– Да!
– Томский, ты? – дурашливо, в стиле булгаковского Коровьева, молвила трубка.
– Да, – прохрипел он в ответ.
– Твои дамы у меня, – весело доложил дребезжащий голосок.
– Сука! – выкрикнул Томский.
А дальше – завернул такую тираду, что нянька в страхе присела.
Весельчак терпеливо выслушал. Когда Михаил иссяк, произнес – все тем же игривым тоном:
– Ругаться нехорошо, господин программист. А то я могу твоей дочке и пальчик отрезать. Или носик. Он у нее такой милый, с веснушками. Косточки нежные. Даже пилы не надо. Одним скальпелем обойдусь.
– Что… что ты хочешь?
– Как – что, за таких красавиц? – Собеседник обиженно хохотнул. – Денежку.
– Сколько? – сразу взял быка за рога Михаил.
– Пять миллионов долларов.
– Но у меня столько нет!
– У всех нет. Ищи, где хочешь, – посуровела трубка. – Я позвоню через два дня. А если ты к ментам сейчас побежишь – сразу мизинчик тебе пришлю. С красным лаком. Фу. Как можно девчонке разрешать ногти красить?
И, прежде чем запищали гудки отбоя, еще раз хихикнуть успел.
– Пьяный. Или наркоман, – прошептал Михаил.
– Что ж теперь будет? – по-бабьи охнула нянька.
Лицо перепуганное и какое-то, показалось Томскому, жадное – до чужих страданий, чужой беды.
Он грубо крикнул:
– Пошла вон отсюда!
И бросился в кабинет.
Запер за собой дверь.
Нужно срочно собирать деньги. Что-то продавать, занимать.
Когда речь о Кнопке и любимой дочке, других вариантов просто нет.
…В дверь торопливо, требовательно застучали. Ну, разумеется, Севка явился. Сочувственный, деловитый. В руках бутылка коньяка, стопки. Первым делом налил, заставил выпить до дна. Сам едва отхлебнул. По лицу было видно: нянька ему все уже рассказала.
Друг осторожно произнес:
– Миш… чего делать будем?
– Как – что? – пожал плечами Томский. – Платить, конечно.
– А если ты заплатишь… а они – все равно? Ну, ты понимаешь… Может, лучше в полицию?
– Нет, – рубанул Михаил.
Обхватил себя руками, вонзил ногти в кожу. Удерживался из последних сил, чтоб не начать рыдать. Топать ногами. Биться головой в стену.
– Миш. – Акимов смотрел жалобно. – Я согласен. Полиция работает грубо, им такое дело деликатное не доверишь. Давай своими силами попробуем. Хотя бы этого детдомовца дернем, как его – Тимофей, что ли? И тех гадов, что фирму нашу купить хотели, прощупаем.
– А если Лену с Кнопкой убьют?
– Но их… их и так могут убить. Даже если ты заплатишь. Я тебе говорю: давай рискнем. Нельзя ведь карты сбрасывать совсем без борьбы…
Тут Томский не удержался.
Схватил Севу за грудки. Встряхнул от души – у друга клацнули зубы, голова запрокинулась. Прошипел в лицо:
– Мы не в казино, придурок. На жизнь жены с дочкой я играть не буду.
* * *Михаил ждал. Ждал. Ждал.
Как раздастся звонок в дверь и на пороге покажутся они: похудевшие, несчастные, любимые.
Или в телефоне, наконец, дрожащий Кнопкин голос: «Нас отпустили».
Однако пошла уже четыреста двадцать седьмая минута с момента, как он оставил дипломат с деньгами на вокзале. И сообщил глумливому голосу шифр от ячейки камеры хранения.
– Жди, милок, – велел тот. – Если все чики-пики, мы тебе позвоним.
Михаил никому, даже верному Севе, не сказал, куда ему велели подвезти деньги. А то с друга станется приставить за курьером «хвост» и все сорвать.
Но сам кое-что успел.
Похититель сделал глупость. Позвонил ему в девять вечера и велел быть на Казанском вокзале аж к десяти тридцати. Михаилу хватило времени прежде, чем выехать, взломать вокзальную сеть видеокамер.
Хотя сейф, куда следовало положить дипломат с деньгами, и оказался от камеры в самом дальнем углу (специально, видно, выбирали), кое-что разглядеть было можно. По крайней мере, себя – настороженного, бледного, с портфелем в руках – Михаил потом узнал сразу. А вот лицо курьера различить можно было с большим трудом. Кепка надвинута на самый нос, темные очки, воротник поднят. Сутулый, дерганый. Что-то очень нервное и неуловимо женское в облике. Томскому показалось: это тот самый обладатель козлиного голоска. Похоже, не только алкоголик или наркоман, еще и гомосексуалист.
Может, Сева был прав, когда говорил, что Михаил переоценивает силы противника? И действует никакая не банда, а двое, от силы трое никчемных гопников? А то и вообще – этот парень в одиночку?!
С каким бы удовольствием Томский размозжил проходимцу череп!
Но теперь поздно каяться. Нужно надеяться, молиться и ждать.
Однако час бежал за часом. Козлиноголосый не звонил. И девочки не появлялись.
«Говорил я тебе: деньги отдать проще всего, – безнадежно вздыхал Севка. – Могли бы побороться, могли!»
А няня – та не говорила ничего. Потому что Михаил ее выгнал – достала своими всхлипами и причитаниями. Потом, правда, одумался – она у них с проживанием, свой дом – за тысячу верст от Москвы. Но Акимов успокоил:
– Приютил я Галину Георгиевну, не волнуйся.
– Скажи ей, пусть возвращается, – буркнул Михаил. – Но чтобы сидела в своей комнате тихо, меня не трогала.
Он уже третий день ничего не ел. Но голова кружилась не от голода – от ужаса. И от раскаянья: что хотел, как лучше, но, похоже, своих девчонок – приговорил. Хотя мог бы обратиться в полицию. И тогда еще были бы какие-то шансы.
Но все равно продолжал надеяться. Не спускал глаз с городского телефона. Постоянно брал в руки мобильник. То и дело бегал вниз, к почтовому ящику. Почему-то ему казалось: на его поле, через компьютерные сети, похитители играть не будут.
Однако письмо явилось – именно по электронной почте.
Одна-единственная строка: широта и долгота. Ящик – явно одноразовый, и отправлено из интернет-кафе (Михаил даже проверять не стал).
Он схватил навигатор. Руки тряслись, и координаты он вбил только с третьей попытки.
– Маршрут построен! – жизнерадостно отозвалась коробулька.
И предложила на выбор два пути, один чуть короче, другой – длиннее. Но оба вели в дальнее Подмосковье.
* * *Деревенька, куда притащил его навигатор, оказалась полностью мертвой. Дома с выбитыми окнами, несчастная, полуразрушенная церковь. По ухабистой, с огромными ямами, дороге Томский кое-как доехал до околицы. Но дальше началась грязища абсолютно непролазная, и машину пришлось бросить у сломанного щита с надписью «Весе…» (когда-то – вот ирония судьбы! – селеньице называлось «Веселое»).
Сердце колотилось отчаянно, на душе становилось все чернее и чернее. Если его девочки здесь и свободны – почему не бегут навстречу?
Навигатор показывал: осталось триста метров. Михаил, утопая в грязи, спотыкаясь о битый кирпич, припустил бегом.
«Вы приехали!» – иронично сообщил прибор у черной от времени избы-пятистенки.
Те же выбитые окна, сорванные с петель двери.
– Нина? Леночка? – неуверенно произнес Михаил.
Полная тишина в ответ.
Однако здесь совсем недавно теплилась жизнь. Да, в доме свалка, но в углу – керосинка. Половинка заплесневевшего батона. Шоколадные обертки. Пустая коньячная бутылка.
– Кнопка! Ленусик! Где вы?! – отчаянно выкрикнул Миша.
В доме никаких комнат – перекрытия давно выломаны. Но в центре композиции – сразу бросается в глаза! – охотничье ружье. «Беретта». Точно такое, что украли пару месяцев назад у него из квартиры.
Чудовищная, дикая каша. Он чувствовал, что голова сейчас лопнет. Затравленно посмотрел на ружье. Трогать его не стал.
Где девочки? В подвале? Михаил, раскидывая мусор, заметался в поисках люка. Нашел. Дернул за ржавое кольцо. Открыл. Глубокий. Внутри – полная темнота. Взять фонарик он даже не подумал – включил подсветку у телефона.
Спустился в погреб, обошел его. Пустота, вонь, грязь, объедки, какие-то тряпки. Неужели его любимых девчонок держали здесь? И где они, черт возьми, сейчас?!
Вернулся в комнату. Догадался обернуть руку в носовой платок. Только потом взял «Беретту», понюхал дуло. Ружье пахло порохом.
«Почему я поехал один? Почему хотя бы Севку не позвал?!»
Где девочки? Где они, где?! Надо обшаривать соседние дома, всю проклятую деревню!
Михаил отшвырнул ружье ногой, выбрался из погреба. Вышел на порог унылого дома, растерянно огляделся. Огород, в дальнем его конце – железный кунг. Может быть, там?!
Когда-то, наверно, здесь рос картофель, но сейчас пришлось продираться сквозь метровые заросли сорняков. Весь в репьях, в грязи, он добрался до железного домика. И в шаге от него замер. Показалось, в стороне, в высокой траве что-то блеснуло.
Михаил медленно, будто под дулом пистолета, обернулся.
Сначала увидел расшитый беспечными блестками подол вечернего платья. И только потом – свою любимую дочь. Она лежала на земле лицом вниз и не шевелилась.
– Леночка, – тихо произнес Михаил.
В небе беспечно пронеслась парочка ласточек. Вкусно пах клевер.
Отец зажмурился. Сон, кошмар. Или дочка притворяется, разыгрывает его?
– Зайка моя! Это я, папа!
Получилось страшно, хрипло. Он безнадежно, словно на казнь вели, подошел к девочке. Присел на корточки, схватил ее на руки…
Прекрасные зеленые глаза юной принцессы смотрели в небо. В уголке рта запеклась струйка крови. А на расшитом кружевами лифе зияла обожженная порохом дыра.
* * *Сверхострые психотические состояния всегда потом дают стойкую амнезию.
Но к Михаилу боги не проявили милосердия. Красивые, пустые, обвиняющие глаза дочери навсегда остались с ним.
И мертвая Кнопка всегда будет ему являться.
Тело жены он обнаружил в кунге. Та лежала, свернувшись калачиком, – будто спала.
А проклятые ласточки продолжали чирикать, расчерчивать черными штрихами изумительно белые облака.
Михаил больше не мог думать: о логике, отпечатках, полиции. Ни о чем разумном. Он бегом вернулся к дому. Схватил «Беретту» и принялся палить в небо. Стрелок из него всегда был никакой, но двух птиц убить смог. Тельце одной из ласточек упало рядом с навсегда уснувшей дочкой.
Михаил приставил дуло к подбородку и не сомневался ни секунды, прежде чем нажать на курок. Но выстрела не последовало – он растратил все патроны на глупых птиц.
А дальше – вдруг накатил дикий страх. Показалось: заброшенный двор окружен автоматчиками. Потом взгляд случайно упал под ноги – земля шевелилась, бурлила. Вот оттуда показалась крошечная, полуистлевшая рука, сжала в кулаке осоку. Он отскочил. Но увидел: от покосившегося забора на него наступает еще один, почти разложившийся труп.
Птиц в небе не было – зато обрели голос облака. Они скандировали: «Томский, Томский!»
И Михаил побежал. Через деревню, потом в лес. Он не останавливался всю ночь. На рассвете каким-то чудом оказался у трассы. Там его и подобрали – безумного, грязного.
Он успел сказать: «Деревня «Веселое».
И провалился – в никуда.
* * *Прошел год
Потерять разум стало лучшим – и единственным – выходом. Когда живешь в тумане – ни горя не ощущаешь, ни тоски, ни проблем. Лишь иногда ему вспоминались две ласточки, что веселились в небе. Дальше – уши разрывал грохот выстрела, в мозг мучительно било эхо, и Томский начинал плакать. Если медбратья замечали – сразу подходили к нему с уколом. И он вновь погружался в кокон. Без мыслей, без боли.
Однако по ночам, когда церберы похрапывали в дежурке, Михаил мог порыдать вволю. И даже попытаться понять: что с ним? Он помнил свист пули, удар отдачи в плечо. Помнил, как сверху, с неба, падала мертвая птица. Помнил глаза птахи – удивленные и печальные. И как самому было горько. Из-за чего? Из-за убитой ласточки? Он заматывался в одеяло, накрывался подушкой, боролся со сном, думал, думал… Все без толку.
На следующее утро Томский вставал – в тоске, в тревоге. Грыз ногти до мяса, раскачивался на койке. Кто он? Зачем здесь?
Михаил припоминал, очень смутно, что прежде в его жизни все было по-другому. Он не шаркал тапками по кафелю. Не мочился в туалете без двери. Не ел из алюминиевой миски.
Но к половине седьмого санитары гнали на уколы, Томский получал свою дозу, и мир снова начинал казаться понятным, разумным. Так положено и хорошо для него, чтобы решетчатые окна. И двери на засовах. И ничего личного – одежда со штемпелями, тумбочки дважды в день проверяют. Ни секунды в одиночестве. Подойдешь в коридоре к окну – сразу бегут:
– А ну, пошел в палату!
Хотя снаружи, за небьющимся стеклом, ничего интересного и нет. Подумаешь – в парке листья облетели. Или дождь стучит в стекла.
А в какой-то момент – кажется, тогда снег уже начал таять – оборвалась и последняя нитка, что связывала с прежней жизнью. Кошмар с ружьем и птицей перестал его мучить, исчез навсегда. И тогда Михаилу разрешили выходить на прогулки.
Он послушно слонялся по больничному парку. Санитары, прежде не сводившие глаз, теперь позволяли ему невиданную роскошь – побыть в одиночестве. К Томскому подходили фигуры, похожие на него, – в казенной одежде, с пустыми глазами. Каждый пытался что-то рассказать, но он никогда не слушал. Молча отворачивался и отходил. Никого не пускал в свой кокон.
Воспоминания продолжали накатывать – теперь приятные. Если перед ним вставало смешное лицо с носом-кнопочкой, он знал: это его жена. Когда видел девочку, зеленоглазого ангела со светлыми локонами, понимал: вот его дочь. Но ему совсем не хотелось их видеть. Зачем?
Его теперь окружали только мужчины. Ни единой дамы-доктора, вместо медсестричек – бугаи-медбратья. Студенточек на практику не водят. Сплошь неприветливые, отбракованные жизнью самцы.
Томского никто не навещал. Не приглашал к телефону. Не писал ему писем. Хотя поначалу (он смутно помнил) его терзали расспросами, требовали отвечать на глупые тесты, опутывали проводами и снова о чем-то спрашивали. Куда-то возили в наручниках, под конвоем. Держали – по несколько суток – в полностью пустой комнате. Кричали на него.
Но теперь оставили в покое, и Михаил почти с удовольствием соблюдал примитивный, умиротворяющий распорядок: подъем-уколы-завтрак-ничего-уколы-обед-ничего-уколы-ужин-сон.
Кто-то из соседей по палате суетился. Прорывался на другой этаж, к телевизору, ходил на забавы – в тренажерку, в столярный цех. Все чего-то ждали: свиданий, выздоровлений, свободы. А ему было мило и здесь.
Одна беда: в больничном парке он иногда видел ласточек. Не в галлюцинации – настоящих. И снова начинали накатывать страх и тоска. Почему он, собственно, настолько переживает из-за каких-то птиц? Нет, лучше не думать об этом.
…Однажды – кажется, тогда наступило лето – Томский послушным роботом бродил по дорожкам. Смотрел вниз, в голове, в такт шагам, вертелось что-то вроде считалки: плитка с трещинкой, плитка с ямой. Плитка грязная, плитка дырявая…
Неожиданно повеяло ароматом – сладким, давно забытым. Райским. Он растерянно поднял голову – и замер, оборотился в хладный валун.
Метрах в десяти в стороне стоял его лечащий врач. Константин-какой-то, отчества Михаил не помнил. А рядом с ним – не бредит ли он? – постукивала каблучком женщина. То была не размытая фигура из рая, но настоящая дама. Из плоти и крови. Очень красивая. Одета в зеленый, словно трава, костюм. Только раздражало, что она по плитке все колотила и колотила острым своим каблучком. Тревожный, гулкий звук – будто дрелью в висок.
– Томский! – резко выкрикнул врач. – Подойди.
Михаил побрел к ним. Плитка с трещинкой, плитка с ямой… Кто оно, это прекрасное создание? Не жена. Работали вместе? Или он ее любил?
– Миша, здравствуй! – томным грудным голосом произнесла женщина. – Ты меня узнаешь?
Ее голос он когда-то слышал, определенно. А вот где видел? Ну конечно, все просто! Однажды проходил в больничном холле мимо телевизора. И именно лицо этой женщины улыбалось с экрана. Только тогда она выглядела еще красивее.
Как называют таких людей?
Нужное слово всплыло, Михаил пробормотал:
– Вы артистка?
Она довольно улыбнулась:
– Да, в телевизоре я бываю. Но мы с тобой знакомы лично.
– Не помню, – равнодушно пожал плечами он.
Женщина приблизилась к нему, промурлыкала:
– Мы с тобой знакомы очень близко.
Томский отпрянул.
– Мы жили с тобой в одной квартире! – продолжала наступать она. – Спали в одной постели, черт возьми!
Михаил опустил голову и сделал еще один шаг назад.
– Хорошо вы его обкололи, – она обернулась к доктору.
Тот поморщился. Отвечать ей не стал. А ему строго велел:
– Все, Миша. Иди, гуляй дальше.
Томский и эту команду исполнил. Когда уходил, не обернулся. Сделал полный привычный круг. Плитка с трещинкой, плитка с ямой… Когда возвращался, увидел: женщина и лечащий врач по-прежнему стоят рядом и что-то горячо обсуждают.
Ну и ладно. Их дело.
Вечером он послушно поднялся с койки после облетевшей отделение команды: «Уколы!»
Отстоял перед процедурным кабинетом очередь. Но медбрат равнодушно велел:
– Гуляй обратно. Тебе на сегодня все отменили.
И утром опять колоть не стали. И таблетки принесли какие-то совсем другие. Михаил равнодушно их выпил.