Евангелие от Палача - Вайнер Аркадий Александрович 16 стр.


Может быть, он и не врет. Может, он не хотел быть и опричником?

— Ты пойми. Паш, мне такая жизнь, как у тебя, и задаром не нужна. Это ты всегда около главных командиров крутился, ты с одной жопой на семь ярмарок поспел, всегда ты около денег и всегда в долгу, всегда ты на двух бабах женат да три в чужих койках лежат. А мне это ни к чему!

— А что тебе надо?

— Спокойного достатку. Чтобы никто не трогал меня. Я начал служить лет на десять раньше тебя, а теперь я — разжалованный майор, а ты — полкан в папахе, в генералы только случаем не выскочил…

— И что?

— То, что ты и дальше упираешься, еще чего-то достигаешь, а мне все прошлое не нужно. Кабы меня сорок лет назад взяли сюда швейцаром, разве стал бы я резать» людишек? Ни в жисть! Но по-другому не получалось. Вот и кончал их — не в злобе же дело. Я ведь их и не знал.

Он сидел против меня, сложив на животе огромные руки утопленника и вид у него был утомленный, мирный, привычно озабоченный. Наверное, так же сидел его отец, рассуждал о скудных видах на рожь в их трудной неродящей землице на берегу залива Терпения. Ох, крепкая штука, эта диалектика! Распахнулась дверь, и с хохотом, криком вбежали две девки:

— …Гаврилыч! Гони скорей водяру! Фраера дергаются, счас в штаны натрухают… Шевелись, старый, двигайся, неживой!..

Они уже были сильно под газом, азарт проститутской гульбы закружил. Девки совали Ковшуку две десятки, обнимали, хлопали по животу, лезли в портки. Доставая водку из тумбочки, Ковшук благодушно поругивался:

— Отстаньте, шкуры… Берите водку и проваливайте, телки недотраханные…

Одна, с собачьей пастью, узкой, зубастой, подскочила ко мне, ручонки загорелые протянула:

— А это кто такой холесенький?.. Поехали с нами, накой тебе с этим старым хреном сидеть?

— Я тебя сейчас, сучонка, на дождь вышвырну! — рассердился Семен. — Мандат отыму!

Она захохотала, подбоченилась, сказала ласково:

— Не физдипините, дорогой дядя Семен Гаврилыч! Мой мандат — моя манда, не отымешь никогда!

Вторая просто завизжала от восторга, крикнула подруге:

— Надька! Дай Гаврилычу проверить свой мандат! Я б сама предъявила, да руки водярой заняты!

Надька мгновенно ухватила подол широкой юбки и задрала ее до подмышек, явив на свет Божий две молочно-белые ляжки, скрепленные наверху черным волосатым треугольником мандата. Как я понимаю в этом деле — совершенно настоящим, неподдельным. И я бы не отказался там обмочить фитилек.

— Не сердите, девочки, Семена, — попросил я их. — Он не по этому делу. Вы приходите, когда нас надо будет придушить.

Я их вытолкал, а Семен досадливо сообщил:

— Чего не люблю, так это блядства. Блядь — самый ненадежный человек.

— Зато самый приятный, — от всей души заверил я. — Вот я, Сема, блядей очень уважаю и верю в них сильно. В тяжелые для Родины минуты они — настоящая кузница народных героинь…

— Тьфу, заразы грязные! Если б они мне здесь не нужны были для дела — сроду их ноги бы в гостинице не было!

Все та же незатихающая борьба между долгом и призванием! Обреченность единоборства между необходимостью и душевной склонностью.

— Сень, а Сень? — тихо позвал я.

— Чего?

— А ты Грубера убил тоже по необходимости?

Он поднял свои бровищи до самого козырька адмиральской фуражки даже глазки махонькие появились, — потом спросил:

— Ты за этим пришел?

— Нет. Я хотел тебе сказать, что мы с тобой не разные люди. Мы одинаковые. Мы в одной утробе зачаты, в одной матке выношены, одной кровью вспоены. Мы — близнецы…

— Чем же это мы с тобою такие одинаковые? — подозрительно осведомился Ковшук.

— Все тем же! Мы убивали людей не потому, что надо, и не потому, что хотели, и не потому, что по нравилось!

— А почему?

— Потому что знали — можно. Нам можно. И Грубера ты убил только потому, что знал: его можно убить…

«Старшему оперуполномоченному по особым поручениям при Министре государственной безопасности СССР подполковнику государственной безопасности тов. ХВАТКИНУ П. Е. от секретного сотрудника ЦИРКАЧА

АГЕНТУРНОЕ ДОНЕСЕНИЕ

Вчера, 26 октября 1948 г., на вечеринке по случаю дня рождения заслуженной артистки РСФСР Маргариты Кох, присутствовавший там артист Московского государственного цирка Борис Федорович Теддер, руководитель номера дрессированных хищников, находясь в состоянии опьянения, рассказал собравшимся следующее.

Несколько дней назад он возвращался из Краснодара с гастролей. Поезд на Москву сильно опаздывал из-за проливных дождей. Реквизит номера — хищники находились в помещении багажного отделения Краснодарского вокзала в клетках и были сильно возбуждены из-за невозможности накормить их в течение суток ожидания поезда.

Около полуночи в багажное отделение пришли три человека, один из которых отрекомендовался дежурным железнодорожного отделения МГБ. По словам Тэддера, он был маленького роста очень широкий, похож на гражданина армянской национальности.

Второй вел себя как начальник, поскольку сотрудник-армянин называл его «товарищ Ковшук». Их спутник был сильно избит, лицо в кровоподтеках и ссадинах, с наручниками на запястьях.

Дежурный железнодорожною отделения МГБ потребовал у Тэддера свободную клетку, куда он намеревался посадить арестованного, на то время, что они с тов. Ковшуком сходят поужинать. Тэддеру показалось, что они сильно пьяны, и он объяснил, что свободной клетки нет, хищники и так размещены недопустимо тесно, вопреки технике безопасности, и правильнее арестованного содержать где-нибудь в вокзальной милиции или отделении МГБ.

На это тов. Ковшук ткнул Тэддера в живот, как бы шутя, но очень больно, и сказал, что не его звериное дело давать им советы. После чего он пинками загнал задержанного в угол, и они с дежурным достали из карманов три бутылки водки «Московской», раскрыли пакет с колбасой, помидорами и хлебом и приказали Тэддеру садиться с ними выпивать.

Тэддер пытался возразить, но первый сотрудник сказал, что снимет наручники с арестанта и наденет на него. При распивании спиртных напитков дежурный провозгласил тост сначала за тов. Сталина, а потом за славных чекистов и дрессировщиков, как он сказал: «За всех, кому выпала тяжелая работа со зверьем, потерявшим человеческий облик».

Тэддер в своем рассказе на вечере у гражданки Кох подчеркнул, что он от целой бутылки водки без закуски и от бесчисленных волнений быстро опьянел, и поэтому деталей не помнит, так что не может сказать, кому принадлежала идея пошутить с арестантом…»

* * *

Я могу сказать. Идея принадлежала Оганесу Бабаяну. Тэддер не понял — Бабаян был не дежурный, а начальник отделения МГБ Северо-Кавказской железной дороги. Росту в нем было метр с кепкой, но — поперек себя шире. Этакая небольшая, но очень сильная волосатая обезьяна. На левом плече у него было вытатуировано: «НЕ ЗАБУДУ БРАТУ АЛБЕРТУ КОТОРЫЙ ПОГИБНУЛ ЧЕРЕЗ ОДНОГО БАБУ».

А на правом эпитафия была более утешительная: «СПИ СПОКОЙНО БРАТ АЛБЕРТ Я УБИЛ ТОГО БАБУ». Жуткий парень, кровоядный пес с тифлисского Анлабара.

Конечно, ему хотелось пошутить с Грубером, сумасшедшим евреем, который, вместо того чтобы у себя дома трахать «одного бабу» или еще чего-нибудь в этом роде, выдумал тридцать второй неформальный способ доказательства теоремы Пифагора. Он с этим никому не нужным открытием так всем надоел в университете, что его сделали космополитом и выгнали. Тогда он придумал новую глупость: доказал стереоприроду периодической системы Менделеева.

Грубер сложил таблицу фунтиком — вроде молочного пакета, и оказалось, что все эти натрии, калии и хлоры, помимо валентности, обладают еще каким-то непонятным свойством, очень важным в химической физике. Ну, спрашивается, чем ему, блаженному идиоту, мешала старая таблица? Висела себе на стене, никого не трогала. Подойди, когда надо, посмотри атомный вес, порядковый номер, количество электронов — будь доволен, сядь, умойся, молчи в тряпочку.

Нет, еврейская неугомонность покоя не давала! А если табличку свернуть — то что будет? Что будет! Жопа! Глубокая, беспросветная.

В Москве как раз начали сажать биологов-генетиков. Всю эту еврейскую шатию — Менделя, Моргана, Вейсмана, Раппопорта и прочих Рабиновичей. Вот и решили дать такому заговору стереоприроду: свернуть в кулек, фунтиком, навесить глубину, объем, широкую разветвленность. И стали подбирать в провинции интересных фигурантов. Двое суток мутузили Грубера в Краснодаре, но этот хилый задохлик ни в чем не признавался. Тогда за ним приехал Ковшук этапировать в Москву, пристегивать к основному следствию…

* * *

«…Тэддер рассказал, что отлично помнит, как Ковшук выволок арестанта из угла и велел ему признаваться. Если, мол, арестант не скажет всей правды, то ему покажут сейчас, как правду добывают из потрохов.

«…Тэддер рассказал, что отлично помнит, как Ковшук выволок арестанта из угла и велел ему признаваться. Если, мол, арестант не скажет всей правды, то ему покажут сейчас, как правду добывают из потрохов.

Арестант ничего не отвечал, а только мотал головой Тэддер заметил, что у арестанта были выбиты все зубы и вырвана часть волос на голове. Арестант был очень худой, дряхлый, старый…»

* * *

Груберу было тридцать девять лет.

«Дежурный подбежал к клетке со львом Шахом и скинул защелку запора.

Тэддер попытался помешать, но тот отшвырнул его в сторону и пригрозил, что самого Тэддера запихнет в клетку.

Тов. Ковшук поднял за ворот арестанта, дежурный приоткрыл дверь, и Ковшук швырнул старика в клетку.

Что произошло далее, достоверно сообщить затрудняюсь, поскольку в этом месте рассказ Тэддера стал невнятным, он впал в истерику и от сильного опьянения плакал и неразборчиво кричал „Бандиты. «Убийцы!“, из чего я понял, что лев разорвал арестанта.

Доношу, что кроме хозяев дома, рассказ Тэддера слушали: искусствовед профессор Дмитриев, клоун Румянцев (Карандаш), артист Утесов и один незнакомый мне человек. Все они своего отношения к рассказу Тэддера не высказали, за исключением клоуна Карандаша, заметившего: „Тоже весело“ и вскоре ушедшего из гостей. Остальные воздержались от оценок, и Утесов увел Тэддера в ванную — приводить в порядок.

Полагаю, подобные злостные измышления могут принести вред авторитету наших славных органов госбезопасности. О чем и доношу.

СЕК. СОТ. ЦИРКАЧ, 27 октября 1948 г.».

Все правильно сообщил Циркач — рассказ Тэддера был заведомым вымыслом.

Потому что лев Шах не растерзал Грубера. Даже не дотронулся. Грубер сам умер. От разрыва сердца. В клетке Шаха. Как гладиатор он копейки не стоил.

Гладиатором мог бы стать Тэддер, который хищников не боялся совсем. Но когда он сидел передо мной в кабинете и объяснял эту историю, я думал, он обделается от страха. Так что, выходит, и он в гладиаторы не годился. А ведь я его не бил! Я ему не вышибал зубов, как чекист Бабаян — Груберу, не вырывал из головы волос, не грозил бросить в клетку к незнакомым с ним лично львам. Не кричал на него, а вежливо, спокойно расспрашивал. А он был в полуобморочном состоянии.

Вот и пойди разбери людей после этого, кто из них чего стоит. Я попросил Тэддера — и он написал мне подробную объяснительную записку о происшествии на Краснодарском вокзале — приблизительно то же самое, что доносил мне Циркач. Если бы бумага попала наверх, у Ковшука были бы огромные неприятности. Не потому, что Управление кадров сильно расстроилось бы из-за безобразии этих обормотов. Очень бы разозлились в Следственной части, где хулиганство двух пьяных идиотов привело к потере очень хорошего, я бы сказал — живописного фигуранта, который придавал заговору генетиков стереоприроду.

Поэтому объяснительную Тэддера я запер в сейф и приказал писать мне новую: о том, как Грубер умер у него на глазах, ни с того ни с сего, нежно провожаемый под руки Ковшуком и Бабаяном.

Кандидат в гладиаторы послушно написал. Потом я велел Тэддеру обойти гостей заслуженной артистки Маргариты Кох и сообщить им, что вся история — абсолютный вымысел и пьяная болтовня усталого человека. Обошел и сообщил. Все они своего отношения к новой версии не высказали, кроме клоуна Карандаша, заметившего: «Тоже весело…»

Тогда я велел Тэддеру забыть эту историю навсегда. Ее не было. И он забыл. А я — помню.

— Смотри, какой ты памятливый, — усмехнулся Ковшук. — Помнишь, значит, Грубера…

— Я, Сеня, все помню, — заверил я его и достал из кармана два сложенных листочка. Старые они были, по краям выжелтели, а в середине — ничего, и не мятые совсем, их-то и сгибали-складывали всего два раза: когда я их очень давно вынес из Конторы, и сейчас, когда вынул из секретера, отправляясь в гости к старому другу.

— Все помнишь? — удивился Ковшук.

— Все! — подтвердил я.

— Ну-ну, может быть… — И в мотании его головы не было ни удивления, ни простодушия. Какая-то тайная угроза сквозила в его неподвижности, но я все равно протянул ему листочки. Игра уж больно серьезная затеялась. Ставки велики Только один обмен устраивал меня — баш на баш, башку на башку.

— Возьми, Сеня, тебе они нужнее. Была у меня когда-то возможность, вынул из твоего личного дела…

Он взял листочки и стал читать их, медленно шевеля роговыми губами и мохнатые бровищи двигались на фаянсовой плошке лица медленно как сытые мыши. Он держал объяснительную записку Тэддера с описанием их художеств далеко от глаз, будто хотел изучить ее на просвет.

Обстоятельно читал, долго, собираясь запомнить, наверное, каждое слово.

Потом положил листы на стол, прижал их огромной вспухлой ладонью и повернулся ко мне, но ничего сказать не успел, потому что в дверь, проскользнул кардинал, Степа, нунций в собственной Швейцарии:

— Семен Гаврилыч, я заберу бутерброды, закуски людям не хватает…

— Бери, Степушка, бери. «Сливки» хорошо идут?

— Хватают, только наливать поспевай!

— Ты, Степа, смотри, больше трех стаканов в одне руки не давай. A то налузгаются здесь, как бусурмане, скандал будет, милиция припрется. Ни к чему это.

С энцикликой сией и подносом говно-бутербродов убыл нунции пасти алчущие под дверью народы, а Семен сказал:

— Я ведь знал, Пашенька, что придешь ты ко мне однажды.

— Не может быть! — поразился я, всплеснул руками. — А почем знал?

— Потому что ты, Пашуня, человек от всех особый. Нет для тебя ни дружбы, ни любви, ни верности, ни родных… Ничего нет. Даже у волков в стае — и у тех есть закон. А у тебя ничего нет — дьявол в тебе живет.

— Перестань, Сема, не выдумывай, не пугай меня. Не расстраивай — заплакать могу…

— Тебя, Паша, ничем не расстроишь. Сколько ж ты лет держал эти бумаги, чтобы их сегодня принести?

— Ты ведь грамотный — недаром из Паранайска сбежал. Глянь на дату — там написано.

— Тридцать лет, — покачал башкой Семен. — Пугануть, что ли, захотел?

— Сем! Ты совсем с катушек соскочил? Зачем же я бы тебе листки-то отдал? Кабы пугать хотел?

— Не знаю, — честно сказал Ковшук. — Твой умишко пакостный всегда быстрее моего работал. Тебе в шахматисты надо было податься, Карпова, может, обыграл бы. Всегда далеко на вперед думаешь…

— Ох, Сеня, верно сказано: ни одно доброе дело не проходит безнаказанно. Хорошо ты меня благодаришь за товарищеский поступок!

Ковшук криво ухмыльнулся:

— Тебе ж моя благодарность не на словах нужна! Что тебе надо за «товарищеский поступок»?

Я глубоко вдохнул, как перед прыжком во сне, и равнодушно сообщил:

— Человек тут один — совсем лишний…

— …Совсем?

— Совсем.

Ковшук молчал. Не так, как молчат в раздумье над поставленной задачей, а отстраненно, далеко он был, будто вспоминал что-то стародавнее.

— Если я умру… — заговорил Семен неспешно, и, судя по этой обстоятельности, он не сомневался в существовании альтернативы. Но почему-то смолчал, весь утонул в своем тягостном воспоминании.

— Что будет, если ты умрешь? — поинтересовался я.

Но он махнул рукой:

— Ничего, не важно. Ты мне только скажи, Павел, зачем тебе все это?

— Трудно объяснить, Сема. Но если коротко, я хочу победить в жизни.

Семен помотал своим черным адмиральским фургоном:

— В жизни нельзя победить, Пашенька, жизнь — игра на проигрыш… Может, и не надо было уезжать из Паранайска… — И, вздохнув, неожиданно отказался от альтернативы: — Все одно всякая жизнь кончается смертью!

— Сеня, смерть — это не проигрыш. Смерть — это окончание игры.

— Одно и то же, — сказал он устало и подвинул ко мне по столу листы с объяснением Тэддера. — Возьми их, Паша, не нужны они мне…

Ах, какая тишина, какое молчание, какая тягота немоты разделяла нас!

Слабо гудела люминесцентная лампа, шоркал дождь по стеклу, какая-то пьяненькая девка заорала на улице пронзительно-весело: «Никакого кайфа от собачьего лайфа!..» Я достал зажигалку, поднял над столом листы и чиркнул «ронсоном» под левым нижним уголком, где фиолетовыми чернилами, радужно зазеленевшими от времени, была выведена трясущейся рукой вялая подпись «Б. Ф. Тэддер. 28 октября 1948 года». Желто-синее пламя ласково облизало лист, скрутило его в черный вьющийся свиток, побежало вверх, почти стегануло мне жаром пальцы, и тогда я уронил этот живой, бьющийся кусок огня в большую железную пепельницу. Пыхнул пару раз бумажный костерок, пролетел но комнате серым дымом, и я пальцем расшерудил слабый потрескивающий пепел. На кусочке пепла ясно проступило серебряное слово «Грубер», и я растер его. Все исчезло. Память о Грубере была кремирована. Теперь навсегда.

— Так что, Сеня, значит — нет?

— Почему — нет? Да. Я его уберу.

Назад Дальше