Евангелие от Палача - Вайнер Аркадий Александрович 17 стр.


— Так что, Сеня, значит — нет?

— Почему — нет? Да. Я его уберу.

— Ну и хорошо.

— А почему ты сам не управишься? Не хуже моего умеешь.

— Мне нельзя. Я около него засвечен.

— Ладно, сделаю. Кто?

— Я тебе его завтра покажу.

— Хорошо, — кивнул Ковшук и взял со стола свой грязный кухонный нож, посвечивавший бритвенным лезвием. — Подойдет?

— Вполне.

Мы помолчали. И мне показалось, что Ковшук облегченно вздохнул:

— Это хорошо, что ты пришел. Мне как-то неудобно было — я у тебя в долгу жил.

— Да брось ты. Какие у нас счеты?

— Не скажи! Долги надо отдавать.

Господи, какое счастье, что мы все-таки очень мало знаем друг про друга! Как усложнило бы нишу жизнь ненужное знание! Если бы Семен знал все, он, может быть, не стал бы ждать нас завтра с Магнустом, а полоснул меня своим ножом прямо сейчас…

— Ну что, Павел, до завтра?

— В смысле — до сегодня. Я часа в три приду.

— Тогда бывай здоров.

— Пока.

У дверей гостиницы веселилась, шутковала с кардиналом Степой проститутка Надя. Увидела меня и крикнула:

— Вон он, мой бобер распрекрасный, идет!

— А где ж твои фраера? — спросил я.

— Да ну их в задницу! Чучмеки, дикий народ. Я им «динаму» крутанула и вернулась. Поехали ко мне?

— Поехали. На червонец, иди возьми у Гаврилыча бутылку.

Она побежала к моему славному адмиралу, уже поднявшему на мачте невидимого «веселого Роджера». А я вышел на дождь и подумал, что впервые мне удалось перехитрить Истопника, оторваться от него. Наверное, потому, что я нырнул в старую жизнь. Туда ему не было ходу. Выскочила вслед за мной Надька, дернула за рукав:

— Вон «левак» катит, голосуй быстрей!

Я сошел на мостовую и замахал изо всех сил медленно плывущей по лужам черной «Волге». Плавно подтормаживая, она уже почти совсем остановилась около нас, я наклонился к окну водителя, он приспустил стекло и вдруг визгливо захохотал.

— Дядя, ты чего, озверел? — спросила его Надька. А я оцепенело смотрел в эту медленно уплывающую, истерически смеющуюся рожу-блеклую, вытянутую, со змеящимся севрюжьим носом и невытертым мазком харкотины на щеке…

Взревел мотор, шваркнули баллоны, и машина умчалась.

— Мудозвон чокнутый. — крикнула сердито вслед Надька, отряхнулась от брызг и спросила: — Он тебя что — знает?..

Глава 9 Лопнувший головастик

Я пел: «…любимый город может спать спо-окойно…» Может, конечно. Если хочет. Все равно в моем любимом городе — Москве-красавице, столице мира, сердце всей России ночью больше делать нечего. Мы ночную жизнь не любим.

Нам весь этот грохот джаза, половодье рекламного света, все эти кошмарные ужимки Города Желтого Дьявола ни к чему. Нам эти грязные развлечения неоновых джунглей — бим-бом! У нас ложатся спать рано, нам все эти животные «ха-ха-ха» — до керосиновой лампочки. В ночь бросаются нетерпеливо и безоглядно, как в нефтяную реку, чтобы утонуть до утра, когда вас ждет мучительная радость ранней опохмелки и счастливое горение встречного плана.

Нет, мы гулять не любим! Мы любим работать. А может быть, не любим. Все равно больше делать нечего. Выходит, я один люблю гулять по ночам. А может, не один. Все равно ни у кого не узнаешь — все спят. В ночных гуляющих людях — тревога неустроенность и беспокойство. Только в спящих покой и благодать: как бы в усопших.

Мрак, холод, летящая с ветром вода, густая липкая грязь под колесами. Муравейник тонущий в ночном наводнении. Черные трущобы бетонных коробов, выморочная пустота слякотных дорог, тусклое полыхание фонарей. Кто придумал эти страшные лампы, истекающие йодным паром и свежей дымящейся желчью? Все спят. Только мы с Надькой не спим. Гулеваним. На тротуаре стоим под дождем, глядим на санитарный автобус с милой надписью на сером борту: «Инфекционная служба — спецперевозка».

Интересно, кого он до нас спецперевозил? Туберкулезников»? Сифилитиков? Чумных? Прокаженных? Нам это без разницы. Мы заразы не боимся. Сами кого хошь наградим. Нет, «Инфекционная спецперевозка» — хорошая машина, ничего не скажу. Мы уж совсем было устроились с Надькой трахаться на носилках, да тряска меня сморила, угар бензиновый голову закружил, пока девушка у меня в ширинке своими быстрыми холодными перстами шныряла. Придремал я маленечко. Отключился на долгий миг моей спецперевозки из мглы во тьму — через черный пустой город. А потом Надька меня растолкала: «Выходи, выходи, а то брошу тебя — в карантин увезут!..»

Вывалились на улицу, под хлесткий пронзительный дождь, темнота с йодным подсветом, испуг и нутряная дрожь спросонья. Выхватила Надька из сумки бутыль, собачьими острыми зубами сорвала с горлышка «бескозырку», мне в руки ткнула: на, прихлебни, враз очухаешься! Она знает, она меня понимает. И действительно, полегчало. Стояли мы обнявшись, чтобы чуть теплее было. Она крепко держала меня за голову и взасос, заглотом целовала, будто всего меня в рот вобрать собиралась, и язычком своим проворным, тверденьким ласкала, оглаживала, засасывала. А мне было утомительно, дрожко, и под ложечкой — огромная пустота, словно проглотил я целиком надутый детский воздушный шарик. Хороша парочка — баран да ярочка. Замученный людобой и влюбленная блядюга. Губами я чувствовал холод ее металлических коронок, с нежностью обонял свежий перегар водки. Отодвинул ее от себя, внимательно рассмотрел. У нее были шальные глаза — веселые и бессмысленные. Очень широко расставленные. Вот так, в упор — казалось, они у нее на ушах висят.

— Красавица моя. Надежда, прекрасный эльф, поехали со мной в город Топник!

— На хрен он мне сдался! — захохотала Надька. — Мне и тут не кисло!

— Это ты права, Надька: Москва действительно лучший город мира, самый светлый и беззаботный! Я хотел бы жить и умереть в Париже, когда бы не было такой земли — Москва!..

— Не звезди на радость! — прошелестела Надька. — Все вы, начальники, врать горазды. «Лучший!», «Светлый!». Тебя из персоналки высадить где-нибудь в Бибиреве или на Дангауэровке — в жисть домой не попадешь…

— Надька, подруга синеокая, голубка сизокрылая! Какой же я начальник? Я поэт разлуки и печали, я здешний ворон. Я замученный опричник… У меня нет персоналки, у меня собственный скромный автомобиль марки «мерседес», модели 220, номерной знак МКТ 77–77…

— Во дает! — радостно ахнула Надька. — Во врет-то! Ну, золотой, сразу я тебя высмотрела — у тебя на роже толстыми буквами два слова выведены!

— Тихарь и фраер, да?

— Нет, мой сливочный, — вздохнула Надька, глазами-на-ушах тряхнула — Написано там по-другому: нахал и звездила! Вот так, МОЙ сладенький.

Я засмеялся, спросил на всякий случай:

— А у тебя чего написано?

— У меня? — удивилась она. — Ты нешто неграмотный? Гляди. «Надя Вертипорох — как росинки шорох, как ириска девочка, валдайская целочка»!

— Это ты — Вертипорох?

— Ну не ты же! А что, мой шоколадовый, так и будем здесь с тобой на дожде дрочить? Или, может, в дом взойдем?

— Веди меня, Вертипорох, крути меня круче, пропади все пропадом…

В подъезде девятиэтажной грязной хибары пронзительно воняло мочой — теплой аммиачной атмосферой Венеры. Пыльные клубы мочевины и метана перекатывались по загаженным лестницам, мутные лампочки воздымались кривым хороводом планет на своем беспросветном венерическом небосклоне. Мы с Надькой были первыми землянами, вышедшими без скафандров в открытый отравленный космос Венеры на Третьем Дангауэровском проезде.

О судьба первоисследователя! Ты заносишь меня то на Марс к одноглазому штукатуру, то на Венеру к веселой Надьке с шальными глазами на ушах. О недостоверность спасения в посадочном модуле лифта! Разболтанная дребезжащая капсула «снуппи», везущая нас в экспедиционный венерический корабль Надькиной жилплощади! Несчастная трясущаяся кабинка, держащаяся только на трех буквах, которыми сплошь исписаны слабые стенки!

Непостижимость русской каббалы мистической математики, совершенно неэвклидовой, состоящей из одних иксов, игреков и перевернутых «+»! Боже мой, неужели никто не понимает, что только наш родимый ум Лобачевского, с младенчества занятый обдумыванием этих таинственных знаков — X, У, И — на каждой свободной плоскости нашего мира, смог породить новое представление о пространстве?..

— Что ты несешь, шизик мой леденцовый? — ворковала Надька, выпихивая меня из лифта.

«До свидания, Венера, до свидания!» — махал я слабеющими ручонками проваливающейся в шахту кабинке, глядя, как Надька отпирает дверь квартиры.

«…На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы!» — кричал я вослед зассанному модулю голосом замечательного парня — космонавта Земли и молил Бога, чтобы, привенериваясь, не разлетелись от удара все крепежные фаллосы посадочного блока. Что тогда будем делать? Развалится «снуппи», придется мне остаток жизни прожить у Надьки…

— Ну, входи, входи наконец, персиковый мой, мудака кусок! — И ввалились мы в шлюзовую камеру, задраили люки, посадку закончили. К полету готовы!

Бросил я на пол реглан, скинул мокрые башмаки, вздохнул облегченно, обернулся и увидел в дверях человечка. Стра-а-анный человечек! Улыбается гостеприимно. Сам пижонистый — босиком, в черно-белых кальсонах с мотающимися завязками, в нарядной маечке, не очень поношенной, с надписью про чемпионат оф ворлд по футболу 1966 года в Лондоне. Такой российский лысоватый хиппи.

— Здрасте! — сказал я ему приветливо и разочарованно. На кой он мне сдался здесь? Он, наверное, командир исследовательского корабля по фамилии Армстронг-Терешков: пока мы с Надькой Вертипорох по Венере бродили, он на орбите витки закладывал, кружил неутомимо, нас дожидался.

— Здрасте! Добро пожаловать! — крикнул счастливо начальник венерического корабля и с протянутой ладошкой кинулся навстречу, словно каратист в атаке «дайбацу», и это влажное рукопожатие, быстрое, прохладное, было пугающе-неожиданным, как прикосновение летучей мыши в темноте. А Надька мимо него в кухню пропорхнула, на лету в щечку челомкнула:

— Привет, Владиленчик иди, расслабленный, закусончик ставь.

Расслабленный Владиленчик, жарко дыша доброжелательством и старым суслом, вел меня ласково под ручку, морщинами лучился, пришептывал:

— Цыбиков моя фамилия, Владилен Михалычем прозывают, а на клички обидные Надюшкины вы внимания не обращайте. Она хоть и пустобрешка, а к людям сердцем добрая. И гостям мы всегда рады. С человеком умным, бывалым поговоришь — как воды родниковой напьешься…

Он косолапо загребал, за собой подволакивая свои вялые бледные ступни нищего горожанина.

Усадил меня за стол в захламленной кухне, откуда-то выволок замотанную в байковое одеяло кастрюлю, сбросил, обжигаясь, крышку, и вдарил в потолок тугой аромат варенной в мундире картошки.

— Вот, покушаем тепленькой, я ее все берег, душевный жар все для Надюшки сохранял: придет-то невесть когда, вся зазябшая, а горячая картоха первое дело для здоровья!

Маленькая голова, небрежно оклеенная рыжеватым пухом, костистые узкие плечи, выросшие прямо из отеклого пуза, и весь этот случайный навал нелепых членов был сооружен на базе громадной задницы, под которой мешкотно шевелились пухлые белые ступни. Клянусь, это был чистый кенгуру! Жлобский трущобный кенгуру, отловленный на пустынных помойках Дангауэровки.

Обкусанные куски хлеба, две селедочные головы, кровяная каша томатных консервов в давно открытой жестянке. Я грел руки, перебрасывая в ладонях горячую дымящуюся картофелину.

— Сдавай, что ли, — буркнула Надька, и непонятно было, кому она это говорит — мне или своему кенгуру в футболке.

Но Цыбиков уже мчал к столу, как дорожный каток, переваливаясь на круглых глыбах окороков, подшаривая неверными копытами, нес в руках три граненых стакана, протирал их на ходу сальным краем своей лондонской майки. Мигом наструил в посуду водку из початой нами еще на Венере бутыляки и сел сбоку, смирно, поджав коротенькие ручки под наливную вдовью грудь. И посмотрел Надьке в глаза преданно. В мире животных, одно слово. Надька подняла стакан, повернулась ко мне:

— Давай царапнем за Владиленчика! За мужа моего незаконного, за сожителя моего драгоценного, за душу его голубиную. Очень я его люблю!

— И я очень тебя люблю! — заверил я Кенгуру. — Ты мне сразу на сердце лег… У меня тоже душа голубиная!

Еще не пролетел в глотку кипящий шарик водки, а Кенгуру уже совершил ко мне тяжелый неуклюжий прыжок, беременный предстоящими объятиями, поцелуями, неслыханным братанием и слиянием в экстазе дружбы.

— Без рук! Без рук! — закричал я трагически. — Брудершафт на дистанции! Мы еще не проверили наших чувств!

Надька захохотала:

— Ох, Пашечка, удалой! Ну и сволочной ты мой!

Отогнанный Кенгуру грузно взобрался на стул, редко моргая налитыми веками, смотрел на меня с печалью. Вот уж действительно: Валдай — пряжка на ремне меж двумя столицами…

Забурилась во мне водка, заходила по жилам, и даже досада моя утекать стала. В конечном счете — черт с ним, с пропадающим пистоном. Когда я был молодым, все мы истово верили в миф, будто бы мужику на целую жизнь отпущено ровно ведро спермы.

Вот и распределяй его, как хочешь: или в молодости все его разбрызгай, или в зрелости струхни со смаком, или до старости пущай оно в тебе киснет. Не знаю, откуда пошел по свету гулять этот научный факт, но скорее всего рожден он был психологией вечной карточной системы, всегдашнего рационирования продуктов питания и промтоваров. Я, во всяком случае, подтвердить этот медицинский феномен не могу.

Может быть, от крепкой нашей деревенской породы или оттого, что получал всю жизнь продукты питания в закрытых распределителях сверх всяких норм, а может, еще почему-то, но мое ведро оказалось не на жалких двадцать четыре фунта — вековой стандарт, а разлилось в пивную бочку, полную плещущей во мне студенистой медузьей влаги. Мне ее до смерти не спустить, перламутровую мою плазму жизни, зеленовато-серую молоку с вульгарно-греческим названием «малафья». «Сперматозавр», как однажды подхалимски заметила Актиния. Черт с ним, с несостоявшимся сбрызгом!

Все равно в мире нет блага и разумения. Мой бы семенной фонд передать профессору Даниэлю Петруччио, он бы в своих пробирках вырастил такую «Красную бригаду», что эти итальянские недоумки их от почтения в дупу целовали бы! Пропади он пропадом, неудавшийся мой пистон! Мне, как художнику слова, знакомство с Надькой и наклевывающаяся дружба с Кенгуру важнее? Ну, правда же, ведь не трахом единым жив человек?..

— У меня есть друг, турок он, молол что-то о Кенгуру.

— Кто-о?

— Турок, Курбан его кличут. Из Туркмении он, из города Мары, — пояснил расслабленный.

Надька с посеревшим лицом сидела напротив, болтала лениво ногой, таращила сонные глаза, чтобы веки не слипались.

— Устает она, бедная, — жалел Надьку муж незаконный, сожитель Цыбиков. — Жизнь больно трудная стала… Сердце у меня за нее болит. Она — моя хобба.

— Выпьем! — предложил я.

Кенгуру трудно плюхнулся с табурета на свои опухлые конечности, проворно сдал нам еще по полстакана.

— У меня есть вот какая мысель… — заблекотал он. — Вот в чем мысель: чтобы люди лучше понимали друг друга… Хочу выпить, чтобы люди добрее были…

— Молодец, Цыбиков, — поощрил я его. — Толковая у тебя мысель! Значит, дернем по рюмцу за взаимопонимание. Гражданка Вертипорох, вы чего притихли?

— Да ну вас к фигам… Устала я чего-то… — Посмотрела на меня своими широко разведенными глазищами, усмехнулась и глотанула из стакана. Поморщилась, плюнула на пол, пальчиком пьяненько погрозила мне: — Мой цветочек опыляется ночными бабочками…

А Кенгуру докладывал мне жарко:

— Друг у меня есть… Художник… Говорят, он гений… Картину красивую недавно нарисовал. Называется «Изнасилование»… Ее, жаль, пока не покупают… Говорят, подождать надо. Сейчас, мол, этого не поймут…

Я закурил сигарету, уселся поудобнее. Мне, конечно, правильнее было бы домой ехать. Но с этими животными было тепло и уютно. Да и не поймать сейчас, под дождем, в середине ночи, машину. Лучше здесь посидеть.

— Кубинские сигареты любите? У меня есть несколько пачек… Нет, я сам не курю — это у меня для коллекции. У меня и икра есть… Запас — красная и черная, по одной банке… А у вас виски есть?.. Нет?.. Жаль! У меня есть… Венгерское виски, «Клуб-69» называется… А Шекспир дореволюционного издания есть?.. Жаль. С платиново-хромированными клише? Нет?.. А Джона Локка тоже нет? Это плохо… Я его за иллюстрации ценю…

Кенгуру работал в режиме не выключенного, всеми забытого магнитофона. Я не сомневался, что через какое-то время шелкнет реле автостопа и он, к сожалению, замолкнет, погаснет индикаторная лампочка его белесого бессмысленного глаза. Он любил меня сейчас искренней любовью самодеятельного артиста, бенефицирующего перед благодарным внимательным залом.

Я был человек-публика. Целый зал. Аудитория. Весь мир, с которым он жаждал поделиться своими ценными жизненными наблюдениями. И обнаженный актерский нерв подсказывал ему, что надо торопиться, надо успеть сказать побольше, потому что сценический триумф может в любой момент кончиться. Устанет человек-публика, например. Потухнет свет. Или дремлющий антрепренер этого авангардистского театра гражданка Надька Вертипорох всех прогонит к едрене-фене. Бездна пакостных опасностей поджидает вдохновенного артиста…

…Я летом в кемпинге работал… сторожем… Ну, насмотрелся всякого… Иностранцы — со всех континентов… С Кубы… Болгарии… даже с Вьетнама… Бабы все тощие. Это понятно — недоедают… Жрут одни садвинчи… Это разве еда? Кружевцо из хлеба и листочек колбаски… А красоту для них в кемпинге настроили невиданную, прямо сады Семимирады… Иностранцы нас опасаются… в одиночку не ходят — только целой контингенцией…

Назад Дальше