История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11 - Джованни Казанова 11 стр.


В эти дни г-н Кверини, новый посол Венеции, прибыл в Мадрид, чтобы заменить г-на Мочениго, которого Республика выбрала послом при дворе Версаля. Этот Кверини был человек литературный, — качество, не свойственное Мочениго, который любил только музыку и дружбу на греческий лад.

Этот новый посол отнесся ко мне благожелательно, и я в скором времени убедился, что могу рассчитывать на него в еще большей степени, чем на г-на Мочениго.

Тем временем барон де Фрэтюр и его друг должны были подумать о том, чтобы покинуть Испанию; никаких карточных игр у посла или других, никакой надежды попасть в Эскуриал — следовало возвращаться во Францию; но они были должны гостинице, нужны были деньги на путешествие, а их не было. Я не мог им ничего дать, Мануччи решил, что тем более не сможет; мы сочувствовали их беде, но обязанность думать прежде всего о самих себе заставляла нас быть жестокими ко всему остальному на свете.

Но тут случился сюрприз. Мануччи является ко мне как-то утром с обеспокоенным и растерянным видом, который тщетно пытается скрыть.

— Что с тобой?

— Я поневоле обеспокоен. Барон Фрэтюр, перед которым уже неделю я не открываю двери, поскольку не могу дать ему денег, сильно меня огорчил, написав мне записку вчера вечером, в которой сказал, что прострелит себе голову сегодня, если я не одолжу ему сотню пистолей, и я уверен, что он пойдет на это, если я ему откажу.

— Он сказал мне то же самое три дня назад, и я ему ответил, что держу пари на сто пистолей, что он не застрелится. Разозленный моим слишком шутливым ответом, он предложил мне драться с ним; я ответил, что он в отчаянии, что он ко мне, как и я к нему, слишком хорошо относимся, и ушел. Ответь ему так же, или не отвечай вообще!

— Я не могу. Слушай, вот сотня пистолей. Отнеси их ему от моего имени и заставь, чтобы он дал тебе расписку по всем правилам, чтобы можно было заставить его отдать сумму в Льеже, где, наконец, ему повезет.

Восхищенный этим прекрасным поступком, я берусь за него, иду к тому, встречаю его растерянным, запершимся у себя, и я не удивлен этим, так как понимаю его озабоченность ситуацией. Я верю, что верну ему жизнь и хорошее настроение, говоря, что принес ему сотню пистолей, которые ему нужны, чтобы уехать, и что это от графа Мануччи, который рад это сделать, но не тут то было, он принимает сумму, делает мне расписку по всей форме, которую я от него требую, и остается по-прежнему грустен и мрачен. Однако он заверяет меня, что выезжает вместе со своим другом завтра в Барселону, и что оттуда он проедет в Авиньон, где у его друга есть родственник. Я желаю ему доброго пути, иду отнести расписку Мануччи, который беспокоится, и остаюсь обедать у посла. Это было в последний раз.

Три дня спустя я иду, чтобы обедать у послов, так как они жили вместе на «Кале анка С.-Бернард», и оказываюсь в удивлении тем, что портье говорит мне, что в этом доме для меня никого нет, и что я хорошо сделаю, не появляясь в будущем более у этой двери, потому что у него приказ никогда больше меня не впускать.

При этом ударе молнии, о причине которого я не могу догадаться, я возвращаюсь к себе и сажусь писать записку Мануччи, очень короткую, только с изложением факта и вопросом о его причине… Я запечатываю ее, отправляю ее с Филиппой, которая возвращает мне ее нераспечатанной. Есть приказ от самого графа Мануччи не принимать ее. Новый сюрприз. Что случилось? Я не могу ни о чем догадаться, но я хочу либо погибнуть, либо получить объяснение. Я обедаю, очень задумчивый, с донной Игнасией, которая обеспокоена, но бесполезно объяснять ей причину моего беспокойства; и после обеда, когда я отправляюсь делать сиесту, появляется лакей Мануччи, который передает мне в руки письмо и уходит, не дожидаясь, пока я его прочту.

В письме я нахожу другое письмо, которое читаю, прежде, чем прочесть то, что от Мануччи. Вижу подпись: барон де Фрэтюр. Этот несчастный просит у Мануччи сто пистолей наличными, предлагая ему, если он их ему даст, открыть имя врага, которого он имеет в человеке, которого считает наиболее преданным его интересам и его персоне.

Мануччи говорит мне, называя предателем и интриганом, что, желая узнать этого врага, он встретился с Фрэтюром в Пре-С.-Джеронимо, где, дав ему слово чести, что даст деньги, узнал, что этим врагом являюсь я, потому что именно от меня тот узнал, что имя, которое он носит, подлинное, но все качества, которые он себе приписывает, ложные. И здесь он пустился во все подробности, с обстоятельствами, которые Фрэтюр мог узнать только от меня, и для Мануччи не осталось никаких сомнений относительно моего вероломства. Он заканчивал свое письмо, советуя мне (и это было уже чересчур) покинуть Мадрид в течение недели. Читатель не может себе представить, насколько поражена была моя душа после чтения этого письма. Первый раз в жизни я оказался виновен в ужасной нескромности и допустил, беспричинно, без всяких оснований, адскую неблагодарность, которой не знал в моем характере, преступление, наконец, на которое не считал себя способным. Печальный, сконфуженный, стыдящийся самого себя, сознавая всю величину моей вины и сознающий, что не заслуживаю прощения — я не должен был даже просить его — я погрузился в самую черную тоску. Мне казалось, однако, что Мануччи, хотя и справедливо рассерженный, сделал большую ошибку, заканчивая свое письмо странным советом мне покинуть Мадрид в течение недели, потому что зная, что я за человек, он должен был быть уверен, что я пренебрегу его советом. Он был недостаточно велик, чтобы ожидать от меня подобной покорности, и, со своей стороны, я, совершив по отношению к нему низость, не мог сделать ему другую, которая сделает меня не только самым подлым из людей, но и неспособным дать ему какую-либо иную сатисфакцию. Погруженный в самую черную тоску, я провел весь день, не зная, что предпринять, и в девять часов поцеловал свою дорогую подругу, попросив ее ужинать со своей семьей и оставить меня одного, потому что я должен переварить самое большое горе в моей жизни.

Хорошо выспавшись, чтобы привести мою душу в состояние принять решение, которое в наибольшей степени отвечало бы моему положению виноватого, я поднялся, и написал другу, которого обидел, самое искреннее из покаяний, в письме, исполненном полнейшей покорности. Я сказал в конце, что если у него благородная душа, это письмо должно послужить ему вместо самой полной сатисфакции; но если вдруг ему этого недостаточно, ему остается только предложить мне то, что его удовлетворит, заверив, что я готов на все, за исключением поступка, который мог бы предположить во мне способность на трусливое предательство.

— Вы можете меня убить, — написал я ему, — но я уеду из Мадрида только тогда, когда мне это будет удобно, и когда мне здесь нечего будет больше делать.

Запечатав письмо простой печатью, я дал надписать адрес Филиппе, руку которой никто не знал, и, чтобы быть уверенным, что Мануччи его получит, я отправил ее положить его в королевский почтовый ящик в Пардо, куда уехал король. Я оставался весь день в своей комнате в компании донны Игнасии, которая видела, что ко мне вернулось печальное настроение, но не знала его причины. Я провел дома также и следующий день, надеясь на ответ, но тщетно. Еще через день — это было воскресенье — я вышел, чтобы идти к принцу де ла Католика, остановился у дверей, и портье вежливо подошел к моей коляске, чтобы сказать мне на ухо, что Е.В. имеет причины, чтобы просить меня не ходить более к нему. Я этого не ожидал; но после этого удара я ждал уже всех последующих. Я отправился к аббату Бильярди, и его лакей в прихожей, объявив перед этим меня, вышел сказать мне, что его нет.

Вернувшись в свою коляску, я увидел дона Доминго Варнье, который сказал мне, что у него есть о чем со мной поговорить; я спросил у него, не хочет ли он пойти вместе со мной на мессу, он поднялся в мою коляску и сказал, что посол Венеции, прежний, сказал герцогу де Медина Сидония, что должен ему заявить, что я негодяй. Герцог ему ответил, что как только он в этом убедится, он не допустит меня к своей персоне. Эти три удара кинжалом в сердце, которые я получил в течение менее чем получаса, привели меня в отчаяние; я ничего не ответил, я отправился к мессе вместе с этим другом, но затем я думал, что умру, если не облегчу сердце, рассказав ему в деталях весь сюжет гнева посла. Он посоветовал мне никому ничего не говорить, потому что это может лишь разъярить Мануччи, который, с некоторым на то основанием, стал теперь моим злейшим врагом.

По возвращении домой, я написал Мануччи прекратить эту слишком бесчестную месть, потому что он ставит меня в необходимость быть несдержанным в отношениях со всеми, кто счел себя обязанным отказать мне в общении, чтобы удовлетворить ненависть посла. Я отправил свое письмо открытым г-ну Гаспаро Содерини, секретарю посольства, будучи уверен, что тот его передаст. После этого я пообедал со своей возлюбленной, и после обеда повел ее на корриду, где случайно оказался в ложе рядом с другой, где находился Мануччи с обоими послами. Я сделал им реверанс, после чего больше не смотрел на них.

По возвращении домой, я написал Мануччи прекратить эту слишком бесчестную месть, потому что он ставит меня в необходимость быть несдержанным в отношениях со всеми, кто счел себя обязанным отказать мне в общении, чтобы удовлетворить ненависть посла. Я отправил свое письмо открытым г-ну Гаспаро Содерини, секретарю посольства, будучи уверен, что тот его передаст. После этого я пообедал со своей возлюбленной, и после обеда повел ее на корриду, где случайно оказался в ложе рядом с другой, где находился Мануччи с обоими послами. Я сделал им реверанс, после чего больше не смотрел на них.

На следующий день маркиз Гримальди отказал мне в аудиенции. Мне больше не на что было надеяться. Герцог де Лосада меня принял, потому что не любил посла по причине его любви к мужчинам, но сказал мне, что получил указание больше меня не принимать. Он сказал мне, что после этого преследования мне больше не на что надеяться при дворе.

Всеобщее неистовство было немыслимым. Оно творилось с накачки Манувччи, который имел неограниченную власть над своей женой — послом. Чтобы защититься, следовало перепрыгнуть через барьеры клеветы. Я захотел увидеть, не забыл ли он дона Эммануэля де Рода и маркиза де лас Морас, но увидел, что они уже информированы. Мне оставался только граф д'Аранда, и я надумал к нему идти, когда его адъютант пришел мне сказать, что Е.П. хочет со мной поговорить. Я представил себе все, что только может быть мрачного.

Мне назначили час. Я застал этого серьезного человека в одиночестве и увидел, что у него спокойный вид; мне прибавилось смелости. Он предложил мне сесть возле себя — милость, которую он никогда прежде мне не оказывал; я успокоился.

— Что вы сделали вашему послу?

— Ничего ему непосредственно; но я задел его нежного друга в самое чувствительное место, правда, по легкомыслию. Я проявил нескромность в личном разговоре, без намерения ему повредить, одному несчастному, который поспешил ему это продать за сто пистолей. Мануччи, разъяренный, настроил против меня человека в высокой должности, человека, который его боготворит, человека, который сделает для него все, чего тот захочет.

— Вы плохо поступили; но что сделано, то сделано. Вы чувствуете, что вы больше не можете преуспеть в вашем проекте, поскольку, когда речь пойдет о том, чтобы вас назначить, король, проинформированный о том, что вы венецианец, спросит о вас у посла.

— Следует ли мне уехать, монсеньор?

— Нет, но посол мне делал на это намеки. Я ответил ему, что у меня нет власти выслать вас, пока вы не сделали ничего противозаконного. Он ответил, что вы задели выдумками и клеветой честь венецианского подданного, которого он обязан защищать и которого он хорошо знает. Я ответил ему, что если вы клеветник, вас следует обвинить обычными путями и предать всей строгости законов, если вы не сможете оправдаться. Он кончил тем, что попросил меня приказать вам не говорить больше ни с ним, ни с его протеже по поводу подданных Венеции, находящихся сейчас в Мадриде, и мне кажется, что вы можете в этом ему подчиниться. В остальном, вы можете, продолжая жить, как вы живете, оставаться в Мадриде столько, сколько вам угодно, ничего не опасаясь, тем более, что он уезжает на этой неделе.

Это был весь разговор, который я имел с графом, и в этот же день я принял решение только развлекаться и не иметь больше ни с кем дела. Единственно, к кому я часто ходил, это к Варнье, потому что любил его, к Герцогу де Медина Сидония, потому что уважал его, и к архитектору Сабатини, который всегда мне оказывал, как и его жена, наилучший прием. Донна Игнасия принадлежала мне полностью и часто поздравляла меня, видя, что я освободился от всего того, что меня занимало до отъезда Фрэтюра. После отъезда посла, который, не имея разрешения заезжать в Венецию, направился в Париж через Наварру, я захотел увидеть, придерживается ли г-н Кверини тех же взглядов относительно меня, что и его дядя, и посмеялся, когда его портье преподнес мне сомнительное поздравление с тем, что этот дом для меня закрыт.

Шесть или семь недель спустя после отъезда посла я покинул Мадрид. Мне пришлось на это решиться, несмотря на любовь, что я испытывал к донне Игнасии, потому что, помимо того, что я не мог больше ни на что надеяться в Испании, ни подумать о Лиссабоне, поскольку у меня не было рекомендательных писем, у меня больше не было денег. Коляска, стол, спектакли и все прочие маленькие траты, необходимые для жизни, исчерпали вконец, хотя донна Игнасия этого и не замечала, мое богатство. Я думал о том, чтобы продать мои часы и табакерку, чтобы уехать в Марсель, где, я был уверен, найду достаточно денег, чтобы уплыть в Константинополь. Мне казалось, что мне там повезет, без того, чтобы стать турком; но я ошибся. Я вошел в тот возраст, когда фортуна уже изменяет.

В моей тоске я познакомился с ученым аббатом, аудитором папского нунция. Это был аббат Пинци, он познакомил меня с генуэзским книготорговцем по имени Коррадо, человеком богатым и благородным до такой степени, что его добродетели и доброжелательность заставляли человека, занявшегося подсчетами, забыть лицемерие десяти тысяч генуэзцев. Так случилось, что я обратился к нему, чтобы продать часы с репетицией и табакерку, которая стоила двадцать пять луи, по весу золота. Дон Коррадо не захотел, чтобы я продавал свои вещи. Он предложил мне двадцать дублонов да-охо, удовлетворившись моим словом, что я верну их ему, когда смогу. К сожалению, я до сих пор не имел счастья это сделать. У него была одна дочь, необычайно красивая, наследница всего его богатства, которую он выдавал замуж за сына венецианского художника Тьеполетто, чей талант был весьма посредственным, но, впрочем, очень приличного мальчика.

Нет ничего более приятного, чем жизнь, которую ведет влюбленный человек со своим объектом, который любит его взаимно и который отвечает всем его желаниям; но ничего нет более горького, чем расставание, когда любовь продолжается с прежней силой. Страдание кажется бесконечно более сильным, чем предшествующее ему наслаждение. Удовольствия больше нет, а остается одна боль. Чувствуешь себя столь несчастным, что хотелось бы, чтобы того счастья никогда и не было. Мы с донной Игнасией проводили последние дни в развлечениях, которые сопровождались все время грустью и слезами, которые, казалось, ее уменьшали. Дон Диего не плакал, он хвалил нас за чувствительность наших сердец. Через Филиппу, которую я оставил в Мадриде, я получал известия о донне Игнасии вплоть до середины следующего года. Она стала женой богатого сапожника, сгладив, за счет выгоды, огорчение, которое причинил ее отцу мезальянс. Дав слово маркизу дес Морас и полковнику Рохасу навестить их в Сарагосе, я хотел его сдержать. Я прибыл туда один в начале сентября и провел там две недели. Я наблюдал нравы арагонцев. Законы графа д'Аранда не имели силы в этом городе. Я встречал на улице, днем и ночью, мужчин, которые, со своими широкополыми надвинутыми шляпами и черными плащами до пят, были по настоящему замаскированными, потому что этот наряд прикрывал лицо до глаз. Ничего не было видно. Под плащом эти маски носили el spadino ; это была шпага, наполовину длиннее обычной, что носят благородные люди во Франции, в Италии и в Германии. Эти маски пользовались большим уважением. Это были по большей части мошенники, но могли быть и большие сеньоры. Я наблюдал в Сарагосе проявление большой набожности в церкви Нотр-Дам дель Пилар. Я видел процессии, в которых несли деревянные статуи гигантских размеров. Меня водили в собрания, где присутствовали монахи. Меня представили даме, очень толстой, про которую сказали, что она кузина блаженного Палафокса, ожидая увидеть с моей стороны восхищение, и я познакомился с каноником Пигнателли, который возглавлял Инквизицию и который каждое утро отправлял в тюрьму очередную сводню, что приглашала его накануне поужинать с проституткой, с которой он проводил ночь. Он просыпался, и после этого свершения шел к исповеди, читал мессу, затем обедал, бес чревоугодия овладевал им, затем ему приводили другую девицу, он забавлялся с нею и утром делал то же самое, что и накануне; и каждый день то же самое. Все время сражаясь то с Богом, то с дьяволом, этот каноник после обеда бывал самым счастливым, а утром — самым несчастным из людей.

Бои быков в Сарагосе были более прекрасны, чем в Мадриде; быков не удерживали веревками, они ходили свободно по ристалищу, и кровопролития бывали более грандиозными. Маркиз де Морас и граф де Рохас дали мне замечательные обеды. Этот маркиз де Морас был самым любезным из испанцев; он умер очень молодым, два года спустя. Меня познакомили с куртизанками; но с образом донны Игнасии, который всюду следовал со мной, было невозможно счесть какую-либо женщину увлекательной. Большая церковь «Нуэстра сеньора дель Пилар» находится на крепостном валу города. Они считают этот бульвар неприступным; они более чем уверены, что в случае осады враги войдут с какой угодно стороны, но не с этой.

Назад Дальше