогая от напряжения в руках и ногах, Феодор оказался сражен: Зоя выбежала к нему из высоких дверей, чуть не бросилась на грудь — растрепанная, босая, осунувшаяся, движения судорожные, птичьи, губы искусаны и распухли, в глазах — до краев черного влажного безумия.

Он стоял в оцепенении. Стоял и не знал, что сказать.

— Принес?!

Она повела носом по-звериному, радостно улыбнулась:

— Принес! — И резко протянула руку, словно стрелу натянули тетивой.

Чуть стесняясь и недоумевая, достал Феодор из кожаной сумы тряпицу.

Опальная императрица схватила ветошку, развернула, захохотала, точь-в-точь как бестелесная голова в том его полузабытом кошмаре, и вцепилась в свинину острыми белыми зубами. Потом оставила мясо, застыла на мгновение.

И тут же ответила своим мыслям:

— Если отравлено — надеюсь, что хоть яд хороший и долго мучиться не придется.

И продолжила рвать крепкими зубами мясные волокна, закрыв от наслаждения глаза.

Он смотрел на нее — совсем другую, новую, не богиню: земную, хищную женщину. Ее острые соски напряглись и выпирали даже через грубую ткань.

Резной каменный проем окна обрамлял черноту Пропонтиды с брызгами звезд. Дрожал свет жаровни у стены, словно тоже был заговорщиком.

— Ты ничего пока никому не говори. Но если спросят, расскажешь. Что императрица ела мясо.

Он смотрел. А она ела и ела. Когда доела, то изменилась. Задышала спокойнее. Улыбнулась даже.

Подошла к нему. Протянула руку.

Он задержал вздох. Замер.

Рука императрицы коснулась его груди.

Он закрыл свой единственный глаз и поднял голову, словно в молитве. Ему хотелось схватить ее руку и поднести к губам эти пахнущие копченым мясом пальцы… Но опять какое-то наваждение: не может, не смеет, даже сейчас, когда даже пахнет от нее как от торговки в мясном ряду!

Реальность мира уплыла для него куда-то за окно, в ночной прибой Пропонтиды.

Назад Дальше