Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Александр Дюма 18 стр.


— …со словами: «Россини, ты сейчас напишешь свою лучшую оперу». Не так ли?

— Так.

— Что же, я ее напишу.

Увы, горечи в его словах было куда больше, чем простодушия. Впрочем, быть может, я и не прав, но я никогда не верил в простодушие этого мощного гения, и всякий раз, когда Россини рассуждал передо мной на кулинарные темы, мне казалось, делал он это для того, чтобы не говорить о чем-то другом.

(Послушайте, Берлиоз, великий мой музыкант-поэт, ответьте мне: не таит ли в себе, как в случае Уголино, какой-нибудь неуловимый миф этот знаменитый пезарец, обожающий макароны и презирающий кислую капусту?)

— Значит, — спросил я у Россини, — весь вопрос сводится к тому, чтобы устроить вам западню?

— Только к этому.

— Ну, а если вместо пистолета приставить к вашей груди дуло поэмы?

— Попробуйте.

— Послушайте, Россини, — сказал я ему, — странная идея пришла мне в голову: если бы я работал на вас, я опрокинул бы обычный порядок вещей.

— Как это понять?

— Вместо того чтобы давать вам стихи, которые вы превратите в музыку, вы должны бы дать мне партитуру, а я написал бы слова на вашу музыку.

— Вот как! — удивился Россини. — Растолкуйте-ка мне вашу мысль!

— Да она ведь крайне проста… В союзе композитора и поэта один по необходимости должен быть поглощен другим: либо стихи убивают партитуру, либо партитура убивает стихи. Какая же из этих двух сторон должна пойти на самопожертвование? Принести себя в жертву должен поэт, поскольку по вине певцов все равно стихов никогда не слышно, а вот музыку благодаря оркестру слышно всегда.

— Следовательно, вы разделяете существующее мнение, что хорошая поэзия только вредит композитору?

— Безусловно, дорогой маэстро: подлинная поэзия, такая, как поэзия Виктора Гюго или Ламартина, обладает собственной музыкой. Это не сестра обычной музыки, а ее соперница; это не союзница ее, а противница. Вместо того чтобы оказать помощь сирене, волшебница борется против нее. Это битва Армиды и феи Морганы. Музыка остается победительницей, но победа истощает ее силы.

— Значит, вы согласились бы сочинить стихи на музыку?

— Без колебаний. Я, написавший триста томов прозы и сочинивший двадцать пять драм, согласился бы, поскольку это уже дело моего самолюбия, помочь вам, послужить вам, ведь я всегда первенствую, если только захочу, и буду считать почетной любезностью уступить первенство вам, кого я люблю и кем восхищаюсь, вам, моему собрату по искусству. У меня свое королевство, как у вас свое. Если бы Этеокл и Полиник имели каждый свой собственный трон, они не погибли бы и, вероятно, умерли бы от старости, постоянно обмениваясь новогодними визитами.

— Чудесно! Ловлю вас на слове.

— На обещании сочинить стихи на вашу музыку?

— Да.

— Я вам сочиню их. Скажите мне только заранее, какого рода оперу хотелось бы вам написать.

— Я предпочел бы фантастическую.

(Как видите, дорогой мой Берлиоз, не обошлось без кислой капусты!)

— Фантастическую оперу? — переспросил я. — Берегитесь! Не в традициях Италии, с ее лазурными небесами, интерес к сверхъестественному: призракам, привидениям, фантасмагориям; нужны длинные и холодные ночи Севера, темень Шварцвальда, туманы Англии, испарения Рейна. Что будет делать бедная тень, заблудившаяся среди римских руин, на неаполитанском побережье, на равнинах Сицилии? Где она укроется, о Господи, если ее станет преследовать экзорсист? Там нет даже самого маленького облачка, куда можно было бы убежать, нет даже самого жиденького тумана, где можно было бы спрятаться, нет даже самой маленькой рощицы, где можно бы найти убежище. За ней бы погнались, схватили за ворот, вывели на яркий свет. Так что наполняйте ночь сновидениями, если ночь это и есть ваш день, а луна — ваше солнце, если живете вы не от восьми утра до восьми вечера, а от восьми вечера до восьми утра. В то время, когда у нас на Севере медленно тянутся ночные бдения, когда при свете коптящей лампы мы заперты в наших подземельях, где девушки крутят веретено, а юноши беседуют, вы затеваете серенады, вы наполняете ваши улицы радостным шумом и любовными песнями. Ваше видение — это прекрасная черноглазая и чернокудрая девушка, которая показывается на балконе, роняет букет роз и исчезает. О Джульетта, Джульетта!.. Вы восстали из вашего склепа только потому, что Шекспир, поэт Севера, повелел вам: «Встань!» И вы, чудный весенний цветок Вероны, повиновались голосу этого могучего волшебника, коему ничто не в силах противиться! Но ни одному вашему соотечественнику ни до, ни после Шекспира даже в голову не приходило высказать подобное повеление! Остерегайтесь, Россини, остерегайтесь!

— Я дал вам полную возможность высказаться, не так ли? — улыбнулся мой хозяин.

— Да, и я прошу прощения за то, что злоупотребил вашим разрешением.

— Нет, нет, говорите еще, говорите как угодно долго. Вот мой друг Луиджи Скамоцца так же, как и вы, поэт; он слушает вас и явно собирается ответить вам.

Я протянул руку к моему молодому собрату:

— Слушаю вас.

— Знаете ли вы, почему наш знаменитый маэстро отсылает вас ко мне? — улыбаясь, спросил меня Скамоцца.

— Он ведь понимает, что слушать вас для меня будет удовольствием.

— Нет, речь вовсе не об этом. Дело в том, что маэстро известна история с одним из моих предков, убедительно опровергающая сказанное вами. Возможно ли, чтобы поклонник Данте отказывал нам в возвышенной поэзии потустороннего — ее уникальный образец явил миру флорентийский изгнанник, — поэзии, в которой Мильтон, поэт Севера, не более чем робкий неофит? Нет, мы имеем право на все разновидности поэзии, поскольку мы пережили самые разнообразные бедствия. Вы когда-нибудь видели, чтобы в вашем сером небе скользили тени более лучезарные, нежели тени Паоло и Франчески? А приходилось ли вам видеть, чтобы из могилы вышел призрак более ужасающий, нежели призрак Фаринаты дельи Уберти? Доводилось ли вам идти рядом с тенью более нежной, нежели тень поэта Сорделло из Мантуи? Ах, вы сомневаетесь в существовании Италии фантастической! Что ж, пусть Россини дает вам свою партитуру. А я вам дам сюжет для поэмы!..

— Вы?

— Да, я. Разве я не сказал вам, что в нашей семье живет память об одной мрачной истории?

— Что же, расскажите мне ее.

— Не стану, поскольку здесь за столом все ее знают. Но, повторяю, пусть Россини пришлет вам свою партитуру, а я пришлю вам мою историю.

— И когда же это будет?

— Завтра утром.

— Согласен, — сказал Россини. — Сегодня же вечером, прежде чем лечь спать, я напишу увертюру.

Затем он поднял свой бокал:

— За успех оперы «Болонские студенты»!

Все охотно присоединились к тосту, зазвенели бокалы и прозвучали горячие пожелания успеха.

За трапезой только и говорили, что о прекрасном замысле.

В десять вечера гости поднялись из-за стола. Россини сел за фортепиано и стал импровизировать увертюру.

К сожалению, он забыл ее записать.

На следующий день я получил текст истории.

А вот о партитуре мне уже никогда не пришлось услышать.

История же такова.

II КЛЯТВА

Первого декабря 1703 года, во времена папы Климента XI, около четырех часов пополудни три молодых человека, в которых легко было узнать студентов Болонского университета, вышли из города через Флорентийские ворота и направились к очаровательному кладбищу, с первого взгляда напоминавшему скорее уютный парк, нежели обитель усопших. Все трое, закутанные в длинные плащи, шли быстрым шагом и время от времени оглядывались назад, как это делают люди, опасающиеся преследования.

Один из них что-то прятал под плащом, но не трудно было заметить, что это пара шпаг.



Подойдя к кладбищу, студенты, вместо того чтобы двигаться дальше прямо ко входу, свернули направо и пошли вдоль южной стены, затем, достигнув ее оконечности, круто свернули налево и, упершись в восточную стену, увидели молодых людей: двое стояли, а один сидел; по-видимому, эти трое их ждали.

Заметив подошедших, те, что сидели, поднялись, а тот, кто стоял, отделился от стены. Все трое двинулись навстречу студентам.

Ожидавшие тоже были закутаны в плащи, и пола одного плаща была так же приподнята кончиками двух шпаг, как и у студента.

По двое молодых людей от каждой из сторон продолжили свой путь, пока не встретились вплотную, образовав новую группу.

Двое одиночек, оставшихся на месте, оказались на расстоянии двадцати шагов от нее — следовательно, в сорока шагах друг от друга.

Какое-то время четверо о чем-то оживленно переговаривались, тогда как оставшиеся на месте были, казалось, чужды этим переговорам; один, напирая всем телом на трость, ковырял ею влажную землю, а второй своей тростью подбрасывал в воздух головки чертополоха.

Два или три раза переговоры прерывались; тогда каждая из двух пар шла к своему оставшемуся на месте приятелю, и сразу же эти одиночки становились главными в своих тройках.

И всякий раз можно было заметить, как они показывали жестами, что не разделяют мнения своих спутников или не желают выполнить их просьбы.

В конце концов, поскольку переговоры затянулись и, похоже, не давали надежды на взаимоприемлемое решение, молодые люди со шпагами извлекли оружие из-под плащей и вручили своим спутникам для изучения.

Шпаги подверглись самому тщательному осмотру. Было очевидно, что обсуждалось, насколько опасны раны, причиненные клинком той или иной формы. Наконец, так и не придя к единому мнению, собеседники подбросили в воздух монету, с тем чтобы случай определил выбор шпаг.

Случай сказал свое слово. Ненужные шпаги остались лежать в стороне. Обоим одиночкам сделали знак, и они сблизились, приветствовали друг друга легким кивком и сбросили наземь плащи и куртки.

Затем один воткнул трость в землю, а второй кинул свою трость на одежду.

Оба сошлись.

Один из молодых людей дал каждому дуэлянту в руку эфес шпаги, скрестил концы обеих шпаг и, отступая назад, скомандовал:

— Начинайте!

В то же мгновение оба противника сделали выпад и шпаги ударились гардами.

Дуэлянты тотчас отступили на шаг и стали в позицию ан-гард.

Силы их были примерно равны, но невелики.

Через несколько секунд шпага одного почти целиком вошла в тело противника.

— Туше! — воскликнул, отпрыгнув назад, тот, кто нанес удар; он опустил шпагу, но не вышел из оборонительной позиции.

— Нет, — возразил раненый, — нет!

— Как угодно.

Произнесший последние слова посмотрел на клинок своей шпаги, почти на треть длины окрашенный алой кровью.

— Ничего, ничего, — повторил раненый, делая шаг вперед навстречу врагу.

Но при этом движении из раны его брызнула кровь, пальцы, державшие шпагу, разжались, и клинок упал на землю. Раненый тяжело кашлял, он попытался сплюнуть, но на это у него не хватило сил. Только кровавая пена краснела на губах.

Два его товарища, готовившиеся стать хирургами, увидев эти признаки серьезного ранения, разом воскликнули:

— О дьявол!

И действительно, почти тотчас раненый дуэлянт склонил голову на грудь, покачнулся, сделал полуоборот, взмахнул руками и упал, испустив дух.

Будущие хирурги бросились к упавшему; один уже открыл футляр с инструментами и схватил ланцет, намереваясь обработать рану.

Но второй, успевший засучить рукав, опустил руку со словами:

— Бесполезно, он мертв!

Услышав это, победитель, стоявший чуть поодаль, страшно побледнел: казалось, он вот-вот умрет сам.

Он отбросил шпагу и шагнул к телу противника, но два свидетеля остановили его.

— Идем, идем, — настаивал один из них, — это беда, но она непоправима, и жалобы теперь ни к чему. Надо добраться до границы; деньги у тебя есть?

— Может быть, семь-восемь экю.

Все пошарили в своих карманах.

— Вот, держи! — одновременно произнесли четыре голоса. — Спасайся, не теряя ни минуты!

Молодой человек вновь надел куртку и накинул плащ.

И, пожав руки одним и обняв других в зависимости от дружеской близости с каждым из них, он стремительно зашагал в сторону Апеннин и вскоре растворился в надвигающихся сумерках.

Взгляды четырех молодых людей сопровождали его до того мгновения, когда он исчез из виду.

— А теперь решим, — сказал один из них, — что будет с Антонио?..

Все посмотрели на труп.

— Антонио?

— Да. Что мы с ним будем делать?

— Перенесем в город, черт возьми! Надеюсь, не оставим же мы его здесь!

— Нет, конечно, но что мы скажем?

— С этим все очень просто. Скажем, что мы вчетвером гуляли вдоль кладбищенских стен, когда неожиданно увидели Антонио и Этторе: они сражались друг с другом. Мы помчались к ним, но не успели добежать, как Антонио упал замертво, а Этторе убежал. Но только мы скажем, что побежал он к Модене, а не к Апеннинам. Отсутствие Этторе подтвердит правдивость наших слов.

— Хорошо!

Когда эта версия была единодушно одобрена, молодые люди спрятали в кустарнике вторую пару шпаг, завернули покойника в его плащ и понесли к городу.

У городских ворот они изложили придуманное заранее объяснение происшедшего. Затем наняли четырех facchini[11], положили Антонио на носилки и отнесли его в дом, где он жил.

В конечном счете добрая половина этого несчастья не коснулась молодых людей: Антонио был венецианец, его семья жила не в Болонье, и скорбную новость должно было сообщить ей письмо; написать его пришлось одному из молодых людей, тоже венецианцу, знавшему родных Антонио.

Этого молодого человека вы уже видели среди тех троих, кто вышел из города через Флорентийские ворота. Звали его Беппо ди Скамоцца. Второй был из Веллетри, и звали его Гаэтано Романоли; третьим же был тот, кто пал на поле битвы.

О погибшем мы уже сказали все, что намеревались. Последуем за живыми до маленькой комнаты, их жилища на четвертом этаже доходного дома, прибыльного для хозяина благодаря студентам, снимающим здесь квартиры.

Колокола церкви святого Доминика прозвонили семь вечера, когда два приятеля, бросив свои плащи на общее ложе, уселись друг против друга за столом, на котором горела лампа в три рожка, одна из тех, что служат еще и в наши дни для освещения домов в Италии, а во времена этой истории имели куда более широкое распространение, нежели сегодня.

В комнате горел единственный рожок, бросая на стены неверный свет.

Пора сказать два-три слова об этих двух молодых людях, ибо они окажутся в центре нашего повествования.

Напомним, что одного звали Беппо ди Скамоцца и был он родом из Венеции, а второго звали Гаэтано Романоли, и родом был он из Романьи.

Бегаю только-только исполнилось двадцать два года. Он был побочным сыном знатного синьора, который обеспечил его небольшим состоянием, приносящим шесть-восемь тысяч ливров дохода, и предоставил ему полную возможность жить свободным и одиноким.

Гаэтано же принадлежал к семейству почтенных негоциантов, владевшему торговым домом в Риме и виллой в Веллетри. Вот на этой-то вилле и родился Гаэтано.

Различное положение двух молодых людей в мире, куда их забросил случай, сильно повлияло на характер и, я бы сказал, на внешность каждого из них. Выражение лица меняет само лицо. Что такое мимика? Внешнее выражение глубинных чувств. Представьте себе: при рождении у двух близнецов совершенно одинаковые личики; вы вводите этих двух детей в жизнь, причем одного с ее печальной стороны, другого — с радостной, одного окружая несчастьями, другого — счастьем, и через двадцать пять лет на этих двух некогда одинаковых лицах вы увидите весьма различное выражение.

Беппо, одинокий, лишенный семьи, воспитанный чужими людьми, был в жизни почти изгнанником. С самого детства ел он хлеб, присыпанный той горькой солью, о которой говорит Данте; он был высок, тонок, бледен, меланхоличен; его длинные — в соответствии с модой эпохи — волосы черными кудрями ниспадали на плечи; элегантному наряду, доступному при его небольшом состоянии, он предпочитал одежды в темных тонах и без всякой вышивки; правда, покрой искупал их простоту, и под вовсе не великолепной тканью в Беппо ди Скамоцца за целое льё чувствовался вельможа.

Что касается Гаэтано Романоли, то это был веселый двадцатилетний студент, изучавший право и намеревавшийся стать адвокатом, с тем чтобы, упрочив свое положение в обществе, обеспечить благосостояние обожаемой сестры Беттины, уступив ей родительский торговый дом. Воспитанный в родной семье, окруженный всеми теми повседневными заботами, каких были лишены детство и юность Беппо, Гаэтано всегда смотрел на бытие радостными глазами — он улыбался жизни, а жизнь улыбалась ему. Этот был красивый молодой человек: загорелое, полное юношеской свежести лицо, прямой нос, живые глаза, белые зубы, открывавшиеся в искренней дружеской улыбке.

Каким образом могли эти столь противоположные натуры так сильно привязаться друг к другу? Каким образом дружба меланхоличного Беппо и жизнерадостного Гаэтано оказалась столь крепкой, что вошла в поговорку? Каким образом они так легко уживались в одной комнате, за одним столом и, по старинной традиции воинского братства, в одной кровати? Эта одна из тех тайн взаимного притяжения, которые объясняются только обоюдной симпатией контрастов, распространенной куда больше, чем это думают, и нередко соединяющей силу и слабость, печаль и радость, мягкость и резкость.

Какую-то минуту оба молодых человека, стоя друг против друга, пребывали в задумчивости.

Затем, первым подняв голову, Беппо спросил:

— О чем ты думаешь?

Назад Дальше