– Так ты мне не сказала…
– Чего? – очнулась младшая Самохвалова.
– Ничего. Воды дай попить…
Женька выглянула в окно: мальчишки поджигали тополиный пух, прибитый к земле невесомой своей тяжестью. Пух вспыхивал – земля оголялась, и на это место откуда ни возьмись опускался новый слой шелкового тополиного цвета. Увидели взрослые, погрозили пальцем, пообещали донести родителям – ребята исчезли. Двор опустел.
Батырева устала от чужой скорби и запросилась домой.
– Не уходи! – остановила ее подруга.
– Знаешь, Кать, мне пора, – мягко отказала та и проследовала в прихожую.
– Приходи еще, – пригласила Катька.
– При-и-иду, – с легкостью пообещала Женька, чмокнула Самохвалову в щеку и испарилась.
Так Катя и не успела рассказать ни о чем, что тревожило ее растущее не по дням, а по часам сердце. С каждой минутой оно становилось все больше и больше, поэтому становилось страшно: вдруг не выдержит и лопнет? Разлетится на мелкие кусочки? На облака, что толкали самолет в самое пузо, а Петр Алексеевич называл это «зоной турбулентности». На разноцветную гальку, в которой зеленели отшлифованные морем бутылочные осколки. На морские брызги, от которых на ногах оставались блестящие глянцевые пятна. На написанные и не написанные этому дураку Андрееву письма. На три вечера с Алеевым у кочегарки. На много-много чего, не имеющего срока давности, а значит, подлежащего вечному хранению.
Еще хотелось рассказать о мучительных снах, растянувшихся во времени, как потрескавшаяся резина. Одно и то же. Одно и то же. В зеленой воде – черепаховая лысина и пятнистые плечи. Солодовников. На дно смотрит и голову поднимать не хочет. «Петя, Петя!» – зовет его мама, а он не откликается. «Утопленник!» – кричат люди и бегут к морю. Бегут и толкают ее, Катьку, поэтому ничего не видно за ними. И снова мама зовет его: «Петя! Петя!» А слышится: «Сеня! Сеня!» И вот уже непонятно, кто плавает вниз лицом и никак не хочет вставать на ноги.
А потом вместо человека – белый пузырь в черепаховых крапинах. Значит, Солодовников. Прибоем пузырь сначала выбрасывает на гальку, а потом затягивает обратно в море. «Так помогите же!» – кричит мама и давит этот пузырь вниз, в воду, чтоб утонул и исчез. А он не тонет и не исчезает.
Перевернули. И не Солодовников это, а мама. Глаза открыты, реснички маленькие такие, мокрые, слиплись. Во рту – зуб золотой блестит. Наверное, это не зуб никакой, а солнце светит. И Катька зовет ее: «Мама! Мама». И трогает. А она холодная и сырая. И молчит.
А иногда девочке снится почта. Сто переговорных кабин. И все пустые. Нет людей. Звони – не хочу, а трубок у телефонов нет. Вместо трубок висят провода. И все время что-то пикает. «Бомба!» – пугается Катька и прячется в кабину, а там – мама. Сидит на полу и деньги считает. Ужас!
Сны можно было смотреть с любого места – все равно одинаковые. Иногда девочка сама заказывала себе сон «про что-нибудь хорошее», но показывали все то же самое. И Катька терпела этот ночной кошмар и таскала его в себе весь день, а перед тем, как лечь спать, убирала из серванта крымские фотографии: мама и Солодовников, Солодовников с обезьянкой на плече, они все вместе на ялтинской набережной.
Спрятав «Солодовникова», Катерина подходила к пианино и переворачивала отцовский портрет лицом к стене, чтоб, не дай бог, не вздумал явиться. Переворачивала, а сама побаивалась: вдруг рассердится.
Утром Катька вставала раньше матери, выходила на балкон и долго стояла, прислушиваясь к нормальному миру. То, что он существовал, не вызывало никакого сомнения. В нем ходили люди с озабоченными лицами, бегали дети и разбивали коленки. Пространство этого мира рассекала энергичная тетя Шура, как ледокол, прокладывавшая путь дочери. В этом нормальном мире менялась погода, лили дожди, сияло солнце, мяукали кошки и лаяли собаки. Это все было, но ничего не было. В доме Самохваловых не было ничего, кроме мутного моря, унесшего Петра Алексеевича Солодовникова и связанные с ним Тонины надежды.
– Ау? – пыталась перекричать морской прибой Ева Соломоновна.
– Пустите меня! – вторила ей завистливая Адрова.
– И меня! – требовала Санечка.
Бесполезно! Антонина Ивановна словно оглохла. «Катюшку пожалей», – призывала ее к ответственности Главная Подруга Семьи, но через минуту сама начинала плакать взахлеб и засовывала валидол под язык. Антонина презрительно смотрела на сильного духом нотариуса и просила оставить ее в покое. Ева Шенкель безропотно подчинялась и уезжала домой.
– Может, мне из дома сбежать? – решила посоветоваться Катька с Батыревой.
– Куда? – резонно поинтересовалась подруга.
– Не знаю…
Женька нахмурилась. Весь ее вид свидетельствовал о мощной мыслительной работе, но пока на холостых оборотах. Чутье подсказывало девочке, что ситуация выходит из-под контроля и, как с ней справиться, тоже неизвестно. Батырева обещала подумать, но у Кати Самохваловой это особого энтузиазма не вызвало.
– Мне кажется, – робко предположила Катька, – она скоро умрет.
– Кто умрет? – не поверила своим ушам Женька.
– Мама умрет…
Младшая Самохвалова впала в черную меланхолию.
– Но-о-о-рмально! – возмутилась Батырева и подбоченилась. – Это с какой стати она умрет? Она болеет, что ли? Или, может, у нее рак там какой-нибудь?
Про это Катька ничего не знала, но на всякий случай предположила:
– У нее сердце…
– У всех сердце! – рявкнула Батырева и грозно посмотрела на самохваловские окна. – Ты-то чего раскиселилась?
– Я не раскиселилась, – отказалась сдаваться Катерина.
– А вот раз ты не раскиселилась, – ехидно осклабилась Женька, – тогда делай что-нибудь.
Катька беспомощно всплеснула руками. Борьку, что ли, позвать? Зачем? «Здравствуй, мама?» Дальше что? Ну придет. Ну посмотрит. И что? Голова шла кругом. Кажется, война начнется, а она все равно как лежала, так и будет лежать. Или сядет в своей ночной рубашке, спросит чего-нибудь дурацкое и снова в одну точку уставится.
– Не знаю я! – психанула девочка и, задрав голову, заорала: – Ма-а-ама!
– Ты что? – испугалась Батырева.
– Ничего!
– А чего орешь?
– Не могу больше!
Пока Женька лихорадочно соображала, что происходит, Катька вдруг закрутилась на месте волчком, задрала юбку и стала хлестать себя по ногам, пытаясь что-то стряхнуть. На балкон выскочила тетя Шура, свесилась за перила и заголосила:
– Что-о-о? Что случилось, Катя?
Катька не ответила и продолжала крутиться на месте.
– Что там?
– Не знаю, – прокричала Батырева, поддавшись общей панике.
– Убила! – вдруг спокойно сообщила младшая Самохвалова и приземлилась на скамейку. На асфальте с трудом можно было разобрать полосатый трупик. – Может, оса. А может, пчела?.. – задалась вопросом девочка. – Больно-то как…
Катька задрала юбку и почесала место укуса.
– Ни фига себе! – констатировала Женька, наблюдая за тем, как раздувается Катькино бедро. – Ее оса укусила, – сообщила она висевшей на перилах Санечке.
– Надо лед приложить, – посоветовала тетя Шура сверху и через секунду озаботилась: – Кать, а у тебя аллергии на ос нет?
– Не знаю, – беззаботно ответила девочка и с ужасом посмотрела на раздувшуюся ногу. Стало страшно. – Я домой.
Домой она отправилась не одна, а в сопровождении Главной Соседки и Батыревой.
– Теть Тонь! – с порога заорала Женька. – Катьке плохо! У нее аллергия на ос! Вызывайте «Скорую».
Антонина Ивановна привидением метнулась в прихожую и схватила дочь в охапку.
– Опять? – закричала она. – Опять ты мотаешься неизвестно где?
– Мне больно вообще-то, – высвободилась из ее объятий дочь и захромала в комнату.
– А мне не больно? – развязала войну старшая Самохвалова и потащилась вслед за Катькой.
– Не знаю, – буркнула та и с остервенением почесала себе под юбкой.
– Господи! – до боли знакомо завелась Антонина. – Не успеешь одного похоронить, уже эта на очереди.
– Вы что?! – возмутилась Женька и ринулась на помощь подруге.
– А ты здесь чего делаешь? – осадила ее Самохвалова. – Прописалась, я смотрю. А ну иди домой! Как появишься, обязательно чего-нибудь случится. В прошлый раз ее чуть не угробила, теперь – оса эта…
– А я-то тут при чем? – изумилась Батырева.
– Поговори еще! – шикнула на нее тетя Шура и заюлила хвостом. – Видишь, Тоня, упустишь ты девчонку. Я же тебе говорила, смотри в оба, ни к чему хорошему эта дружба не приведет. Лед надо приложить.
– Не надо ничего прикладывать, – устало выдохнула Катька и посмотрела на мать. – Мама, ну сколько можно?!
– Указывать ты мне будешь! – огрызалась Антонина Ивановна и хлопотала вокруг дочери, периодически задирая юбку с такой силой, что ее подол отлетал прямо к Катиному лицу. – Оставь тебя одну, идиотку, обязательно во что-нибудь вляпаешься.
– Указывать ты мне будешь! – огрызалась Антонина Ивановна и хлопотала вокруг дочери, периодически задирая юбку с такой силой, что ее подол отлетал прямо к Катиному лицу. – Оставь тебя одну, идиотку, обязательно во что-нибудь вляпаешься.
Аллергии на укусы насекомых у Кати Самохваловой не было. Никто не умер. Только обидели Женю Батыреву, к огромному Санечкиному удовольствию. Антонина полночи просидела рядом с дочерью, не переставая бурчать и жаловаться на жизнь.
Утро она встретила во всеоружии: в атласном халате и бигудях на голове.
* * *
Все время рисует. Рисует и рисует, как заведенная. И кругом – собаки, кони. Я и не знала, что она так рисует. Наверное, не надо было ее в музыкальную отдавать.
Ой, да вообще ничего не надо было: ни с Петей, ни с морем. И рожать не надо было. А может, наоборот, надо. Катька ведь как за мной ходила. Как за дитем малым ходила! Правильно! Чего ж ей было не ходить-то? Того и гляди – все под Богом ходим. Сегодня есть мама, завтра – нет. И я, главное, хороша. Мало того, ребенок такой страсти натерпелся, чужого мужика хоронил. Так у него еще и мать сволочь. Легла и страдает.
Ну и что? Жизнь такая… Пусть знает. А то больно разговорчивая стала: дерзит, переговаривается. И думает, я не понимаю, чего это она так. Любовь, видишь, у нее. К ко-о-ому? Понятно, к кому…
Никогда в жизни Катька так не радовалась петушиной материнской натуре, которая оживала с удивительной скоростью. Антонина Ивановна задирала дочь по поводу и без повода, постоянно перепроверяя Катькину выносливость.
– Молчишь? – дергала она ее ежеминутно и отдавала очередное приказание «подай», «принеси», «поговори еще», «займись делом».
Девочка безропотно каталась по квартире, словно шарик в детской головоломке, никак не попадая в указанную матерью дырочку. «Не туда», «не то», «не так», «бестолочь», «только за смертью посылать», «ничего делать не умеешь», «как ты жить будешь», «кто тебя такую замуж возьмет», «с такой дочерью век зятя не видать» и т. д.
Катька не обижалась, Катька ликовала: две недели материнского безмолвия и неподвижности погрузили ее в атмосферу неизбывного сиротства, когда до тебя никому нет дела. И это состояние ей не понравилось. Поэтому материнские вопли девочка воспринимала как пение херувимов у себя над головой и готова была их слушать вечно.
Две недели застоя обернулись для Антонины желанием вернуть вспять утраченное время, и поэтому, вернувшись к нормальной жизни, она взяла реванш, решив переделать такой объем работы, который благоразумные люди рассчитывают загодя и распределяют в соответствии хотя бы со среднестатистическим восьмичасовым рабочим днем.
Другое дело – Антонина Ивановна, объявившая войну беспорядку в квартире и в голове. Первое, что сделала эта женщина, – вымыла окна. Причем не косметически, а основательно, чтоб рамы поскрести, стекла отполировать старыми газетами до блеска. Смотри сквозь них и радуйся: не видно стекла, весь мир – у тебя в доме.
За окнами пришла очередь штор и пожелтевшего от долгого использования тюля. Самохвалова замочила их в ванной и, согнувшись, остервенело жамкала в жизнерадостной пене советского порошка. Устав стоять над ванной, Антонина залезала в нее и топала ногами, продолжая борьбу за чистоту.
– Может, машинку запустим? – робко поинтересовалась Катька, утомленная материнской активностью.
– В машинке любой дурак сможет! – горячилась Антонина Ивановна. – А ты ручками, ручками. Два раза постираешь – и перестанешь об них руки вытирать.
– Ничего я не вытирала! – возмутилась младшая Самохвалова.
– А я и не говорю, что ты. Может, это Женька твоя? Кто знает, как у них дома делают?
Девочка дипломатично промолчала.
Следующим этапом реконструкции здорового пространства самохваловской квартиры стал сервант, плотно набитый сервизами, хрусталем, фарфоровыми статуэтками и старыми фотографиями. В общем, за очередным квартирным сегментом всплывал еще один квартирный сегмент, а сил у Антонины становилось все больше и больше, взгляд яснее, вместе с трудовой испариной с нее начал сходить плебейский загар и в лице появилось нечто, напоминающее задор и подлинный интерес к жизни.
– Может, хватит, мам? – взмолилась Катька, заподозрив Антонину Ивановну в причастности к жестокой эксплуатации детей и подростков, которая, по словам школьных политинформаторов, процветала в некоторых странах Азии, Африки и Латинской Америки.
– Ничего не хватит! Весь дом загадила! Здоровущая девка, а ума нет убраться, пыль стереть, полы помыть.
– Ты ничего делать не разрешала, – сопротивлялась Катька.
– Мало ли что я не разрешала? – изогнулась стоявшая на стуле Антонина, пытаясь протереть заполненный дохлыми мошками плафон на люстре. – Тебе своя голова на что?
Девочка пожала плечами и задумалась, насколько может быть полезна эта своя голова, но так и не решила. Маме виднее.
Антонина Ивановна тоже так считала, поэтому с дочерью не церемонилась и называла вещи своими именами. Чаще других использовалось имя «дура» и все его производные.
– Дурища ты моя! – почти ласково обращалась мать к Катьке, заметив, как та изучает себя в зеркале. – Понравиться ему хочешь? Не понравишься, не надейся, рожей не вышла. Говорила я тебе, не приживаются у нас мужики в доме. И этот не приживется.
Катька вздыхала, Антонина расстраивалась и продолжала свой бесконечный монолог:
– И где гордость твоя? Любят гордых, а не таких, как ты: чуть глазом моргнул – и нате, пожалуйста, берите меня на блюдечке с голубой каемочкой. Может, я вообще им от дома откажу? Хотите – обижайтесь, хотите – нет. Осчастливили! Москвичи. Чего ты вздыхаешь? Не вздыхай! Морду кирпичом делай и мимо ходи, чтоб неповадно было. А то устроились! – возмущалась Самохвалова.
Через секунду Антонина меняла тему и миролюбиво описывала Катькины достоинства: и умная, и рукастая, и скромная, а что больная и так себе, так это и неважно: главное для женщины – здоровых детей родить. А не получится, так тоже хорошо. А то, что именно у нее не получится, так это понятно, кто бы сомневался! Поэтому держи хвост пистолетом. И вообще, если хочешь, у Евы живи, пока эти мародеры не съедут.
«Ну уж нет!» – возмущалась про себя Катька и терла себя, стоя в душе, вполсилы, чтобы крымский загар остался. А то доказывай потом, что ты на юге была, а не в деревне глухой отдыхала (почему-то важно было, что на юге).
Катерина верила в справедливость (каждому – по терпению и усердию его), поэтому работать над собственной красотой не переставала. Даже у Женькиной сестры пару рижских журналов выпросила, чтобы с основными тенденциями моды ознакомиться и повторить их в своем скромном провинциальном гардеробе. А то, что мать, пролистав журналы, заявила «Так одни профурсетки одеваются», не тронуло ее совершенно. Понятно, старая, ничего в моде не понимает, привыкла смотреть эти свои кирпичи с безумными платьями дореволюционного периода.
Андреева надо было убить. Точнее, сразить. Сразу и наповал. Чем-нибудь таким трехцветным, чтоб вариант был беспроигрышный.
Когда нашла, сунула под нос Антонине. Та фыркнула: тебе надо, ты и делай.
– Ну и сделаю, – согласилась Катька и купила в Военторге индийский тик трех цветов: голубой, салатовый, розовый.
– Из него насыпеньки шьют, – вынесла приговор Антонина Ивановна и строго поинтересовалась: – Деньги откуда?
– Дядя Петя дал.
– И ты их на это дерьмо потратила? Тебе их разве для этого давали?
– Мне их на мороженое давали, – напомнила Катька и надула губы.
Самохвалова обиделась. Это, по ее разумению, были не просто деньги, это была вечная память, которую кладут на сберкнижку до лучших времен.
– Сколько их у тебя было?
– Двадцать.
– С ума сойти! Разве так детей балуют? Надо было сохранить.
– Зачем? – полюбопытствовала Катька.
– Затем! Потому что ничего от него не осталось. Ты вот здесь сидишь, а он там, лежит в земле чужой. И никто к нему не приедет и не скажет: «Здравствуй, папа. Как ты?» Никто. Потому что дети у него сволочи: деньги на похороны, значит, прислали, а хоронить не приехали – далеко. Ты вот меня приедешь хоронить?
– Ма-а-ама! – возмутилась девочка.
– Что-о-о-о «мама»? Все там будем: и я, и ты. Сроки разные. Одну меня на чужих людей не бросай, я ж вот тебя в детдоме не оставила, хотя ты с кривошеей родилась и синяя вся. Вот и ты сама меня хорони. И платок газовый надень, чтоб не старушечий, а красивый. А еще лучше этот, как его, капор. И губы подкрась. Неярко. И чтоб никакого оркестра за моим гробом не тащилось. Не хочу я этих лабухов слушать. Чтоб скромно все было и с достоинством.
– Не на-а-адо… – печально попросила Катька.
– Надо, дочь, – заявила пятидесятитрехлетняя Самохвалова. – В любой момент может случиться. Мне, между прочим, не восемнадцать. Вот замуж тебя выдам – и все. Хватит. Пожила.