Вдова восприняла эти сожаления с того света. Она решила вскрыть могилу и, если голова мужа острижена не догола, собрать волосы и выполнить его последнее желание.
Никому не сказав ни слова о своем плане, она послала за могильщиком. Но могильщик, хоронивший ее мужа, умер. Новый могильщик всего две недели назад вступил в должность и не знал, где могила ее мужа.
Тогда, надеясь на откровение, она, имевшая основания верить в чудеса после двойного видения лошади и всадника и давления браслета, отправилась на кладбище одна, села на могилу, покрытую свежей зеленой травой, и стала ждать какого-нибудь нового знака, по какому она могла бы приняться за свои розыски.
На стене кладбища нарисована была пляска мертвецов. Вдова вперила взор в Смерть и упорно фиксировала эту насмешливую и страшную фигуру. И вдруг ей показалось, что Смерть подняла свою костлявую руку и концом костлявого пальца указала на одну из могил.
Вдова направилась прямо к этой могиле, а когда она подошла к ней, ей показалось, что Смерть опустила руку на прежнее место. Вдова отметила могилу, пошла за могильщиком, привела его к указанному месту и сказала:
– Копайте, это здесь!
Я присутствовал при этом. Мне хотелось проследить это таинственное происшествие до конца.
Могильщик принялся копать. Добравшись до гроба, он снял крышку. Сначала он было заколебался, но вдова сказала уверенным голосом:
– Снимите, это гроб моего мужа.
Он повиновался, так как эта женщина умела внушить другим ту уверенность, какую сама испытывала.
И тогда совершилось чудо, которое я видел собственными глазами. Труп действительно оказался трупом ее мужа, он сохранил, если не считать бледности, всю свою прижизненную внешность, а остриженные волосы со дня смерти так отросли, что вылезали во все щели гроба.
Бедная женщина нагнулась к мертвому мужу, который казался спящим; она поцеловала его в лоб, отрезала прядь длинных волос, столь чудесным образом выросших на голове мертвеца. Тогда же она заказала себе из них браслет, и с этого дня онемение, которое она ощущала по ночам, прошло. Только всякий раз, когда вдове грозило несчастье, ее предупреждало об этом тихое давление, дружеское пожатие браслета.
– Ну! Вы полагаете, что этот мертвец действительно умер? И труп в самом деле был трупом? Я этого не думаю.
– Но, – спросила бледная дама таким странным голосом, что все вздрогнули, тем более что вокруг царила темнота, – вы не слышали, не выходил ли этот труп из могилы? Не видел ли его кто-либо, не чувствовал его прикосновения?
– Нет, – ответил Аллиет, – я уехал оттуда.
– А-а! – воодушевился доктор. – Напрасно, господин Аллиет, вы так уступчивы. Вот мадам Грегориска уже готова превратить вашего добродушного купца из Базеля в польского, валахского или венгерского вампира. Разве во время вашего пребывания в Карпатах, – продолжал, смеясь, доктор, – вы не встречали там, случайно, вампиров?
– Слушайте, – сказала бледная дама со странной торжественностью, – раз все здесь уже рассказывали свои истории, то и я расскажу свою. Доктор, на сей раз вы не скажете, что эта история не правдивая, ибо это моя история. И вы наконец узнаете, почему я так бледна.
В эту минуту лунный луч пробился через занавеси и осветил призрачным синеватым светом кушетку, на которой она лежала; она казалась черной мраморной статуей на могиле.
Никто не откликнулся на ее предложение, но молчание, царившее в гостиной, показывало, что все с тревогой ждут ее рассказа.
XII. Карпатские горы
– Я – полька, родилась в Сандомире, в стране, где легенды свято передаются из поколения в поколение, а в семейные предания верят даже больше, чем в Евангелие. Здесь нет замка, в котором не было бы своего привидения, нет хижины, в которой не было бы своего домашнего духа. Богатые и бедные, обитающие в замке и в хижине, верят в дружескую стихию и враждебную стихию. Иногда эти две стихии вступают между собою в противоборство, и тогда в коридорах раздается такой таинственный шум, в старых башнях такой страшный вой, стены так дрожат, что крестьяне и дворяне убегают из хижин и замков в церковь к святому кресту и святым мощам – единственному прибежищу против мучающих их злых духов. Но и там сталкиваются две стихии, еще более страшные, еще более озлобленные и неумолимые, – тирания и свобода.
В 1825 году между Россией и Польшей разгорелась борьба не на жизнь, а на смерть, когда истощаются не только силы народа, но и силы отдельной семьи.
Мой отец и два моих брата восстали против нового царя и присоединились к восстанию под знаменем польской независимости, постоянно подавляемой и всегда вновь возрождающейся.
Однажды я узнала, что убит мой младший брат; на другой день мне сообщили, что смертельно ранен мой старший брат; наконец, после целого дня пальбы из пушек, к которой я с ужасом прислушивалась и которая раздавалась все ближе и ближе, явился мой отец с сотней всадников, – это все, что осталось от той армии повстанцев, которыми он командовал. Он заперся в нашем замке с намерением погибнуть под его развалинами.
Отец мой был необычайно храбрым, но боялся за меня. И в самом деле, для отца речь шла о смерти, так как он не дался бы живым в руки врагов; меня же ожидало рабство, бесчестье и позор.
Из сотни оставшихся людей отец выбрал десять, призвал управляющего, отдал ему все наше золото и драгоценности и, вспомнив, что во время второго раздела Польши моя мать, будучи еще почти ребенком, нашла убежище в неприступном монастыре Сагасгру в Карпатских горах, приказал проводить меня в этот монастырь, не сомневаясь в том, что если там оказали гостеприимство матери, то окажут его и дочери.
Хотя отец сильно любил меня, прощание со мной не было продолжительным: русские должны были, по всей вероятности, появиться возле замка завтра, и нельзя было терять времени.
Я поспешно оделась так, как одевалась обыкновенно, когда сопровождала братьев на охоту. Для меня оседлали самую надежную лошадь, отец выдал нам свои собственные пистолеты тульской работы, обнял меня и распорядился отправляться в путь.
В течение ночи и следующего дня мы преодолели двадцать миль, следуя по берегам одной из тех рек без названия, которые впадают в Вислу. Теперь мы были в безопасности.
Когда рассвело, в первых лучах солнца мы увидели заснеженные вершины Карпатских гор. К концу следующего дня добрались до их подножия. На третий день утром мы вошли в одно из ущелий.
Наши Карпатские горы совершенно не похожи на ваши горы. Ту т перед вами предстает во всем своем величии природа своеобразная и грандиозная. Грозные вершины теряются в облаках, покрытые снегом; громадные сосновые леса отражаются в зеркальной поверхности озер, похожих на моря; эти озера никогда не бороздила лодка, их хрустальную поверхность никогда не мутила сеть рыбака; редко-редко раздается там голос человека, слышится песнь, которой вторят крики диких животных; песня и крики будят удивленное, одинокое эхо.
Целые мили здесь можно ехать под мрачными лесными сводами; на каждом шагу тишина может прерваться чудными звуками, повергающими вас в изумление и восторг. Там вас везде подстерегает опасность, тысячи различных опасностей, но вам некогда испытывать страх, настолько величественна эта опасность. То вы встречаете образовавшиеся от тающего льда водопады, низвергающиеся со скалы на скалу и заливающие узкую, проложенную диким зверем и преследовавшим его охотником тропинку, по которой вы шли; то подгнившие от старости деревья падают со страшным треском, похожим на грохот землетрясения; то, наконец, поднимается ураган, надвигаются тучи, и молния сверкает и прорезывает их, как огненный змей.
Затем после остроконечных вершин, после бескрайних девственных лесов перед вами открываются до самого горизонта холмы, издали напоминающие волнующееся море. Не ужас овладевает тогда вами, а тоска, вы впадаете в глубокую меланхолию, которую ничто не может рассеять: куда бы вы ни кинули свой взор, всюду однообразный вид. Вы двадцать раз поднимаетесь и спускаетесь по одинаковым холмам, тщетно разыскивая протоптанную тропу, вы чувствуете себя затерянным, одиноким среди величественной природы, и ваша меланхолия переходит в отчаяние. В самом деле, ваше продвижение вперед становится бесцельным, вам кажется, что оно никуда вас довести не может; вы не встречаете ни деревни, ни замка, ни хижины – никакого следа человеческого жилья. Иногда только, чтобы усугубить мрачный пейзаж, попадается образовавшееся в глубине ущелья маленькое озерцо, без тростника и кустов, которое, как Мертвое море, преграждает вам путь своими зелеными водами, а над ними носятся птицы, улетающие при вашем приближении с пронзительными, душераздирающими криками. Вот вы сворачиваете и поднимаетесь по холму, спускаетесь в другую долину, поднимаетесь еще на один холм, и это продолжается до тех пор, пока вы не преодолеете целую цепь холмов, постоянно понижающихся.
Но вы поворачиваете на юг, и цепь кончается, пейзаж снова становится величественным, вы видите другую цепь очень высоких гор, более живописных и более разнообразных по очертаниям. Тут опять все покрыто лесом, все перерезано ручьями; тут тень и вода, и пейзаж оживляется. Слышен колокол монастыря; по склону гор тянется обоз. Наконец, в последних лучах солнца вы различаете деревеньку, чьи домики жмутся один к другому, словно стая встревоженных белых птиц. С появлением признаков цивилизации возвращается опасность, причем более реальная, чем в описанных прежде горах. Приходится бояться не медведей и волков, а шайки молдавских разбойников.
Однако мы продвигались. Пропутешествовав десять дней без приключений, мы наконец увидели вершину горы Пион, возвышающуюся над всеми соседними; на ее южном склоне и находится монастырь Сагастру, в который я направлялась. Прошло еще три дня, и мы наконец добрались до него.
Стоял конец июля. День выдался жаркий, и, когда начало вечереть, мы с громадным наслаждением вдыхали горную прохладу. Мы проехали развалины башни Нианцо, спустились на равнину, которую давно видели из ущелья. Мы могли уже оттуда следить за течением Бистрицы, по берегам которой пестрели красные и белые цветы. Мы ехали над пропастью, на дне которой текла река, которая здесь была просто потоком. Наши лошади двигались парами из-за узкой тропы. Впереди ехал наш проводник, склонившись к самому крупу лошади. Он пел монотонную славянскую песню, к словам которой я прислушивалась с особенным интересом.
Певец был, несомненно, поэтом. То была настоящая песнь горца, исполненная печали и мрачной простоты.
Вот слова этой песни:
Вдруг раздался ружейный выстрел, просвистела пуля. Песнь оборвалась, и проводник, сраженный наповал, скатился в пропасть. Лошадь же его остановилась, вздрагивая, и стала вытягивать свою умную морду в сторону пропасти, в которой исчез ее хозяин.
В то же время прозвучал сильный крик, и с горного склона скатились и окружили нас человек тридцать разбойников.
Сопровождавшие меня старые солдаты, хотя и застигнутые врасплох, но привыкшие к внезапным перестрелкам, не испугались и ответили выстрелами. Понимая невыгодность нашей позиции, я, дабы показать пример остальным, схватила пистолет, вскричала: «Вперед!» – и пришпорила лошадь, которая понеслась по направлению к равнине.
Но мы имели дело с горцами, перепрыгивавшими со скалы на скалу, как настоящие демоны преисподней; они стреляли, перепрыгивая и сохраняя занятую ими на склоне позицию.
К тому же они предвидели наш маневр. Там, где дорога становилась шире, на выступе горы нас поджидал молодой человек во главе десятка всадников; заметив нас, они пустили лошадей галопом и встретили нас с фронта; те же, кто нас преследовал, бросились с горного склона, перерезали нам отступление и окружили нас со всех сторон.
Положение было опасное. Однако же, привыкшая с детства к сценам войны, я следила за всеми и не упускала из виду ни одной подробности.
Все эти люди, одетые в овечьи шкуры, носили громадные круглые шляпы, украшенные живыми цветами, какие носят венгерцы. У всех у них были длинные турецкие ружья, которыми они после каждого выстрела размахивали, испуская при этом воинственные крики, за поясом – кривая сабля и пара пистолетов.
Их предводителем был молодой человек, едва достигший двадцати двух лет, бледный, с миндалевидными черными глазами, длинными вьющимися волосами, ниспадавшими на плечи, одетый в молдавский костюм, отделанный мехом и стянутый у талии кушаком с золотыми и шелковыми полосами. В его руке сверкала кривая сабля, а из-за пояса торчали четыре пистолета. Во время схватки он испускал хриплые и невнятные звуки, не похожие на какой-либо человеческий язык, очевидно отдавая приказания, так как люди, повинуясь его крикам, бросались ничком на землю, чтобы избежать выстрелов наших солдат, поднимались, чтобы стрелять в свою очередь, убивали тех, кто еще стоял, добивали раненых и превратили схватку в бойню.
Мои защитники падали на моих глазах один за другим. Четверо еще держались; они сплотились вокруг меня и не просили пощады, так как знали, что не получат ее, и думали только об одном – продать свою жизнь как можно дороже.
Тогда молодой предводитель испустил крик более выразительный, чем прежние, и направил свою саблю на нас. Вероятно, он дал приказание расстрелять последнюю группу, потому что длинные ружья сразу опустились.
Я поняла, что настал наш последний час, подняла глаза и руки к небу с последней мольбой и ждала смерти.
В эту минуту я увидела молодого человека, который не спустился, а скорее бросился с горы, перепрыгивая со скалы на скалу; он остановился на высоком камне, который господствовал над всей этой местностью, и стоял на нем, как статуя на пьедестале; он протянул руку к полю битвы и произнес одно лишь слово:
– Довольно!
При первых же звуках этого голоса глаза всех устремились наверх, и казалось, что все повинуются новому повелителю. Только один разбойник положил ружье на плечо и выстрелил.
Один из наших людей испустил стон – пуля пронзила его левую руку. Он повернулся, чтобы броситься на того, который его ранил, но, прежде чем лошадь его сделала четыре шага, блеснул огонь, и мятежный разбойник рухнул с простреленной головой.
От всего пережитого, что оказалось выше моих сил, я упала в обморок. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу на траве, а голова моя покоится на коленях мужчины; я видела только его белую руку, всю в кольцах, обнявшую меня за талию, а передо мною стоял, скрестив руки, с саблей под мышкой, молодой молдавский предводитель, который командовал нападавшими на нас разбойниками.
– Костаки, – сказал властным голосом по-французски тот, кто поддерживал меня, – вы сейчас же уведете ваших людей, а мне предоставите заботу об этой молодой женщине.
– Брат мой, брат мой, – говорил тот, к кому относились эти слова и кто едва себя сдерживал, – берегитесь, не выводите меня из терпения: я предоставляю вам замок, вы же предоставьте мне лес. В замке хозяин вы, здесь же всецело властвую я. Здесь достаточно одного моего слова, чтобы заставить вас повиноваться.
– Костаки, я старший. И я говорю вам, что я властелин всюду: и в лесу и в замке. О, в моих жилах, как и в ваших, течет кровь Бранкованов, королевская кровь, которая привыкла властвовать. Я повелеваю!
– Вы, Грегориска, командуйте вашими слугами, а моими солдатами повелевать буду я.
– Ваши солдаты – разбойники, Костаки… Разбойники, которых я велю повесить на зубцах наших башен, если они не подчинятся мне сию минуту.
– Ну, попробуйте-ка им приказать.
Тот, кто меня поддерживал, высвободил свое колено и бережно положил мою голову на камень. Я с беспокойством следила за ним; то был тот самый молодой человек, который как бы упал с неба во время схватки. Я видела его мельком, так как лишилась чувств в то время, когда он говорил.
Теперь же я смогла рассмотреть его как следует. Молодому человеку было года двадцать четыре, он был высокий, с голубыми глазами, в которых сквозили решимость и удивительная твердость. Его длинные белокурые волосы, признак славянской расы, рассыпались по плечам, как волосы архангела Михаила, обрамляя щеки; на губах его блуждала презрительная улыбка, обнажая ряд жемчужных зубов; взгляд его сочетал зоркость орла и блеск молний. Он был одет в кафтан из черного бархата, на голове – шапочка с орлиным пером, похожая на шапочку Рафаэля; на нем были панталоны в обтяжку и расшитые сапоги. На поясе, стягивавшем тонкую талию, висел у него охотничий нож, на плече – двуствольная винтовка, в меткости которой уже мог убедиться один из разбойников.
Он протянул руку, и эта протянутая рука как бы давала повеление брату. Он произнес несколько слов по-молдавски, и слова эти произвели, по-видимому, глубокое впечатление на разбойников.
Тогда на том же языке заговорил, в свою очередь, предводитель шайки, и я уловила в его словах угрозы и проклятия.
Но на всю эту длинную и пылкую речь старший брат ответил лишь одним словом.