Один на один - Николай Внуков 10 стр.


Отдохнув, я поднялся немного выше линии прибоя и, миновав поворот берега у Левых Скал, издалека увидел какой-то черный предмет.

Это были не бревна, и не камни, обнажившиеся после отлива, и не плот, как мне показалось сначала. В неглубокой ложбине, зарывшись кормою в грязь, лежал целый катер, с поручнями вдоль бортов, с ходовой рубкой на палубе и даже с маленькой лебедкой на носу! Я вспомнил, что когда в берег ударила вторая волна, в ее пенной верхушке мелькнуло что-то большое, длинное. Наверное, это он и был.



Через несколько минут я уже стоял на палубе и, замирая от удачи, разглядывал рубку, лебедку и темно-зеленые лохмотья тины, висящие на поручнях.

Ободранный железный корпус покрывали язвы ржавчины. Глубокие вмятины уродовали борта. Поручни держались только в носовой части, в других местах от них остались изогнутые обломки. Одиноким пнем торчал на носу буксирный битенг с куском перержавевшего троса, затянутого вокруг его шеи.

Наверное, стоял этот катер у причала какого-нибудь корабельного кладбища в ожидании, когда его разрежут на металл, пока не сорвало его со швартова штормом и не угнало в море. И носился он по волнам до тех пор, пока не наткнулся на мой остров…

Я подошел к рубке и через пустой проем ветрового стекла заглянул внутрь.

Маленький, металлический, намертво приржавевший к колонке штурвал. Позади — рундук для хранения карт, ракет и сигнальных флагов. Слева — колонка компаса. Рожок переговорного устройства, похожий на гриб с кривой ножкой. И все.

Ручка двери не поворачивалась. Я стукнул по ней несколько раз киркой. Потом навалился на дверь плечом. Створка немного приоткрылась. Я протиснулся через щель в рубку.

Рулевое колесо действительно не поворачивалось на оси, а рундук был пуст. На дне его валялась размокшая картонная гильза от ракеты. На компасной колонке осталось только два ржавых болта — самого компаса не было.

Я снова протиснулся на палубу.

В кормовой части рубки находилась еще одна дверь, а рядом с ней круглая дыра от иллюминатора. Заглянул в дыру, но ничего не увидел, кроме темноты. Дверь эта была вообще без ручки. Я вбил острие кирки между створкой и косяком и нажал. Створка чуточку подалась. Действуя скобой как рычагом, я миллиметр за миллиметром расширил щель. Потом несколько раз долбанул в дверь ногой и очутился в каюте.

Под дырой иллюминатора к стенке был привинчен небольшой столик. У противоположной стены — наглухо приваренная к полу кровать с переплетением железных полос вместо сетки. Справа от столика, в углу, навесной деревянный шкафчик с двумя створками дверок и щеколдой вместо замка. Когда-то шкафчик был зеленый, но теперь краска с него облезла и лишь кое-где держалась небольшими проплешинами.

Я откинул щеколду и распахнул дверцы. На пол со звоном посыпались осколки стекла от бутылок и белые черепки от тарелок. На нижней полке в глубине среди стекла лежала алюминиевая кружка размером с хороший котелок. Поставил кружку на столик и выгреб осколки из шкафчика. Среди них я нашел столовый нож из нержавеющей стали и вилку — блестящие, будто новенькие. На верхней полке нашел молоток и очень ржавые плоскогубцы, которые не открывались. Больше в каюте ничего не было.

Дверь в нижние помещения находилась с другой стороны рубки, по правому борту. Но сколько я ни бился, так и не смог ее открыть. Комингсы двери перекосились от удара катера о камни и наглухо заклинили дверь. Черт с ней, открою когда-нибудь. Теперь я хозяин этой железной штуки и могу делать с ней что угодно.

Я обошел катер со всех сторон.

Он стоял почти на ровном киле, застряв кормой между двумя большими скалами. Внутри меня все танцевало от радости. Прощай, конура собачья, моя палатка! Завтра же переберусь сюда, в каюту, в настоящую комнату, и начну жить, как настоящий человек! Пусть теперь любой дождь обрушивается на остров — я буду сухим, буду спать на настоящей кровати и сидеть за настоящим столом! Пусть теперь бесится ветер — я могу закрыть дверь и заткнуть чем-нибудь дырку иллюминатора. А в шкафчике у меня будут храниться мидии, и саранки, и сушеный кизил. А огонь можно разводить прямо на полу, и его уже никогда не зальет! Я нарежу самых мягких веток и навалю их на кровать. Сверху наброшу материю от японского матраца. Вторым куском буду накрываться, как одеялом. Выскребу из каюты всю грязь. Хорошенько выстираю рубашку и костюм. В ходовую рубку натаскаю сухого топлива. Брезент от палатки тоже использую. Его можно разрезать на куски, из одного куска сделать ковер, другие пустить еще на что-нибудь.


…А вдруг с моря снова придет волна и смахнет меня с берега вместе с этой железкой? Там, наверху, у родника, куда безопасней.

Нет, лучше не разбирать палатку, пусть она остается летним домом, а зимним будет каюта. В теплые дни можно ночевать наверху, а в холодные — на катере.

Я прикинул расстояние от катера до полосы обычного прибоя. Далеко. Нужен огромный вал, чтобы вырвать катер из этих камней. Не может быть, чтобы такие ураганы случались здесь часто.

Отдохнув и пожевав мидий, я пошел дальше по берегу. К осыпи у птичьего базара добрался после полудня.

Издали увидел, что чайки все так же сидели на камнях, но когда я полез на осыпь, они всполошились и тучей поднялись со скал.

Узнали!

А говорят, у птиц нет памяти!

Они орали, резали воздух вокруг меня и осмелели настолько, что пикировали прямо мне на голову. Отмахиваясь от самых отчаянных, я вылез на самый гребень и сразу же увидел цыпленка.

Он сидел в углублении скалы, неподвижный, светло-коричневый и почти незаметный на фоне помета, покрывавшего скалы. Я бросился к нему. Он слабо пискнул и дернулся в сторону, но я уже схватил его, теплого, слабо трепыхнувшегося в руке, и сразу увидел еще двух.

Мне никогда не приходилось убивать птиц и зверей. Не знаю, смог бы я сделать это там, на материке, где-нибудь на охоте в сопках. Наверное, нет. Я не охотник. Я слишком люблю живое, чтобы его разрушать, и не понимаю тех, которые радуются удачному выстрелу или добыче, попавшей в капкан. Разве можно радоваться чьей-то гибели? Ведь то существо, которое убивают, — оно тоже чувствует, тоже борется за жизнь, у него так же, как у всех, есть удачные и неудачные дни, оно так же радуется солнцу, свободе, простору. И вдруг приходишь ты, вооруженный своей хитростью и своей техникой, от которой практически невозможно спастись, гонишься за ним и в конце концов делаешь его мертвым. Интересно, как бы чувствовал себя охотник, если бы на него охотились ради развлечения или хвастовства? Я даже собаку или кошку ни разу в жизни не ударил.

Но тут я просто голову потерял от голода.

Я даже не заметил, как придушил первого цыпленка, а в руках у меня уже оказался второй.

Метался по камням, засовывая цыплят со скрученными головами за пазуху рубашки, и они слабо шевелились где-то у моего живота, а я не помнил себя от какого-то дикого азарта. Только тогда, когда совать уже было некуда, пришел в себя. Рубашка оттопыривалась со всех сторон, я с трудом поворачивался, весь как бы погруженный в теплый пух, и последний задушенный мною цыпленок торчал из-за полурасстегнутой планки у самого горла.

Вечером я разжег костер на палубе катера и ел горячее полуподжаренное мясо, от которого остро пахло жженым пухом.

Наевшись до одурения, забрался в каюту и попытался заснуть на полу, но от железа было так холодно, что пришлось подняться к кустам, нарезать веток и устроить из них подстилку. И все равно было холодно.


СВОБОДНЫЙ ДЕНЬ

По моему календарю шло воскресенье, тридцать третий день жизни на острове. Больше месяца!

Я решил в этот день вообще ничего не делать. С утра сходил к роднику, умылся и перенес кое-что на катер из палатки. Потом пересчитал добытых вчера цыплят. Их оказалось двадцать восемь. Большие, каждый размером в мой кулак, и необыкновенно вкусные. И никакой рыбой от них не воняло. Вот если бы только соли…

До блеска, с песочком надраил найденную в шкафчике кружку и вскипятил в ней чай. Огонь раскладывал прямо на железном полу каюты, справа от двери. Когда дверь была открыта, дым через иллюминатор хорошо вытягивало наружу и в каюте можно было дышать.

Потом я принялся точить найденный в шкафчике нож. Гонял его часа полтора по бруску, но он так и не заточился как следует. Мой перочинник достаточно было несколько раз провести по камню и он начинал резать, как бритва, и долго сохранял остроту. На одной пластмассовой щечке ручки у него имелось выдавленное фабричное клеймо — буква «С», охватывающая маленькую букву «п», и надпись: «г. Павлово». Отец говорил, что павловские ножи — лучшие в стране.

Отец…

Неужели мне так и не придется увидеть его?

Маленьким я видел его очень редко — он все время был в командировках на Дальнем Востоке. Жили мы втроем в Ленинграде — я, мама, бабушка — мамина мама. Отец появлялся обычно осенью, когда город затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонной тумбочки чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, дрыгала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: «Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!»

Отец…

Неужели мне так и не придется увидеть его?

Маленьким я видел его очень редко — он все время был в командировках на Дальнем Востоке. Жили мы втроем в Ленинграде — я, мама, бабушка — мамина мама. Отец появлялся обычно осенью, когда город затягивало мутной сеткой дождей. Я выбегал встречать его в прихожую. Он вваливался в дверь, высокий, бородатый, с гулким голосом и огромным рюкзаком за плечами. Опускал на коврик у телефонной тумбочки чемоданы и подхватывал на руки мать. Он поднимал ее в воздух, как девочку, и она, как девочка, дрыгала ногами и смеялась. Потом взвивался под потолок я. Бабушка отстранялась от лап отца: «Нет, нет, Володя, я уже слишком стара для такого!»

Самым хорошим в такой день был вечер. Отец сидел за столом, уставленным самыми вкусными вещами на свете, отдуваясь, пил чай и рассказывал. Он заполнял собою всю квартиру. На спинках стульев висели парусиновые штормовки и клетчатые рубахи. Из раскрытых и взрытых чемоданов торчали меховые рукавицы, ремешки от фотоаппаратов и бинокля, заячьи чулки, из белья выглядывали углы каких-то коробок, из расшнурованного рюкзака мать доставала маленькие консервные коробки с крабом на этикетке.

Бабушка слушала рассказы отца, приложив руку к сердцу, и качала головой, мама вскрикивала и хохотала, я забирался коленями на стул и заглядывал отцу в рот. Он был и родным и чужим одновременно. И только я начинал привыкать к нему, к его манере говорить, есть, умываться, к его рукам, которые умели делать все, как ему опять нужно было уезжать, и он снова становился чужим.

А потом мы переехали из Ленинграда на станцию.

Я думал, что, видя его каждый день, наконец, привыкну к нему, как к бабушке или матери. Однако и на станции отец остался для меня таким же недоступным. Он интересовался мной, моей учебой, книгами, которые я читал, но никогда не лез в мою жизнь, не поправлял моих ошибок, не навязывался «в товарищи». Он ни разу не спросил, о чем я мечтаю или думаю, а я не знал, о чем думал и мечтал он. И разговаривал он со мною всегда, как со взрослым, равным себе. Мне это нравилось. На мать я частенько злился за ее назидания, замечания и чрезмерные заботы. А в отце была какая-то суровая тайна, глубоко запрятанная, которую мне очень хотелось открыть, но я не знал, как к этому подступиться. Восхищался отцом, гордился им, но не чувствовал его близким. Наверное, и он тоже не чувствовал.



Однажды, когда я сорвался с крыши, упал на ящики, разодрал кожу на щеке от угла рта до самого глаза и выбил два зуба, он промыл мне рану, залепил пластырем и сказал: «Ни черта, Сашка, пройдет. Настоящий мужик сам отвечает за себя, понял? А теперь — дуй отсюда, не мешай мне».

Как я был ему благодарен за это!

Да, мы были двумя мужиками, и каждый жил по-своему, не мешая один другому. В трудные минуты отец помогал мне, и я ему тоже — если мог.

В другой раз, когда он ушел в море на десять дней, он оставил мне двадцать пять рублей «на прожитье». Я истратил четвертной за три дня, а остальные семь меня подкармливала Татьяна. Отец, узнав об этом, засмеялся и сказал: «Настоящий мужик всегда должен точно знать положение своих дел и не пристраиваться к чужому костру. Жаль, что ты у меня еще… не такой». С тех пор я точно рассчитывал свои расходы и никогда не покупал вещей, которые мне не нужны. Очень обидным был смех отца.

Он любил говорить: «Жизнь может загнать тебя, Сашка, в такие места, которые и в дурном сне не виделись. Хочешь выжить — оставайся и там самим собой. Сообрази, что к чему, взвесь шансы и — валяй. И всегда каждое дело доводи до точки. Долби в одно место, пока не прошибешь, понял? Только долби не так, как долбят дураки, и тогда все получится».

Вот таким был мой отец, Владимир Андреевич.

И я все старался делать обстоятельно и до конца, как он.


Когда нож стал немного резать, я принялся за каюту. Выгреб из нее осколки посуды и грязь. Выскоблил стены. Нарезал с кустов мягких веток и застелил ими кровать. Чтобы они не расползлись, привязал их шнурками к железным полосам, заменяющим сетку, В изголовье положил пучки повыше и набросил на все кусок матраца. В шкафчик поставил свои алюминиевые банки, кружку, бутылку для воды, положил вилку и нож. В одной банке поставил на стол несколько веточек багульника. Железная коробка каюты сразу ожила, стала даже уютной.

Потом решил построить печку. Не настоящую, а что-то вроде очага у палатки. Долго выбирал камни на берегу — хотелось, чтобы это была не груда булыжников, а что-то вроде камина. Если его хорошенько протопить, камни нагреются и будут держать тепло всю ночь.

В конце концов я сложил что-то похожее на каменку в банях, которые топят по-черному. Рассчитывал протапливать камин под вечер, перед сном, а когда все сучки прогорят и останутся чистые угли, проветрить каюту и уже после этого закрывать дверь. Дверь я расшатывал до тех пор, пока она не стала свободно ходить на петлях и нормально открываться и закрываться.

Долго ломал голову, как сохранить цыплят, чтобы они не протухли. Наконец решил поджарить их, а потом провялить на медленном огне. Я много раз читал, что вяленое мясо может сохраняться целый год.

В этот день я наконец решился выстирать костюм и рубашку. Они были грязны до такой степени, что стали жесткими, будто накрахмаленные. Подумал, что если не выстираю сейчас, то мне уже никогда не придется привести их в порядок — дни становились холодными и голышом бегать по берегу было не особенно приятно.

День тоже выдался прохладным, поэтому я набрал на берегу досок посуше, расщепил их киркой и развел огонь в своем камине, в каюте. Дымил камин изо всех щелей, и, пока огонь разгорался, я следил за ним с палубы. Но когда нагорело много углей и камни раскалились, дыма стало немного. Я обложил всю каменку снаружи досками — чтобы они сохли. В каюте сделалось душно и влажно. Я подбросил на уголья еще сырых досок — чтобы долго не прогорали — и пошел к палатке.

У источника я разделся, но с вершины сопки дул такой ветер, что пришлось снова надеть джинсы и куртку. Ладно, сначала постираю рубашку, высушу ее в каюте на горячих камнях, потом выстираю куртку, а уж под конец — брюки.

Холодная родниковая вода плохо отстирывала грязь. Я изо всех сил тер материю руками, но она не становилась от этого чище. Тогда я окунул всю рубашку в бочажок и стал тереть ее вместе с илом, который зачерпывал ладонью со дна. Бочажок стал похож на грязную лужу. Но, к моему удивлению, материя рубашки от ила отмякла, а когда я дождался, чтобы весь ил унесло течением в ручей, увидел, что грязь отошла даже от воротника. Еще несколько раз сполоснув и отжав рубашку, я начал спускаться к катеру.

Дым из двери и из дырки иллюминатора уже не шел. Весь очаг был полон хороших углей, доски на каменке уже просохли снаружи и я распялил на них рубашку. В каюте стало так тепло, что я разделся по пояс. Впервые за много дней я сидел на настоящей кровати, хотя и ржавой, похожей на металлолом, но все же кровати, в настоящей каюте с проржавевшими бурыми стенами и наслаждался теплом!

Дождавшись, когда рубашка высохла, я снова поднялся к источнику и выстирал куртку. К вечеру у меня все было чистое и сухое. Даже носовой платок. Мне никогда раньше не приходилось стирать — этим занимался отец и стиральная машина, я только помогал. Но оказалось, что стирать руками совсем не трудно.

Я даже ухитрился осветить каюту. Нащепил с досок, просохших до звонкости, лучинок, поджигал их с одного конца, а другой конец зажимал камнями на столе. Пропитанные морской солью лучины горели слабо, но все же давали кое-какой свет. Правда, свет-то мне и не был особенно нужен — ложился спать я рано, когда снаружи еще не наступала полная темнота. А ночи на острове стояли такие, что в шаге впереди ничего не было видно. И почему-то к вечеру небо всегда затягивало тучами. Я ни разу не видел над островом луны.

Так и сейчас — как только смерклось, забрался в каюту, улегся на постель, подложил под голову чистую куртку и натянул на плечи второй кусок ткани от японского матраца. Дверь в каюту прикрыл не полностью — оставил небольшую щель, чтобы шел свежий воздух.

В очаге тихо меркли угли. Снаружи слышался плеск прибоя. В сломанных перилах палубного ограждения постанывал ветер. А мне было хорошо.

Уже засыпая, подумал, что свободного дня так и не получилось.


КАКИМ БУДЕТ ДОМ

Первый раз я спал по-нормальному — в майке и трусиках.

И не просыпался ни разу до утра. А когда поднялся, камни камина были еще теплыми и в каюте было уютно.

Одежда моя просохла и стала приятной. Когда натягивал на себя рубашку, она мягко прикасалась воротником к шее. Эх, и повезло же мне с этим катером!

Доски, которыми я обложил камни очага, сделались легкими и звонкими. Они легко раскалывались киркой и щепились ножом. Надо будет насушить их побольше и перетащить в ходовую рубку. А сейчас — завтракать.

Назад Дальше