Адвокат мистер Хьюджер поднялся с ворохом бумаг в руке, сообщил, что это завещание Джона Фошеро Гримке, составленное им в мае. Мы долго слушали бесконечные «по какой причине», «а именно» и «из этого следует». Это было намного хуже Библии.
Дом переходил не к госпоже, а к Генри, которому еще не исполнилось восемнадцати. Но, по крайней мере, она до самой смерти могла жить в этом доме. «Оставляю ей всю мебель, столовое серебро, фарфор, экипаж и двух моих лошадей, а также запас спиртных напитков и провизии, которые останутся в наличии к моменту моей смерти». Перечень продолжался и продолжался. Все добро и движимое имущество.
Потом он зачитал такое, отчего у меня мурашки побежали по спине. «Она должна оставить себе любых шестерых моих негров, на свой выбор, а остальных пусть продаст или раздаст детям, как пожелает».
Рядом со мной стояла Бина.
– Господи, нет, – прошептала она.
Я оглядела шеренгу рабов. Нас было одиннадцать – Розетта год назад умерла во сне.
«Оставить себе любых шестерых… а остальных пусть продаст или раздаст». Пятеро из нас должны покинуть этот дом.
Минта засопела. Тетка шикнула на нее, но даже ее старые глаза округлились от страха. Она, себе на беду, слишком хорошо выучила Фиби. Томфри тоже сильно постарел, а у Эли пальцы скрючились, как веточки. Гудис и Сейб были по-прежнему молоды, но для двух лошадей не нужно держать двух рабов. Принц с его выносливостью хорошо справлялся с работой во дворе, но у него стали случаться приступы дурного настроения, когда он сидел, глядя в одну точку и сморкаясь в рубашку. Мария слыла хорошей работницей, и я думала, ее оставят. А вот Бина еле слышно постанывала, она была нянькой, а нянчить уже некого.
Я сказала себе: «Госпоже понадобится портниха». Но потом вновь взглянула на черное платье и подумала, что теперь госпожа станет обходиться несколькими старыми нарядами и сможет нанимать швею на стороне.
– …Отец не мог написать такое! – возмутилась Сара.
Госпожа бросила на дочь злобный взгляд:
– Он сам написал эти слова, и мы будем уважать его желания. У нас нет выбора. Пожалуйста, позволь мистеру Хьюджеру продолжить.
Когда адвокат возобновил чтение, Сара взглянула на меня теми же печальными голубыми глазами, что и в день своего одиннадцатилетия, когда я стояла перед ней с сиреневой ленточкой на шее. Этот мир жесток, и ей не под силу его улучшить.
* * *В декабре каждый из нас был на пределе в ожидании решения госпожи: кто останется и кого отошлют? Если меня продадут, как найдет меня матушка, вздумай она вернуться?
Каждую ночь, пытаясь согреть ноги, я клала в постель горячий кирпич и лежала, думая о том, что матушка жива. Как она там? Интересно, купил ли ее добрый человек? И послал ли на плантацию? Занимается ли она шитьем? С ней ли мой маленький брат или сестра? Носит ли она на шее мешочек? Я знала, если бы могла, она бы вернулась. Здесь, в дереве, ее душа. Здесь обретаюсь и я.
«Не дай мне стать одной из тех, кому придется уйти».
В этом году госпожа не устраивала празднования Рождества, но разрешила, если кто пожелает, отмечать Джонкону. Эту традицию несколько лет назад привезли негры с Ямайки. Бывало, Томфри нарядится в рубашку и штаны с нашитыми полосками разноцветных ярких тряпок и шляпу из печной трубы. Мы называли его Старьевщиком, тащились за ним к задней двери, распевая песни и гремя горшками. Он постучит в дверь, а госпожа выйдет со всеми домочадцами и станет смотреть, как он пляшет, а потом вручит нам маленькие подарки – монетку или новую свечку. Иногда шарф или глиняную трубку. Считалось, что это делает нас счастливыми.
В этом году мы не были настроены на праздник, но в день Джонкону во дворе появился Томфри в лохматом наряде, и мы от души пошумели, позабыв на время о бедах.
Из задней двери вышла госпожа в черном платье с корзиной подарков, за ней следовали Сара, Нина, Генри и Чарльз. Они пытались выдавить из себя улыбки. Даже Генри, очень похожий на мать, напоминал улыбающегося ангелочка.
Томфри исполнил джигу – крутился, подпрыгивал и размахивал руками. Развевались ленточки, и, когда он остановился, все захлопали в ладоши. Томфри снял высокую шляпу и почесал седую голову. Госпожа раздала женщинам веера из раскрашенной бумаги. Мужчины получили две монеты, а не одну.
Весь день небо было затянуто тучами, но вот выглянуло солнце. Опершись на трость с золотым набалдашником, госпожа искоса посмотрела на нас. Потом назвала имя Томфри. Затем Бины. Эли. Принца. Марии.
– У меня есть для вас что-то еще, – добавила она.
И вручила каждому баночку масла для полоскания горла.
– Вы хорошо мне служили. Томфри, ты отправишься в семью Джона. Бина, поедешь к Томасу. А тебя, Эли, я отправляю к Мэри. – Затем госпожа повернулась к Принцу и Марии. – Очень жаль, но вас придется продать. Я этого не хочу, но так надо.
Все молчали. На нас, как камень, навалилась гнетущая тишина.
Мария упала на колени и поползла к госпоже, плача и умоляя изменить решение.
Госпожа вытерла глаза. Потом повернулась и в сопровождении сыновей пошла к дому, но Сара и Нина остались. На их лицах читалась жалость.
Казнь меня миновала. «Разве Господь не спас Подарочка?» Казнь миновала также и Гудиса, и я подивилась тому, что почувствовала облегчение. Но во всем этом Бога не было. Ничего, кроме четверых стоящих рабов и Марии на коленях. Невыносимо было смотреть на Томфри, который комкал в руках шляпу. На Принца и Эли, опустивших глаза. На Бину, с веером в руке, не отрывавшую взгляда от Фиби. Дочь, которую ей не суждено будет больше увидеть.
* * *Госпожа распределила обязанности для оставшихся рабов. Сейбу перешли от Томфри обязанности дворецкого. Гудис стал заниматься рабочим двором, конюшней и экипажем. Фиби досталась стирка, а Минте и мне уборка, которой прежде занимался Эли.
Когда наступил Новый год, госпожа велела мне почистить люстру в гостиной. Проворчала, что Эли десять лет толком не чистил эту люстру. В ней было двадцать восемь рожков с хрустальными колпаками и подвесками из граненого стекла. Я залезла на лестницу в белых хлопковых перчатках, разобрала люстру на части, разложила их на столе и почистила нашатырным спиртом. А вот собрать снова не смогла.
Я нашла Сару в ее комнате. Она читала книгу в кожаном переплете.
– Сейчас все сделаем, – успокоила она.
После ее возвращения мы почти не разговаривали. Она все время грустила и была погружена в эту самую книгу.
Когда мы наконец собрали люстру и повесили под потолок, у Сары на глазах вдруг показались слезы.
– Ты расстраиваешься из-за папы?
Ответ поразил меня, и я поняла, что в ее словах таится неподдельная боль, которую она привезла с собой.
– …Мне двадцать семь лет, Подарочек, и это теперь моя жизнь. – Она окинула взглядом комнату, посмотрела на люстру, снова на меня. – …Вот это все – моя жизнь. Только здесь и до скончания дней. – Голос ее оборвался, и она прикрыла рот рукой.
Она, так же как и я, жила в ловушке, но загнал ее туда собственный ум, мнения других людей, а не закон. В африканской церкви мистер Визи любил повторять: «Будьте бдительны, человека можно поработить дважды: один раз телом, другой раз душой».
Я попыталась высказать это Саре.
– Телом я могу быть рабыней, но не душой. Ты же – наоборот.
Она с удивлением взглянула на меня, и ее слезы заблестели, как граненый хрусталь.
* * *В день, когда увезли Бину, из кухонного корпуса все время доносился плач Фиби.
Сара1 февраля 1820 года
Дорогой Израэль,
я часто думаю о нашем разговоре на борту корабля. Прочитала вашу книгу, и она меня очень воодушевила. Есть много вещей, о которых мечтаю вас расспросить! Как бы мне хотелось встретиться с вами вновь…
3 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
полгода я пробыла вдали от ужасов рабства, и теперь, по возвращении в Чарльстон, мое сердце переполняется новой мукой при виде этой мерзости. После прочтения вашей книги все стало только хуже. Кроме вас, мне не к кому обратиться…
10 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
надеюсь, у вас все хорошо. Как поживает ваша милая жена Ребекка…
11 февраля 1820 года
Благодарю вас за книгу, сэр. В ваших квакерских верованиях я нахожу необычную красоту – мысль о том, что в нас присутствует зерно света, таинственный Внутренний Голос. Расскажите, пожалуйста, как этот Голос…
Я все писала и писала ему письма, которые была не в состоянии закончить. И неизменно останавливалась на середине фразы. Откладывала перо, складывала письмо и прятала его к остальным – в глубину ящика письменного стола.
Я все писала и писала ему письма, которые была не в состоянии закончить. И неизменно останавливалась на середине фразы. Откладывала перо, складывала письмо и прятала его к остальным – в глубину ящика письменного стола.
Был ранний вечер, надвигались зимние сумерки. Я достала пухлую пачку, развязала черную атласную ленточку и добавила в пачку письмо от 11 февраля. Отправь я письма, мне стало бы еще горше. Меня сильно тянуло к этому человеку. Его ответ на любое письмо только подстегнул бы мои чувства. К тому же его поощрения меня к квакерству до добра не доведут. Здесь у нас квакеры считались презираемой сектой – кучка раздражающе эксцентричных и плохо одетых людей, которые на улице привлекали к себе нездоровое внимание. Ни к чему мне становиться объектом насмешек и преследований. И моя мать ни за что не позволит этого.
Послышалось постукивание трости по сосновому полу, я схватила письма и в панике выдвинула ящик. От неловкого движения письма упали ко мне на колени и рассыпались по ковру. Я наклонилась, чтобы поднять их. В этот момент дверь без стука распахнулась, и на пороге возникла мать, взгляд ее устремился на мой тайник.
Я подняла на нее глаза, теребя в руках черную ленточку.
– Ты нужна в библиотеке, – сказала она, не проявив ни малейшего интереса к рассыпанным бумагам. – Сейб упаковывает книги твоего отца, и я хочу, чтобы ты проследила за процессом.
– Упаковывает?
– Их поделят между Томасом и Джоном, – сообщила она и, повернувшись, вышла.
Я собрала письма, перевязала черной ленточкой и положила в ящик. Не знаю, зачем я их хранила, – это ведь глупо.
Сейба в библиотеке я не застала. Он успел освободить почти все полки и сложил книги в несколько больших чемоданов, что лежали открытыми на полу – том самом полу, где я много лет назад стояла на коленях, когда отец запретил мне пользоваться библиотекой. Не хотелось думать о том ужасном эпизоде и о растерзанной ныне комнате. Книги потеряны для меня, всегда были потеряны.
Я опустилась в отцовское кресло. В центральном коридоре громко тикали часы, и я ощутила, как меня вновь захлестывает тоска, на сей раз более сильная. С каждым днем я все глубже погружалась в меланхолию. Впервые я познакомилась с ней в двенадцать лет, жизнь тогда для меня потеряла всякий смысл. В те дни мать приглашала доктора Геддингса, и я опасалась, что она опять это сделает. Каждый день я заставляла себя спускаться к чаю. Мне приходилось выносить визиты ее знакомых. Я продолжала ходить в церковь, на занятия по изучению Библии, на благотворительные встречи. По утрам я сидела с матерью над вышивкой – на коленях пяльцы с канвой, иголка снует взад-вперед. Мама поручила мне вести записи по ведению хозяйства, и каждую неделю я разбирала припасы, составляла описи и списки предстоящих закупок. Дом, рабы, Чарльстон, мать, пресвитериане – вот и вся моя жизнь.
Нина отдалилась от меня. Сердилась за то, что я надолго осталась в Филадельфии после смерти отца.
– Ты даже не представляешь себе, как ужасно остаться здесь одной! – кричала она. – Мама постоянно выговаривала мне за мой вспыльчивый характер, выискивала промахи. Это было ужасно!
Я всегда смягчала разногласия между ней и матерью, а отлучившись надолго, оставила сестру незащищенной.
– Прости меня, – попросила я.
– Ты написала лишь один раз! – Ее красивое лицо исказилось от боли и обиды. – Один раз.
Это правда. Я была настолько очарована той свободой, что обо всем позабыла.
– Прости, – повторила я.
Зная, что со временем она извинит меня за эгоизм, я чувствовала, что у возникшей отчужденности есть и другие причины. В свои пятнадцать сестра хотела оторваться от меня, выйти из моей тени, осознать, кто она есть. Мое затворничество в Филадельфии стало лишь предлогом для провозглашения независимости.
Убегая в свою комнату в день нашей ссоры, она прокричала:
– Мама права! У меня нет собственного разума. Только твой!
Мы стали почти чужие. Я ничего не пыталась изменить, и от этого мое отчаяние только усиливалось.
Я уставилась на чемоданы с книгами на полу библиотеки, вспоминая, как некогда стремилась к образованию, к обретению цели. Мир в те времена казался таким заманчивым.
Сейб не возвращался. Я поднялась с кресла и принялась с ностальгией перебирать книги. Почти сразу наткнулась на «Биографию Жанны д’Арк из Франции». Не могу сказать, сколько раз перечитывала этот чудесный томик о подвигах святой Иоанны еще до того, как отец наложил запрет на библиотеку. Открыв книгу сейчас, я воззрилась на изображение ее герба – два ириса. Я уже и позабыла об этом цветке, но теперь поняла, почему вцепилась в пуговицу с ирисом, когда мне было одиннадцать. Я засунула книгу под шаль.
Той ночью я не могла уснуть, слышала, как часы внизу бьют два, потом три. Вскоре начался ливень и немилосердно захлестал по веранде и окнам. Я вылезла из-под одеяла и зажгла лампу, решив написать Израэлю. Я рассказала бы ему, что меня временами душит меланхолия, что иногда думаю о могиле как о прибежище. Сочинила бы еще одно письмо, которое бы снова не отправила. Может, мне стало бы легче.
Я выдвинула ящик стола. На своих местах лежали Библия и комментарий к Блэкстону, мои канцелярские принадлежности, но пачки писем видно не было. Я придвинула лампу ближе и пошарила в пустых углах. Там, свернувшись злобной запоздалой мыслью, лежала черная ленточка. Письма к Израэлю исчезли.
Мне захотелось накричать на мать. Не помня себя от гнева, я распахнула дверь и бросилась вниз по лестнице, уцепившись за перила, поскольку боялась упасть.
Я забарабанила в дверь кулаком, подергала ручку. Заперто.
– …Как ты посмела их взять?! – пронзительно закричала я. – Как ты посмела! Открой дверь. Открой!
Я не могла представить, что она подумала, читая мои сокровенные излияния к незнакомцу с Севера. Квакер. Женатый мужчина. Считала ли она, что я оставалась в Филадельфии ради него?
За дверью мать звала Минту, спящую на полу рядом с ее кроватью. Я продолжала колотить в дверь:
– …Открой дверь! Ты не имеешь права!
Мать не отвечала, но с лестничной площадки донесся испуганный голос Нины:
– Сестра?
Подняв глаза, я увидела в темноте Нину в белой ночной сорочке и рядом с ней Генри и Чарльза – все трое напоминали привидения.
– …Ложитесь спать, – сказала я.
Босые ноги прошлепали по полу, одна за другой закрылись двери их комнат. Я вновь подняла кулак, но ярость начала утихать, возвращаясь в то ужасное место, где возникла. Совершенно обессиленная, я прислонилась головой к дверному косяку, проклиная себя.
* * *Утром я была не в силах встать с постели. Неведомая сила тянула меня вниз. Безучастная ко всему, я зарылась лицом в подушку.
В следующие дни Подарочек приносила мне подносы с едой, к которой я почти не притрагивалась. Хотелось забыться сном, но сон бежал от меня. Иногда по ночам я бродила по веранде, всматривалась в сад внизу, представляя себе, как падаю.
Однажды Подарочек положила на кровать подле меня мешочек из рогожи.
– Открой его, – попросила она.
Из мешка доносился запах гари. Внутри я нашла свои письма – опаленные и почерневшие. Подарочек увидела, как Минта бросает их в очаг кухонного корпуса по приказу моей матери, и вытащила письма кочергой.
С наступлением весны мое душевное состояние не улучшилось, ко мне снова пригласили доктора Геддингса. Мама казалась искренне обеспокоенной. Приходила в мою комнату с охапками нарциссов, ласковым голосом приглашала прогуляться с ней или сообщала, что попросит Тетку испечь для меня рисовый пудинг. Она приносила записки от членов моей церковной общины, которые справлялись о моем здоровье. Я безучастно смотрела на нее и отворачивалась к окну.
Нина тоже приходила.
– Это из-за меня? – спрашивала она. – Из-за меня тебе плохо?
– Ах, Нина, – вздыхала я. – Не надо так думать… Не могу объяснить, что со мной происходит, но дело не в тебе.
И вот однажды в мае появился Томас. Он усадил меня на крыльце, где теплый воздух был напоен ароматом сирени, и стал гневно рассказывать о недавнем компромиссе в конгрессе, который отменял запрет рабства в Миссури.
– Этот чертов Генри Клей! – воскликнул Томас. – Великий миротворец. Он потворствует новому распространению заразы.
Я не имела понятия, о чем он говорит. Однако, к своему удивлению, заинтересовалась. Позже я разгадала намерение Томаса – попытаться как-то расшевелить меня.
– Он болван. Думает, разрешение рабства в Миссури погасит горящие здесь у нас головни, но оно лишь усугубит разобщение в стране. – Томас взял газету и развернул ее передо мной. – Взгляни на это.
На первой полосе «Меркьюри» красовалось письмо, в котором компромисс Клея называли «пожарным колоколом в ночи».