Известие о том, что «Петр Алексеевич будет жить с нами», Катька приняла внешне равнодушно: «Ну, с нами так с нами». Со свадьбой решили повременить, невзирая на горячие уговоры Солодовникова: тот хотел официально, чтобы «без всяких яких», чтобы в загс, «как положено», и в ресторан узким кругом.
– Ну, предположим, узким кругом мы и дома соберемся, – отрезала Антонина. – Чего на всякое баловство деньги тратить?
– Ну, как же, Тонечка, – волновался Петр Алексеич. – Второго же раза не будет!
«И без первого можно обойтись», – злобствовала про себя Катя Самохвалова, наблюдая за дебатами взрослых.
– Я что, по-твоему, фату должна на седую голову нацепить? – издевательским тоном задавала вопрос Антонина Ивановна.
– Никакая не седая! – сопротивлялся Солодовников и от волнения потирал черепаховые руки.
– Да уж… не седа-а-а-я! – парировала Самохвалова и махала на жениха рукой.
Вызвонили Еву. Чтобы пришла и сказала, как есть. По-честному. По-дружески то есть. Поджав губы, она строго посмотрела на наряженного в белую рубашку с галстуком Петра Алексеевича, осталась недовольна и сухо проронила:
– Чего людей смешить?
Еве Соломоновне были недоступны женские радости: сморщенные сухие губы никогда не знали страстных поцелуев, даже климакс и тот пришел незаметно и естественно, как будто и был всегда. Этой женщине можно было дать и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят. Причем и Антонина Ивановна, и Катя единодушно считали, что Ева с годами не меняется, разве только становится чуть полнее: все те же усики над губой, все та же камея на блузке и перстни, перстни… Перстни Ева Соломоновна Шенкель любила, сохраняя им верность на протяжении всей своей самостоятельной жизни. Разумеется, речь не шла о ширпотребе, выложенном на витринах государственных ювелирных магазинов. Речь шла о тех изделиях, рассмотреть которые можно было исключительного с заднего хода: в кабинетах заведующих магазином и главных товароведов. Но гораздо чаще Ева Соломоновна приобретала очередное кольцо у ювелира Александра Абрамовича Пташника (и отнюдь не всегда – с тисненой пробой).
– Е-э-э-вачка, де-э-э-этка, – скрипел в телефонной трубке голос дяди Шуры. – Пора тебе зайти к старому поклоннику – кое-что у меня для тебя имеется, дитя мое. Твой папа был бы доволен…
Пока Ева рассматривала через лупу очередной сапфир (бриллиант, изумруд), Пташник значительно покряхтывал, пританцовывал и глухо бормотал ругательства, адресованные советскому Ювелирторгу. Если перстень удовлетворял запросам Евы Соломоновны, она отказывалась от покупки, ссылаясь на дороговизну. Пташник обижался, призывал в свидетели покойных родителей Евы – дядю Соломона и тетю Эсфирь – и грозил отлучить от дома «бестолковую Евку».
Тогда Ева Соломоновна обещала подумать, и в любительском спектакле наступал антракт. Во время временного перемирия участники торгов ностальгически вспоминали старые добрые времена, когда «ты, Евка, еще пускала слюни на подбородок», а «вы, дядя Шура, с папой играли в шахматы».
– Думал ли я, девочка моя, что ты будешь чистая тетя Эсфирь?! – смахивал слезу с глаз Пташник.
И Ева Шенкель с готовностью подтверждала означенное сходство, поэтому грозила пальцем и обвиняла Александра Абрамовича в отступничестве. Пташник в возмущении вскакивал со своего вертящегося кресла и просил «негодную девочку» удалиться. Тогда Ева признавалась в любви своему ювелиру и, оскорбленная, направлялась к выходу.
В дверях «эта дурная Евка» и Александр Абрамович наскакивали друг на друга в последний раз, после чего Пташник объявлял о снижении цены на десять процентов.
– Сколько?! – переспрашивала Ева Соломоновна, «не веря своим ушам», потому что «это чистый грабеж».
– Десять, – повторял Александр Абрамович, не глядя на покупательницу.
– Нет, – говорила Ева и начинала застегивать: зимой – шубу, весной и осенью – пальто, плащ, кофту, а летом – что получится.
– Стой! – кричал Пташник. – Дурная Евка!
Ева Соломоновна презрительно смотрела на старого еврея:
– И что вы мне хотите сказать?
– Ты режешь меня без ножа… – стонал ювелир.
– Ну-у-у? – топала ногой Ева Соломоновна.
– Двадцать… – выдыхал Пташник.
– Двадцать? – удовлетворенно переспрашивала Ева Соломоновна Шенкель.
– Двадцать. Но это, Ева, только ради дяди Соломона и тети Эсфирь.
Память о родителях неоднократно освещала дорогу одинокой Евы Шенкель, по которой она брела со своей шкатулкой драгоценностей в сторону Небесных врат. По пути ей попадались разные люди. Некоторых из них Ева Соломоновна брала с собой прямо из еврейского общества, а некоторых, не знавших Торы, подбирала на обочине жизни. К числу последних принадлежали мать и дочь Самохваловы. На них было составлено Евино завещание. А уж кто и знал толк в этих завещаниях, то это нотариус – сама Ева Соломоновна Шенкель. Поэтому стоит ли удивляться, что идею официальной регистрации Главная Подруга Семьи подняла на смех? Кому, как не ей, было знать о существовании трагических обстоятельств, дальних родственников и сожителей, дающих показания в самый неподходящий момент?! Нет, Ева Соломоновна хотела передать свое имущество в надежные, верные руки в обмен на уход за немощной старушкой Евочкой (так ласково себя она называла). Не желая знать, как впоследствии распорядятся назначенные ею «потомки» коллекцией драгоценностей, нотариус Шенкель, отходя ко сну, просила у Бога внезапной смерти: «Чтобы р-р-р-аз – и не проснуться». Но при этом в собственном доме никогда не ходила разутой и не ложилась спать ногами к дверям, то есть собиралась жить как можно дольше.
Замужество Антонины Ивановны не входило в далеко идущие Евины планы, и Катя Самохвалова интуитивно это чувствовала, поэтому исподволь косилась на тетю Еву, морщившую нос от резкого запаха столового уксуса, который Петр Алексеевич на правах будущего хозяина дома подливал в скукоженные на тарелке бузы.
– И что в этом смешного, позвольте вас спросить? – с обидой интересовался жених.
– Сколько вам лет? – бесцеремонно уточняла Ева, подспудно чувствуя Катькину поддержку.
– Е-э-э-ва… – умоляюще запела Антонина Ивановна, – ну какое это имеет значение?
– Самое прямое, – настаивала на своем Главная Подруга.
– Ну, предположим, шестьдесят, – с вызовом пускал пузыри в компот Солодовников.
– Вы разведены?
– Нет, я вдов, – загрустил Петр Алексеевич.
– Дети?
– Моим детям нет до меня никакого дела, – признался жених.
– Это пока… – многообещающе проронила Ева. – В общем, так: как человек опытный я бы не рекомендовала вам оформлять отношения официально, пока вы не заручитесь согласием родственников, ибо может возникнуть…
– Я квартиру на Катюшку оформлю, – заторопился Солодовников.
– Это пожалуйста. Ваше право…
– Знаешь что, Ева, – обиженно поджала губы Антонина Ивановна. – Мы с Петей здесь как-нибудь сами разберемся…
Главная Подруга Семьи Самохваловых осеклась, почувствовав по интонации Антонины, что перегнула палку.
– Ой, – пискнула тетя Ева, хотя обычно разговаривала зычным голосом. – Простите меня…
– Что вы, что вы, Ева Соломоновна, – заволновался Солодовников и плеснул очередную порцию уксуса в остывшие бузы, покрывшиеся восковыми капельками жира.
– Бестактна… Стара… – пригорюнилась Главная Подруга и ткнула вилкой в окаменевшее кушанье.
– Не ешь! – коршуном взвилась Антонина и выхватила тарелку из-под носа. – Потом поджелудкой страдать будешь: они холодные и уксуса много.
– Не буду, – согласилась Ева и засобиралась.
Впервые ее никто не останавливал. Антонина – потому, что ей было чем заняться сегодняшним вечером, Катя – потому, что тетя Ева не оправдала ее надежд, Петр Алексеевич – потому что не знал, принято ли в доме Самохваловых бросаться грудью на амбразуру, чтобы гости задержались еще на время. В его доме гостей вообще не было. В смысле – друзей. Только родственники. Покойная жена, царствие ей небесное, суеты не любила. Столы там и все такое прочее. По дому ходила в ситцевом халате и в кожаных тапках со смятыми задниками. И когда она шла из комнаты в комнату, тапки звонко били ее по сухим потрескавшимся пяткам. Студенистая и унылая, она могла часами сидеть у кухонного окна или же, задрав голову, на покрытом красным плюшем диване. Солодовникову всегда казалось, что жена спит. А она тихонечко уходила из жизни, потому что ей все сразу как-то стало неинтересно. Родственники жены подозревали Петра Алексеевича в тайных изменах, в наличии семьи на стороне, в сексуальных извращениях и даже в рукоприкладстве. Ничего этого не было: он честно любил свою Наташу. Как мог… И, когда та лежала в гробу в платье мышиного цвета с беленькой косынкой на голове, Солодовников плакал и по-бабьи раскачивался из стороны в сторону, сморкаясь и тиская мокрый платок.
Вернувшись с кладбища, Петр Алексеевич не заметил затянутых простынями зеркал и заснул как убитый. А когда проснулся, ему показалось, что Наташа жива, потому что в доме было так же тихо, как и при ней. Через месяц после смерти жены Солодовников включил радио и удивился, как громко оно играет. Еще через месяц купил новый телевизор. А когда со дня смерти жены миновал год, уехал по путевке в волжский санаторий «Утес», где в очереди на микроклизмы и познакомился со своей Антониной.
Мог ли он тогда предполагать, что эта женщина с мелко завитыми медными волосами, напоминающими жесткую проволоку, с выдающимися вперед скулами, с покрытым гибельным перламутром ртом откинет для него со своей двуспальной кровати стеганое атласное одеяло цвета зари?!
«Заря новой жизни» – поэтически называл Петр Алексеевич символическую встречу в коридоре санатория. И даже пытался писать стихи, посвящая их возлюбленной. Лирика Солодовникова была откровенно графоманской, но искренней. И Петру Алексеевичу казалось, что иначе говорить невозможно. Одним словом, Солодовников убедился, что рожден поэтом, просто этот дар дремал в нем ровно шестьдесят лет.
– Что ж, – философски рассуждал он. – Это не мы выбираем, это нас выбирают.
Обращение к себе во множественном числе носило знаковый характер. Петр Алексеевич счел себя избранным и всячески пытался этому открытию соответствовать. Так, он считал недопустимым вернуться с работы с пустыми руками, то есть без очередной элегии, или «опуса», как он сам называл свои произведения. Чувствуя недостаток образования, Солодовников пытался наверстать упущенное и запоем читал «классиков». А именно: Хайяма, Пушкина, Маяковского и… Асадова. Как отголоски прочитанного возникали строки:
Или:
«Но оттого люблю сильней тебя…» – скривилась Катька, увидев в материнском ежедневнике отпечатанное на машинке стихотворение. В правом верхнем углу значилось «Любимой А…», а внизу стояла размашистая подпись ревизора Солодовникова.
«Идиот!» – вынесла приговор девочка и вложила листок в ежедневник.
Петра Алексеевича она возненавидела с того самого момента, когда теплым осенним вечером мать привела его за руку и «положила на ее, на Катькину половину».
«Интересно, – размышляла девочка. – А ЕМУ ОНА тоже говорит, что это Сенино место? Или нет?»
Материнское решение выйти замуж Катька не оспаривала: не осмелилась. Она просто молилась всем богам, чтобы Солодовникова задавила машина, не насмерть, конечно, а так, до состояния полной неподвижности, на время… А потом, смотришь, и все рассосется. Само. Ко всеобщему удовольствию.
А пока Екатерина Арсеньевна Самохвалова мужественно переносила свое ночное одиночество, ворочаясь с боку на бок. Но она легко бы справилась с вынужденной бессонницей, если бы не эти ужасные звуки, доносящиеся из-за закрытой двери. «Анекдоты, что ли, друг другу рассказывают?» – размышляла Катька, вздрагивая от материнского хохота. Все время что-то там у них стучало, скрипело, сипело, чвакало. Потом они почему-то хихикали. И слышно было, как мать зевала, видимо, даже не прикрывая рта. И Петр Алексеич тоже зевал. А Катька мучилась, разгадывая недоступные детскому разуму секреты взрослой ночной жизни. До тех пор, пока в очередной раз не вмешалась разбирающаяся во всем этом Пашкова.
– Еб…ся, – сообщила она пионерке Самохваловой точное название сокрытого за дверями процесса.
– Это как? – переспросила наивная Катька.
– Ты дура, что ли? – поинтересовалась Пашкова и покрутила у виска пальцем.
Спросить, что точно означало это слово, Катя не решилась, не у кого было. Девочка затаилась, но интереса к сказанному Пашковой не утратила. Дурацкое слово само влезало к ней в уши. Она слышала его в разговорах парней-старшеклассников, видела накорябанным на парте. Оно крутилось в ее голове. Поэтому, как только закрывалась дверь в «спальну», слово вступало в свою могущественную силу, и Катя Самохвалова начинала отчаянно материться, не догадываясь об этом. Она произносила его с разной интонацией, на все лады, по слогам, по буквам. Оно измучило ее, это слово. Девочка мысленно затыкала себе рот, нахлобучивала подушку на ухо, зажмуривала глаза – все было бесполезно.
Тогда Катька вывесила белый флаг и обратилась за помощью к всезнающей Пашковой.
– Смотри, – сказала та, подняв левую руку, первый и большой пальцы которой образовывали кольцо.
Катя старательно выпучила глаза.
– А теперь – зырь! – И Пашкова аккуратно ввела указательный палец правой руки в образованное кольцо.
– Ну? – торопила ее ни о чем не ведающая Катька.
– Что «ну»? – разозлилась Пашкова. – Ты мультфильм про Пятачка и Винни-Пуха смотрела?
Катя утвердительно кивнула.
– Помнишь там «входит и выходит»?
– Ну…
– Вот так же и они: он в нее… туда и обратно…
– Кто в кого? – не поняла Катька.
– Х… в п… – грязно выругалась Пашкова, после чего у Кати Самохваловой перехватило дыхание и она бегом бросилась к своему подъезду.
– Учи тут вас, малолеток, – сквозь зубы процедила ее одноклассница и не торопясь побрела в сторону своего дома.
«Этого не может быть!» – орала про себя Катька, выглядывая из окна на улицу. А потом наступала ночь – и получалось, что очень даже может…
Противнее всего было по утрам, когда мать в сорочке из тонкого батиста склонялась над дочерью и будила ее поцелуем в лоб. Рассыпавшиеся медные волосы щекотали Катино лицо, и она с раздражением их смахивала, хотя раньше ей это нравилось. Сквозь просвечивающий на свету батист Катька видела колыханье огромных грудей, и ее обжигало при мысли, что ОН тоже видит ЭТО.
Дабы не быть свидетельницей материнского позора, Катя запиралась в ванной и долго стояла над раковиной, наблюдая, как течет из крана вода.
– Ты долго еще? – тарабанила в дверь Антонина Ивановна. – Петру Алексеичу нужно бриться.
«Обойдется твой Петр Алексеич!» – злорадствовала девочка и нарочито сонным голосом отвечала:
– Ну ща-а-а-ас…
Это была месть.
«Пусть обсикается», – хихикала про себя Катька и торчала в ванной до тех пор, пока не начинали стучать в дверь. Дальше злоупотреблять терпением матери становилось опасно, и девочка выходила из затянувшегося подполья под громкое квохтанье Петра Алексеевича, переступавшего с ноги на ногу от безудержного желания «по-маленькому».
Дочерний маневр Антонина разгадала довольно быстро и так же быстро призвала к ответу:
– Ты зачем пакостишь?
Катька молчала.
– Посмотри на меня!
Девочка с готовностью вскинула голову и посмотрела на мать, не отводя взгляда. Антонине стало не по себе: столько боли и страдания она обнаружила в дочернем взоре.
– Ка-а-ать…
Самохвалова притянула к себе дочку, отчего у той дрогнула нижняя губа и из глаз полились слезы. При этом Катька не проронила ни слова: просто стояла, смотрела на мать и молча плакала. В школу потом пришла зареванная, а Пашковой сказала, что видела, как собаку задавили, «прям все кишки по дороге и в глазах слезы». Пашкова потом долго бродила от дома к дому, пытаясь найти эти злосчастные собачьи останки, омытые кровавой рекой. Так и не нашла. Зато натолкнулась на Катькину мамашу, чесавшую язык с соседкой из второго подъезда.
Знай Пашкова, по какому поводу велись дебаты, она, может, и не стала бы искать эту несуществующую собаку, а просто провела бы с Катькой Самохваловой психотерапевтическую беседу с опорой на свой богатый жизненный опыт.
Антонина Ивановна и тетя Шура обсуждали предстоящую свадьбу. Санечка рвалась в бой, неоднократно повторяя, что жизнь дается один раз и не всякой бабе, между прочим, на голову сваливается возможность второй раз выйти замуж. А тут человек приличный. К тому же ревизор. А уж за ревизором-то как за каменной стеной. А то, что Катька плачет, так поплачет и перестанет. Пора уж и о себе подумать. Для здоровья, в конце концов! А свадьба? Так она никогда лишней не будет: и сплетен никаких, ибо все чин по чину, официально, комар носа не подточит. Всего-то посидим, отметим и разойдемся – Санечкина душа просила праздника.
– Сомневаюсь я что-то, – слабо сопротивлялась Антонина Ивановна и ждала прихода Главной Подруги Семьи Евы Соломоновны Шенкель.
С не меньшим нетерпением этого прихода ожидала и Катя, возлагавшая на тетю Еву свою последнюю надежду. И теперь вот – все! Ева со своей задачей не справилась и позорно ретировалась, бросив все на полпути. Дверь за тетей Евой закрылась, и Катька почувствовала себя Карабасом-Барабасом, которого не взяли в волшебную страну, оставив в грязной и сырой каморке папы Карло. «Зачем, спрашивается, приходила?!» – негодовала про себя девочка, набрасывая на дверь цепочку.