— Нет, — сказал я ей, — если вы мне пообещаете не ходить в воскресение к исповеди.
— Что скажет мой отец исповедник, если я не приду?
— Ничего, если он знает свое дело. Будем рассудительны, прошу вас.
Мы оба находились в самой решительной позе, и кузина, которая видела, что мы почти готовы предаться любви, забилась в угол балкона, стоя и повернувшись к нам спиной. Не двигаясь, не меняя позы, не убирая моей руки, которая наслаждалась, приложившись к ее любящему сердцу, я спрашивал ее, разве в такой момент она думает, что раскается в воскресенье в нежном проступке, которому она сейчас готова предаться.
— Нет, я сейчас не думаю о смущении, которое буду испытывать перед исповедником; но если вы заставляете меня думать об этом, я вам отвечу, что наверняка я ему исповедаюсь.
— И потом, когда вы ему исповедаетесь, продолжите ли вы меня любить, как вы поступаете сейчас?
— Я должна надеяться на Бога, что он даст мне силы больше его не оскорблять.
— Могу заверить вас, моя дорогая, что если вы будете продолжать меня любить, Бог не даст вам этих сил. Но, поскольку я предвижу, что с вашей стороны вы приложите силы, чтобы заслужить эту милость, я с отчаянием предвижу, что, по крайней мере, в воскресенье вечером вы воздержитесь от этого сладкого греха, который мы сейчас совершаем.
— Увы, мой дорогой друг! Это правда! Но зачем об этом думать сейчас?
— Это говорит мое сердце; ваше же подвержено квиетизму [19] намного более преступному, чем плотские утехи, которые амур предоставляет нам столь щедро. Я не могу и наполовину быть с вами в этом злодействе, запрещенном моей религией, несмотря на то, что я вас обожаю и что сейчас я счастливейший из людей. Наконец, одно из двух. Либо пообещайте мне не ходить на исповедь все время, пока я остаюсь в Мадриде, либо терпите, что я стану в этот момент несчастнейшим из смертных, отстранившись от вас, так как я не могу чистосердечно предаваться любви, сознавая то горе, которое причинит мне ваше сопротивление в воскресенье.
— Ах, дорогой друг! Теперь вы жестоки, вы делаете меня несчастной. Я не могу согласиться дать вам это обещание.
При этом ответе я сделался неподвижен, я не продвигался вперед, и я сделал ее действительно несчастной, для того, чтобы она стала в полной мере счастливой в будущем; это стоило мне сил, но я все вытерпел, будучи уверен, что мое страдание не продлится долго. Донна Игнасия, которую я при этом не отпускал, была в отчаянии, видя меня в бездействии; стыдливость мешала ей добиваться меня в открытую, но она позволила мне удвоить свои ласки, упрекая ее за соблазнение и за безжалостность. В этот момент ее кузина повернулась и сказала, что входит дон Диего. Мы вернулись в приличную позу и кузина села возле меня, Дон Диего поздоровался со мной, затем вышел, пожелав нам доброго сна. Я сделал грустное лицо очаровательной донне Игнасии, которую я обожал, которая выразила мне сочувствие, что я должен был понять также как то, что она так же счастлива, как и я.
Загасив свечу, я провел полчаса, шпионя за ней через стекло. Сидя в кресле с унылым видом, она ни словом не отвечала на то, что говорила ей кузина и что я не мог слышать. Кузина пошла спать, я подумал о том, что она решится прийти в мою постель, и я вернулся в нее, но я ошибался. На следующий день, очень рано, они покинули мою комнату, и в полдень дон Диего спустился, чтобы обедать со мной и сказал, что его дочь, у которой разболелась голова, даже не пошла к мессе. Она в кровати, дремлет.
— Нужно убедить ее поесть что-нибудь.
— Наоборот, ей хорошо до вечера не есть, и она поужинает с вами.
После сиесты я пошел составить ей компанию, сидя возле нее и говоря в продолжение трех часов все то, что может влюбленный, вроде меня, говорить девушке, которую следует убедить изменить свое поведение, чтобы стать счастливой; она держалась все время с закрытыми глазами, ничего мне не отвечая и только вздыхая, когда я говорил ей что-то особенно трогательное. Я покинул ее, чтобы пойти прогуляться по Прадо С.-Жеронимо, сказав ей, что если она не спустится поужинать со мной, я решу, что она не хочет больше меня видеть. Она испугалась угрозы и пришла к столу, когда я уже не надеялся, но бледная и расстроенная. Она ела очень мало и ничего не говорила, потому что я ее убедил, и она не знала, что сказать. Слезы, которые время от времени скатывались из глаз по ее красивому лицу, пронзали мне душу. Страдание, которое она мне причиняла, было невыносимо, я боялся, что не смогу выдержать, потому что я ее любил, и у меня в Мадриде не было другого отвлечения, которое могло бы избавить меня от этого воздержания. Перед тем, как подняться к себе, она спросила, сделал ли я визит к герцогине, как обещал, и мне показалось, что она немного повеселела, когда я сказал, что не делал этого, что может подтвердить Филиппа, потому что это она отнесла письмо, в котором я просил прощения у дамы за то, что не имел чести прийти к ней сегодня.
— Но вы пойдете в другой день.
— Нет, моя дорогая, потому что вижу, что это вас огорчит.
Я нежно обнял донну Игнасию, вздыхая, и она оставила меня, печального, как и она.
Я видел очень хорошо, что ожидаю от нее слишком многого; но я имел основания надеяться ее переубедить, потому что понимал всю силу ее стремления к любви. Я не верил, что она будет обсуждать это с Богом, — но со своим исповедником. Она сама мне сказала, что окажется в затруднительном положении с исповедником, если прекратит ходить на исповедь; исполненная благочестия и испанского чувства гордости, она не могла решиться ни обманывать исповедника, ни сочетать свою любовь с тем, что она считала своим религиозным долгом. Она думала верно. В пятницу и в субботу ничего не изменилось. Ее отец, который понял, что мы влюблены, заставлял ее обедать и ужинать со мной, рассчитывая на чувства того и другого. Он спускался только тогда, когда я просил его прийти. Его дочь ушла от меня в субботу вечером с видом, более грустным, чем обычно, отвернув голову, когда я хотел дать ей поцелуй, которым собирался заверить ее в моем постоянстве. Я видел, в чем тут дело. Она должна была пойти назавтра принять святое причастие. Я восхищался чистотой ее души, я любовался ею, видя войну, которую должны вести в ее душе две страсти. Я начал ей сочувствовать и раскаиваться, что стал действовать таким образом, что мог потерять все, не удовольствовавшись лишь частью.
Желая убедиться во всем собственными глазами, я поднялся рано утром, оделся в одиночку и ждал, когда она выйдет. Я знал, что она зайдет за своей маленькой кузиной; я вышел вслед за ней и пошел прямо в церковь «Соледад», где встал позади двери в исповедальню, откуда видел всех, находящихся в церкви, а меня не могли увидеть. Четверть часа спустя я вижу входящих кузин, которые помолились, а затем разделились. Одна пошла к одной исповедальне, а другая — ко второй. Я следил за донной Игнасией. Она вошла в свою очередь в нишу, и я увидел исповедника, который, дав сначала отпущение грехов направо, повернул затем голову налево, чтобы выслушать донну Игнасию. Эта исповедь меня огорчала, возмущала, потому что она никак не кончалась; что она ему, наконец, говорит? Я видел, что исповедник время от времени говорит что-то кающейся. Я собирался уйти. Это длилось час. Я выслушал три мессы. Наконец, я увидел, что она встает. Я увидел ее некрасивую кузину у алтаря, принимающую причастие.
Донна Игнасия, с опущенными глазами и с видом святой, опустилась на колени на моей стороне, где я не мог ее видеть; я понял, что она слушает мессу, что говорится с алтаря, находящегося в четырех шагах от нее. Я ожидал увидеть ее по окончании мессы у алтаря, принимающей причастие, но этого не было. Я увидел ее присоединившейся к кузине у выхода из церкви, и уходящей. Все ясно. Она искренне покаялась, говорил я себе, она призналась в своей страсти, исповедник потребовал от нее жертвы, которую она не могла ему пообещать, мучитель, верный своему ремеслу, отказал ей в благословении. Все потеряно. Что будет? Мое спокойствие и спокойствие этой достойной девушки, набожной, порядочной и бесконечно влюбленной, требовали, чтобы я покинул этот дом. Несчастный! Я должен был удовольствоваться тем, что видел бы ее время от времени случайным образом. Я увижу ее сегодня, обедающую со мною, всю в слезах. Я должен избавить ее от этого ада.
Я пошел к себе очень грустный, очень недовольный собой, и отослал парикмахера, потому что захотел лечь в кровать, я сказал бискайке не подавать мне обед, пока я не позову; я слышал, как вошла донна Игнасия, я не захотел ее видеть, я заперся, лег и спал до часу. Я поднялся, приказал, чтобы подавали обед и известили отца или дочь, чтобы спускались обедать, и увидел дочь, одетую в черный корсет, обшитый шелковыми лентами. В Европе нет более соблазнительной одежды для женщины с прекрасной грудью и тонкой талией. Видя ее столь красивой и обратив внимание на ее безмятежный вид, я не мог удержаться, чтобы не сделать ей комплимент. Не ожидая от нее такого поведения, я забыл, что она накануне отказала мне в поцелуе, я обнял ее и нашел ее нежной как ягненок. Но спустилась Филиппа, я ничего не сказал, и мы сели за стол. Я раздумывал об этом изменении, и решил, что испанка перепрыгнула ров; она приняла решение. Я счастлив! Но не следует ничего говорить, надо сделать вид, что ничего не знаешь, и посмотреть, что будет.
Совершенно не скрывая удовлетворения, что омывало мою душу, я говорил ей о любви всякий раз, как нас оставляла Филиппа, и видел, что она не только раскованна, но и охвачена страстью. Она спросила у меня, перед тем, как мы встали из-за стола, люблю ли я еще ее, и, в восторге от моего ответа, попросила отвести ее на корриду. Быстрей парикмахера! Я одеваю одежду, отороченную лионской тафтой, которую еще не надевал, и мы идем пешком на эту битву, не имея терпения дожидаться коляски и боясь, что не найдем места, но находим два в большой ложе, и она рада, что не видит возле меня, как в прошлый раз, своей соперницы.
После боя день был замечательный, и она захотела, чтобы я прошелся с ней по Прадо, где мы встретили все, что есть самого галантного в Мадриде из мужчин и женщин. Держа меня под руку, она, казалось, старалась показать, что принадлежит мне, и наполняла мою душу радостью.
Но вот встречается и посол Венеции, пешком, как и мы, со своим любимцем Мануччи. Они прибыли из Аранхуэса этим же днем, и я об этом не знал. Они подошли со всей испанской вежливостью, и посол сделал мне комплимент, который бесконечно польстил донне Филиппе, которая сделала вид, что его не слышит. Проделав круг по Променаде, он нас покинул, сказав, что я доставлю ему удовольствие, придя обедать завтра. К вечеру мы пошли поесть мороженого и вернулись к себе, где встретили дона Диего, который поздравил дочь, видя, что она в хорошем настроении и развеселилась, проведя день со мной. Я просил его поужинать с нами, он согласился и развлекал нас множеством маленьких галантных историй, которые все более раскрывали мне его добрый характер. Но прежде, чем подняться в свою комнату он вдруг сказал мне такие слова, переведенные здесь буквально, и которыми он меня удивил:
– Амиго дон Хаиме, оставляю вас здесь наслаждаться на балконе свежей ночью вместе с моей дочерью, я рад, что вы ее любите, и заверяю вас, что только от вас зависит стать моим зятем, как только вы сделаете так, что я смогу сказать, что уверен vuestra noblezza (в вашем благородстве ).
— Я был бы чрезвычайно счастлив, моя очаровательная подруга, — сказал я его дочери, как только мы остались одни, — если бы это можно было сделать, но знайте, что в моей стране называют благородными только тех, кто по своему рождению имеет право руководить государством. Я был бы благороден, родись я в Испании; но таков, как я есть, я вас обожаю, и смею надеяться, что вы сделаете меня полностью счастливым.
— Да, дорогой мой друг, полностью, но я хочу быть и сама также счастливой. Никакой неверности.
— Ни малейшей. Слово чести.
— Пойдемте же, укроемся на этом балконе.
— Подождем четверть часа. Погасите свечи и не запирайте дверь. Скажите мне, мой ангел, как пришло ко мне счастье? Я этого совсем не ожидал.
— Если это счастье, вы обязаны им некоей тирании, которая хотела ввергнуть меня в отчаяние. Бог добр и он не хочет, я в этом уверена, чтобы я стала своим собственным мучителем. Когда я сказала моему исповеднику, что мне совершенно невозможно перестать вас любить, но можно не совершать с вами никаких крайностей, он сказал мне, что я не могу доверять вам до такой степени, тем более, что я ощущаю себя столь слабой. Поскольку это так, он хотел, чтобы я обещала ему не оставаться больше с вами наедине. Я сказала ему, что не могу этого обещать, и он не захотел отпускать мне грехи. Я пережила впервые в жизни эту обиду с такой силой, на которую не думала, что способна, и, предав себя в руки Господа, я сказала: «Сеньор, ваша воля будет исполнена». Я приняла, в ожидании мессы, свою судьбу. Пока вы меня любите, я буду только вашей, а когда вы покинете Испанию, я найду себе другого духовника. Того, который мне сочувствует и с которым моя душа будет спокойна. Моя кузина, которой я все сказала, была очень удивлена, но у нее мало ума. Она не знает, что для меня это лишь временное заблуждение.
После этого заявления, которое показало мне всю красоту ее души, я заключил ее в мои объятия и отвел ее в мою кровать, где продержал до первых лучей зари, полностью лишенную сомнений. Она оставила меня еще более влюбленным, чем всегда.
Глава IV
Я совершаю бестактность, которая делает Мануччи моим самым жестоким врагом. Его месть. Мой отъезд из Мадрида. Сарагоса. Валенсия. Нина. Мой приезд в Барселону.
Вот момент, когда правда меня огорчает, поскольку я обязан ее сказать и признать себя виновным в совершении бестактности, которая, однако, могла бы создать у читателя обо мне неверное представление, если бы он принял ее за мой обычай.
На следующий день я обедал у посла Венеции, где имел удовольствие узнать, что при дворе министры и все те, кто был со мной знаком, были обо мне самого высокого мнения. Три или четыре дня спустя король вернулся в Мадрид вместе со всей королевской семьей и с министрами, у которых я постоянно бывал по делу о Сьерра Морена. Я собирался туда поехать. Мануччи, который продолжал мне оказывать знаки самой сердечной дружбы, должен был выехать со мной для собственного удовольствия, с одной авантюристкой, которую звали Порто Карреро, которая считалась племянницей либо дочерью покойного кардинала, выказывая по этому случаю большие претензии и втайне не имея другого занятия, кроме как быть наложницей аббата Бильярди, консула Франции в Мадриде.
Мои дела находились в таком положении, когда некий Гений, враг моего Гения-защитника, сделал так, что в Мадрид приехал барон де Фрэтюр, льежец, Великий егермейстер Принципата, пройдоха, игрок, мошенник, как и все те, кто еще и сегодня говорит, что это образование было законным. Он знал меня по Спа, где я ему сказал, что направляюсь в Португалию, и он собирался за мной последовать, рассчитывая на мою дружбу, чтобы сделать хорошие знакомства, способные пополнить его кошелек деньгами простаков.
Никогда ничто в моей жизни не показывало профессиональным игрокам, что я из их компании, но несмотря на это они все хотели считать меня «греком» (мошенником). По их представлениям, я должен был им быть. Они полагали, что оказывают мне этим честь. Как могли они считать меня своим, хотя я обладал всеми внешними признаками, всей наружностью и всеми повадками человека ученого? Они говорили со мной с открытым сердцем и, что забавно, я этому не препятствовал, прибегая ко всяким уверткам; приходилось поступать таким образом, или бы они считали себя оскорбленными. Итак, барон де Фрэтюр, который остановился в Мадриде, узнав, что я здесь, пришел меня повидать, казался весьма довольным, что нашел меня, польстил мне всячески и самым любезным образом обязал меня оказывать ему хороший прием. Мне казалось, что моя простая вежливость и несколько знакомств, которые я мог бы ему предоставить, не могут меня скомпрометировать. Он познакомил меня со своим спутником. Это был толстый француз, ленивый, невежественный, но француз. Такое проходит незаметно мимо внимания всех, кроме тех, кто внимательно приглядывается к внутреннему характеру французов; такие редки, но они замечают, что французы хорошо представляются, ведут себя просто, веселы за столом, любят девочек и проявляют свое лицо в распутстве. Этот компаньон де Фрэтюра был капитан кавалерии на службе Франции, из тех, что имеют счастье быть отовсюду изгнанными.
На четвертый или пятый день Фрэтюр в свободной манере обратился ко мне и сказал, что у него совсем нет денег, и попросил у меня тридцать или сорок пистолей, сказав, что он их вернет; я поблагодарил его за доверие и свободно же сказал, что не могу услужить ему подобным образом, потому что деньги мне понадобятся самому и в скором времени.
— Но мы провернем некое хорошее дельце, и деньги у вас будут.
— Я не знаю, провернется ли хорошее дельце, а пока не могу лишиться необходимого.
— Мы не знаем, что сделать, чтобы успокоить хозяина. Придите с ним поговорить.
— Если я с ним буду говорить, это будет для вас скорее плохо, чем хорошо, потому что он спросит у меня, отвечаю ли я за вас, и я скажу, что вы — сеньоры, которые не нуждаются в том, чтобы кто-то другой за них отвечал; но такой отказ не помешает хозяину думать, что если я не отвечаю, это означает, что я сомневаюсь.
Поскольку я познакомил его на променаде с графом Мануччи, Фрэтюр уговорил меня отвести его к нему, после чего, восемь или десять дней спустя он ему открылся. Мануччи, человек любезный и профессиональный грек, не дал ему денег, но познакомил с человеком, который ему их одолжил без залога. Они провернули несколько партий, что-то заработали, но я ни во что в это не вмешивался. Занятый колонией и донной Игнасией, я хотел покоя; единственная ночь, что я провел вне дома, вызвала тревогу в ее прекрасной душе, которая целиком отдалась любви.
В эти дни г-н Кверини, новый посол Венеции, прибыл в Мадрид, чтобы заменить г-на Мочениго, которого Республика выбрала послом при дворе Версаля. Этот Кверини был человек литературный, — качество, не свойственное Мочениго, который любил только музыку и дружбу на греческий лад.