Новый сладостный стиль - Аксенов Василий Павлович 30 стр.


– Вы «сделали новость», мой друг, – сказал седовласый, сияющий от счастья профессор актерской школы Шеннон. – Вы знаете, как это у нас водится в Америке: если собака укусила человека – это не новость, новость – это когда человек укусил собаку.

Алекс кивнул:

– По этой логике новостью будет американский парковщик, ставший режиссером в Москве, верно? – Он почесал затылок. – Хорошо, что газетчики не нашли в «Вествуд паркинге» еще более увлекательных деталей для этой новости.

Так или иначе, произошла некоторая, пусть умеренная, сенсация, и Александр, к тому времени уже достаточно американизировавшийся, ждал, что последуют какие-нибудь предложения из театров (ну, скажем, «Арена Стэйдж», или «Кокто», или «Ля Мамма», назовите сами), а то даже с Бродвея или из Голливуда. Он все же еще недостаточно американизировался. Только позже он понял, что люди, которые делают «предложения», никогда не читают в газетах новостей о парковщиках.

Местный театрик «Арго» все-таки предложил ему поставить у них Чехова. Его давно уже слегка подташнивало от бесчисленных сценических вариантов сестер-дядьев и чаек-с-вишнями, но все-таки он завелся и предложил им в ответ некую постмодернистскую Чеховиану. Увы, «аргонавты» хотели более традиционный, то есть все-таки более коммерческий, вариант. За все про все маэстро Корбаху была предложена сумма, которую он зарабатывал в неделю у Тихомира Буревятникова. Получалась какая-то идиотическая ситуация: возвращаться на паркинг после «сенсационного раскрытия» было невозможно, прокормиться без паркинга было нечем.

Все решилось совершенно неожиданным образом. Нора, собрав все вырезки из газет, соорудила ему превосходный curriculum vitae и отправилась с оным к президенту своего «Пинкертона». О, эти американские си-ви, до сих пор непонятные русскому разуму и сердцу! Русский ведь человек привык прибедняться, скромничать, опускать глаза долу. Он все надеется, что кто-то за его спиной, так, чтобы не смущать, распространит о нем похвальную информацию. Трудно ему понять, что здесь, в Америке, ты должен сам показать свой товар лицом: да, гениален, да, эффективен, да, совсем не стар, да, не лишен юмора, да-да, будет хорошим коллегой.

Так или иначе, но к Александру Яковлевичу вдруг явилось письмо с университетским грифом, с тисненой печатью и личной, отнюдь не скопированной, подписью президента Миллхауза, одного из столпов американского образовательного процесса, достоинству которого могли бы позавидовать иные избранники Белого Дома.

Дорогой господин Александер Корбах,

зная Вас как одного из выдающихся режиссеров современного мирового театра, Президент и Совет Попечителей университета «Пинкертон» имеют честь предложить Вам позицию «режиссера-в-резиденции» сроком на три года (с полной возможностью продления) и с годовым окладом 70 000 долларов (переговоры по поводу увеличения этой суммы возможны). В договоре, разумеется, будут предусмотрены все дополнительные бенефиты, в частности, по медицинскому страхованию и пенсионному фонду.

Мы искренне надеемся, что Вы примете наше предложение и академическая общественность нашего университета, а также и всего Большого Вашингтона обогатится таким исключительно ценным сотрудником. Мы предвкушаем удовольствие от новых спектаклей в нашем экспериментальном театре, созданных под влиянием Ваших театральных, поэтических и философских идей.

С более подробным письмом к Вам обратится заведующий кафедрой театра профессор Найджел Таббак.

Искренне Ваш Бенджамен Ф. Миллхауз, Президент.

В тот же вечер позвонила Нора. Получил? Проси восемьдесят пять, дадут восемьдесят. Что, ты еще не решил? Саша, неужели ты не понимаешь, что нам на Западном побережье делать нечего? Ошеломленный этим «нам», он стоял на своем деке и прощался с густо лиловеющим океаном, по которому сильный южный ветер гнал мексиканскую рябь. Ну что ж, Океаша, из всех существ Нового Сира ты был ко мне самым снисходительным. Уезжаю к твоему не столь широкому в животе, а, пожалуй, продолговатому брату. Не обижайся, ведь вы же связаны друг с другом, как сиамские братья.

Итак, к концу шестой части, в начале восемьдесят седьмого года, наш герой отметил прохождение середины романа переездом в столицу нации город Вашингтон, который прижившиеся там русские эмигранты именуют Нашингтоном. Он снял, а впоследствии и купил квартиру в сердце густо набитого всякими человеческими типами района Дюпон. Теперь вместо снисходительного к Саше Океаши он мог видеть из своих окон винную лавку «Микси Ликуорс», кафе «Зорба» и «Чайльд Гарольд», многоцелевой универмаг «Подымающаяся Лямбда», а также книжный магазин Крамера, в который можно было зайти в час ночи и выпить пива.

Прежде чем завершить эту часть, нам тут следует сказать, что первым человеком, позвонившим Саше по телефону, оказалась даже не Нора, а ее отец Стенли Корбах. Во-первых, он поздравил четвероюродного кузена с благополучным (что он имел в виду, предоставляем предположить нашему проницательному читателю) переездом из Эл-Эй. Во-вторых, он сообщил, что звонит из больницы. На вопрос, что случилось, он бодро ответил: «Начался нормальный процесс угасания», – после чего перешел к обсуждению новых гипотез миграции Десяти Колен Израилевых.

На этом мы завершаем шестую часть и переходим ко второй половине книги.

VI. Лев в Алиото

Морской лев резвится у рыбацкого причала…

С тех пор тот лев не постарел…

К львицам залива Сан-Франциско…

Где ты рассеял свое семя, свое потомство, все капли своей джизмы?

Найдешь ли лучшее убежище для ебаря на покое?

Мэтр Акселотл возникает как типаж из моего шедевра…

Он является сюда, неизменно под газом, раз в год или два…

Не говорите мне, Акселотл, что вы можете его различить…

Послушайте, Алессандро, вы видели его левый клык?

Вскоре после того обеда, в час заката…

Кто-то сделал на компьютере двойной «клик»…

Он покидает, друзья, эти обильные берега…

Он делает вид, что знает свой новый маршрут…

Он уходит, уходит, уходит, мафиозо и купец… Пропал!

Он уходит, уходит, уходит, мафиозо и купец… Пропал!

Часть VII

1. Боль и обезболивание

В январе 1987 Стенли Корбаху исполнилось шестьдесят. Никто не заметил приближения этой даты ни в семье, ни в его офисе, то есть в штаб-квартире империи. Да и он сам не заметил этого. Конечно, он знал, что приближается к границе между средним возрастом и тем, что французы элегантно называют L’Age Troisiem, но дату забыл.

Вообще-то в романе предполагалось нечто вроде вот эдакого: может быть, в своем джете или на теннисном корте Стенли хлопнет себя по лбу и воскликнет: «Ба, да ведь мне уже шестьдесят, мой верный и послушный народ!» После этого он должен был перевернуть страницу какого-нибудь доклада или ударить ракеткой по мячу, ну, в самом вероятном случае налить себе скотч и забыть про юбилей. Что касается «верного народа», для него понятие преклонного возраста было несовместимо с образом Стенли Корбаха, этого вневременного босса, благосклонного Гаргантюа своих коммерческих владений. Вот так вот как-то предполагалось в романе, но получилось все-таки иначе.

Утром этого дня – за окном отвратная мешанина зимнего Вашингтона, снег или ледяной дождь, ветер и летящие листья – Стенли в его больничной палате посетила католическая монахиня сестра Элизабет. Она перекрестилась на распятие, висящее в углу напротив телевизора, и сказала мягко: – Доброе утро, мистер Корбах! Вам сегодня исполнилось шестьдесят, сэр. Поздравляю вас от всего сердца! – Она взглянула на него своими глазками-незабудками, окруженными милым орнаментом морщин, и улыбнулась с нежностью непорочного ребенка. Было ясно, что все, произносимое ею, идет от всего сердца, ибо она принадлежала к малому числу душ, не испорченных существованием. – Сегодня вам, возможно, придется перенести тяжелую операцию, и я буду молиться за вас, мой дорогой мистер Корбах, сэр.

Стенли был тронут почти до слез. Он вытащил из-под одеяла руку и попросил:

– Пожалуйста, дотроньтесь до моей руки выше локтя, моя дорогая сестра Элизабет. – Она охотно это сделала, а потом вдруг отдернула пальцы, как будто что-то было в этой руке, за что она не могла помолиться. Стенли продолжал, не заметив этой дрожи: – Спасибо вам за ваше обещание молиться обо мне во время операции. Я тоже буду молиться, но только уж не знаю о чем, может быть, просто о себе и о своей операции, а может быть, о чем-то другом. Начинаю молиться прямо сейчас и буду продолжать, пока доктор Херц не возьмет меня на анестезию. Сделайте одолжение, сестра Элизабет, останьтесь со мной на несколько минут. Просто посидите в углу, моя дорогая, а я буду молиться то ли по-иудейски, то ли по-христиански, по-магометански, а может быть, даже немного и по-язычески.

Монашка молча кивнула и огляделась, где сесть. На миг ей показалось, что в комнате с большим достоинством сидит какой-то представитель одной из нехристианских конфессий, но миг прошел, и она спокойно уселась под маленьким деревянным, хорошей резьбы распятием, четко выделявшимся на суровой белой стене.

Стенли Корбах начал бормотать что-то неразборчивое. Он уходил все дальше в это бормотание и, казалось, сам уже не вполне понимал его смысл. Сестра Элизабет сидела, опустив лицо и положив руки на колени. Монотонное бормотание временами прерывалось чуть ли не диким выкриком. В эти моменты монашка поднимала голову, и ее лицо освещалось таким живым чувством, что казалось, будто она понимает всю невнятицу одурманенного сильными обезболивающими средствами сознания – или подсознания. Пользуясь правом на авторское своеволие, мы постараемся представить перед уважаемым читателем картину того, о чем бормотал Стенли Корбах в его странной молитве перед операцией в хирургическом крыле вашингтонского католического госпиталя.


Вавилоняне разрушили Храм и подожгли город со всех сторон. И жители Иерусалима были сметены ужасом и тоской. В темноте многие из них попытались бежать из города и найти спасение в скалах Иудейских гор. В этот час царь Навуходоносор вошел в город, где все еще шли грабежи и убийства. Иудейский царь Зидкия и его семья были взяты в плен. Их приволокли к подножию вавилонского походного трона. Зидкию заставили смотреть на казнь его детей. После этого его ослепили кинжалом и приковали к колонне. В это время уже появились толпы иудеев, гонимых бичами и пиками в рабство.

Один ремесленник, чья лавка в узкой улочке у подножия горы Мория была только что разграблена вавилонскими солдатами, тащился в толпе пленных; его звали Кор-Бейт, что на иврите означает «холодный дом». Вдруг он увидел прикованного своего царя, который выл диким воем от нестерпимой боли. Кор-Бейт не смог выдержать такого унижения.

Я знаю, что этот Кор-Бейт был моим предком, бормотал Стенли. Я вижу все это, как в фильме, отснятом двадцать пять веков назад. Я уже видел этого или другого Кор-Бейта всякий раз, как принимал морфин. Я видел, как он вытаскивает кожи из погреба своего «холодного дома» и делает из них защитные жилеты и высокие сапоги. И вот я вижу в этот момент, когда молюсь перед операцией на своих половых органах, как Кор-Бейт выскакивает из толпы, выхватывает меч у стражника и пытается заколоть царя Зидкию, чтобы избавить того от страданий. Я вижу, как вавилонские солдаты одолевают его и тащат к ногам Навуходоносора, что сидит на своем походном троне на испоганенной террасе нашего Храма; мантия запачкана кровью Зидкии и его детей.

«Ты хотел лишить его чувств?» – спросил Навуходоносор Кор-Бейта, и мой предок ответил: «Йес, сэр», очень вежливо. Царь был очень мрачен в тот день его триумфа над Иудеей. Он хорошо знал астрономию, и у него были более или менее личные отношения с Астартой. По расположению светил он понимал, что богиня не одобряет кровавую баню, но он также знал, что у него нет выбора. Проблема финальной анестезии волновала его. Он спросил Кор-Бейта, что тот предпочитает, чувства или полное спокойствие. «Чувства», – ответил Кор-Бейт, будучи настоящим еврейским ремесленником. «Ты сказал», – кивнул Навуходоносор и приказал вырезать хорошую плеть из его кожи и этой плетью дать ему пятьдесят хороших ударов, не щадя никаких участков тела.

Католическая моя сестра Элизабет, что ты думаешь об этой иудейской истории? Мне кажется, я вижу небо той ночи над Иерусалимом, непостижимую прозрачность свода и две звезды, как будто движущиеся к нам, ко мне и к нему, моему предку, что ползет среди наваленных трупов к своему «холодному дому». Он выжил, сестра, и уберег свои яйца, иначе тебе не пришлось бы сейчас молиться за этого ебаного грешника Стенли Корбаха. Он выл всю ночь и потом еще целый месяц, но временами в бреду перед ним, между стеной полной боли и стеной полного обезболивания, вдруг возникала мгновенная картинка птичьей стайки, которая передвигалась в голубом воздухе с такой синхронностью, словно была единым существом.

Так Стенли Корбах бормотал и мычал все это, или меньше, чем все это, или больше, чем все это, пока дверь не открылась и в палату не вошел доктор Эдди Херц, его собственный Навуходоносор. За ним следовала толпа молодых врачей, сестер и студентов. Такова была практика утренних обходов, и для богатых пациентов исключений не делалось, даже если они могли, не моргнув, купить весь этот престижный католический госпиталь.

«Привет, Стенли! – сказал доктор Херц в манере университетского спортклуба. Выдающийся уролог, он был похож на чемпиона по легкой атлетике. – Потрясно выглядишь сегодня!» Он всегда старался относиться к своим пациентам, во всяком случае во время утренних осмотров, так, будто они перенесли простую спортивную травму.


Проблемы «Большого Корби» – как иногда за глаза его называли партнеры; он ненавидел это! – начались «из голубизны» (английская идиома для обозначения неожиданности) почти в буквальном смысле. Однажды во время полета из Парижа он обнаружил в себе некоторую странную аномалию, которая может показаться просто смехотворной в контексте рынка ценных бумаг и капитальных инвестиций, чем он был озабочен всю ту текущую неделю. Он не мог писать, несмотря на то, что его мочевой пузырь готов был уже лопнуть от излишних почечных поставок. Два из трех часов сверхзвукового полета он провел в туалете, стараясь выжать из себя хотя бы полстакана жидкости, которая, бывало, покидала его в виде мощной, слегка звенящей струи. Пассажиры «конкорда» были удивлены, обнаруживая, что один из двух чуланчиков постоянно занят.

Оказалось, что у него гипертрофия мужской железы, простаты, которая обычно сидит под мочевым пузырем и мирно продуцирует сперму, однако при увеличении, что случается в «третьем возрасте», может сжать мочеточник, и все это не имеет никакого отношения – или совсем малое – к финансовой ситуации в мире.

К концу того дня Эдди Херц, насвистывая «Примаверу» Вивальди, ввел гибкий катетер в пенис вконец измученного мегамиллиардера и освободил его мочпузырь от излишнего груза. Какая боль и какое облегчение, вы бы знали, народы мира! Вот вам мир чувств и ощущений; боль и благость существуют иной раз вплотную рядом. Не сестры ли они, сестра Элизабет?

Назад Дальше