Преподаватель симметрии - Андрей Битов 20 стр.


После такого яркого политика нам уже легче стало отклонить другого кандидата. Профессор физикохимии утомил нас замыслом о замысле, то есть сюжетом о том, как у него не складывается сюжет (роман так же уныло и назывался – «Сюжет»). Профессор пытался рассказать историю, как одному русскому приснился периодический закон химических элементов. Рассказ был перенасыщен деталями, интересными разве что специалисту, а также непонятными русскими шутками, мы задремали и сочли весь сон неправдоподобным.

Другой профессор (астроном, тайный астролог) в «почти оконченном» романе «Столетие отмены календаря» (название мы тут же забраковали как чересчур сложную шутку) пытался вернуть каббалу в современное сознание, обратно воссоединяя букву с цифрой. Тут нам показалось, что он посягает на монополию наших анаграмм, и мы разгрызли и выплюнули его, как косточку, порекомендовав закончить наконец роман и тогда уже приходить.

Нам стало грустно.

– Пора уже кому-нибудь из нас хоть что-нибудь закончить… – вздохнул Барли.

Все поежились.

– Не стали ли вы слишком разборчивыми? – съязвила Герда.

– Не пора ли нам растопить камин? – предложил я.

– Нам нужна свежая кровь! – сказал решительный Уандей.

– Не становимся ли мы слишком кровожадными?.. – Я не узнал собственного голоса. – И у меня есть один на примете.

– Нам надо выработать устав! – выдохнули мы хором.

С этой трудной задачей мы почему-то легко справились, то есть слегка лишь устав…

УСТАВ

1. Полная свобода слову! (То есть никакой над ним работы – пусть оно работает над автором.)

2. Ответственность автора перед своим героем не может быть ниже требований, предъявляемых им к самому себе.

3. Установка на подлинность воображения, то есть категорический запрет на любые сюжеты о великих людях (они и так уже есть), а также на т. н. научную фантастику.

4. Трудности в написании текста означают не лень, а усложнение задачи.

5. Не писать можно все что угодно.

6. Писать можно лишь то, что получается.

7. Книги и рукописи не читаются и не возвращаются.

8. Членом-корреспондентом считается непечатающийся автор, допущенный к экзамену любым из действующих членов Клуба.

9. Публиковать произведение члену Клуба разрешается только тогда, когда все члены Клуба сочтут его законченным.

10. После опубликования произведения автор автоматически выбывает из Клуба.

11. Принятие нового члена может быть лишь единогласным.

12. Клуб самораспускается, если кто-либо из членов позволит себе поставить себя выше другого.

Примечание:

а. Генеральный секретарь не обладает правом голоса;

б. Президент обладает правом совещательного голоса;

в. Решение всегда может быть отложено до следующего заседания.

Пункты 2 и 3 вызвали много споров.

– Что же тогда? – возмущался Уандей. – Мне нельзя и собственного героя убить? Может, даже нельзя разрешить ему сойти с ума или покончить с собой? О чем же тогда писать? Не о себе же… Как же обрести сюжет в бессюжетности собственной жизни? Выходит, наша «свобода слову» оборачивается запретом писать что бы то ни было!

Барли с ним согласился и предложил исключить из состава литературных героев уродов и маньяков, слишком развязывающих руки автору в построении сюжетов.

Герда, как всегда разумно, предложила увязать название Клуба с его Уставом, переименовав «В общество охраны литературных героев от их авторов», таким образом соотнесясь с более общественными темами сохранения культурного наследства и окружающей природной среды. Как-то она сумела все свести к птичкам…

Пункты 4, 5, 6 не вызвали разногласий. По сути, это был один и тот же пункт, по-разному сформулированный каждым из трех отцов-основателей Клуба.

Хватило разума не спорить, оценить каждую из формулировок по достоинству.

Меня же это все меньше занимало, я не слушал и думал о том, как мне вызволить моего Лоренса Стерна из запрета писать о великих людях…

– Сами посудите, – рассуждал я, – какой же Стерн великий, если его все перезабыли! Да в какой-то России его знают лучше, чем в родной Англии… В «Британнике» ему отведено меньше столбца! Кто только заправляет нашей «Британникой»!! Вот этому чинуше, который через два века сводит личные счеты с гением, я и посвящу свой роман «Правь, “Британника”!». Представьте себе только, он назвал Стерна всего лишь «английским юмористом XVIII века и сыном офицера», тогда как какого-то ничтожного Джерома К. Джерома удостоил звания Автора! А я считаю Стерна подлинным родоначальником нашего движения – он ведь так и не дописал ничего до конца! И даже умер из-за насилия над собой, пытаясь продолжать недописанное… Трагическая, героическая участь! Предлагаю снять со стены этого «Нитще» и заменить на портрет Стерна, а Клубу нашему присвоить его благородное имя!

И я сел с бьющимся сердцем, ничего не видя и не слыша. И зря, потому что именно пункт «в» примечания к нашему Уставу вызвал самую оживленную дискуссию.

Переименовать Клуб в Общество следовало, объяснила Герда, и по практическим соображениям: налоги, паблисити и т. п. (Возникло подозрение, что это шло с подачи Мурито, не имевшего права голоса.)

В результате мой пункт вообще не обсуждался (все уже читали «Тристрама Шенди» с моей подачи и оценили его по достоинству), и мне было предложено для начала взять на себя обеспечение Клуба достойным портретом основоположника. Я чувствовал себя окрыленным: оставался только шаг для обращения моих друзей из почитателей Стерна в стернианцев. Пункт «в» примечания к Уставу был теперь сформулирован так: продолжить обсуждение вопроса о переименовании Клуба.

На следующее заседание я принес портрет и повесил его вместо: никто и не заметил.

Поскольку цель общества была теперь сформулирована как «охрана литературных героев», то и решено было присвоить Клубу имя не Стерна, а Тристрама Шенди. Предложение исходило от Барли, и никто не возражал, а я тем более.

Мы и впрямь притомились своей кровожадностью… Несмотря на столь жестокий устав, экзамен моего кандидата прошел исключительно гладко.

Он всем сразу понравился: бывший музыкант, весь на шарнирах, похожий на рыжего негра, ничего никогда не читавший, даже без инструмента (нам только контрабаса в Клубе не хватало!), сразу с двумя ненаписанными романами и еще одним, который только что пришел ему в голову, так что он «просто не успел». Мы были сражены такой плодовитостью, а главное – из него сразу получилась полная и «судьбоносная» анаграмма: был просто Майкл… а стал – М. Виоло ди Клавир! (в дальнейшем просто Виоло). И его curriculum vitae подходил к анаграмме…

…Он был любимым и упорным учеником знаменитого старого органиста, который возлагал на него большие надежды, но тут Виоло умудрился сломать руку на автогонках, она утратила былую подвижность, и он отправился изучать философию в шведский университет в Упсале, но не нашел там ничего о Сведенборге и отправился в Японию изучать язык, на что у него еще быстрее не хватило времени, и он вернулся домой, к папе, маме и музыке, приспособившись к контрабасу как менее двурукому инструменту, подумывая, однако, о покупке небольшого отеля, чтобы поигрывать там для избранной публики… Так что то, что он оказался автором сразу трех ненаписанных произведений, не могло нам не понравиться, но мы посоветовали ему остановиться на каком-нибудь одном из трех.

Он выбрал название «Отец и дети», отцом оказался Иоганн Себастьян Бах, и роман был тут же отклонен в соответствии с пунктом 3 Устава. И сколько ни старался Виоло доказать, обращаясь почему-то к Герде, что роман не о величии, а как раз об умалении Баха, униженного его детьми, задвинувшими его как устарелого более чем на столетие, вплоть до «открытия» его Мендельсоном, что роман будет именно о детях, целеустремленно попирающих отца как Бога, а значит, и Бога как отца… для всех нас Бах оставался Бог, и мы роман отклонили.

В конце концов, это я органист, а не вы! – Виоло опять умоляюще посмотрел на Герду. – Это я предал своего старого учителя, который был мне как отец, а не вы! Я изнутри знаю, о чем пишу: это я увидел Баха живьем, а не вы!

То есть как это – живьем??? – заинтересовались мы хором.

С этого я, пожалуй, и начну свой роман… – И Виоло достал из кармана клочок бумаги.

Мы не успели его остановить – он уже читал. Так у нас не было принято, но мы опоздали. Пришлось слушать.

…Некий я (автор?) бредет по старинному неизвестному ему городку и вдруг каким-то неведомым чувством понимает, что именно за этой дверкой проживает сам Бах. Недолго раздумывая, стучит, ему открывает почтенная фрау и просит подождать. Он ждет и слышит, как за дверью складываются воедино фрагменты «Страстей по Матфею». Он сам музыкант, и нетрудно представить себе его чувства! Наконец дверь отворяется и входит чужой старик, совершенно лысый, – все еще не Бах! Тут рассказчик понимает, что ни слова не знает по-немецки, и в растерянности повторяет: «Бах-Бах-Бах». «Их бин Бах!» – раздраженно говорит старик, и тут только наш герой понимает, что перед ним самый что ни на есть Бах, только без парика. От ужаса он просыпается в нашем времени и понимает, что видел живого Баха, потому что такую деталь, что дома тот парика не носил, сам он придумать не мог.

Он выбрал название «Отец и дети», отцом оказался Иоганн Себастьян Бах, и роман был тут же отклонен в соответствии с пунктом 3 Устава. И сколько ни старался Виоло доказать, обращаясь почему-то к Герде, что роман не о величии, а как раз об умалении Баха, униженного его детьми, задвинувшими его как устарелого более чем на столетие, вплоть до «открытия» его Мендельсоном, что роман будет именно о детях, целеустремленно попирающих отца как Бога, а значит, и Бога как отца… для всех нас Бах оставался Бог, и мы роман отклонили.

В конце концов, это я органист, а не вы! – Виоло опять умоляюще посмотрел на Герду. – Это я предал своего старого учителя, который был мне как отец, а не вы! Я изнутри знаю, о чем пишу: это я увидел Баха живьем, а не вы!

То есть как это – живьем??? – заинтересовались мы хором.

С этого я, пожалуй, и начну свой роман… – И Виоло достал из кармана клочок бумаги.

Мы не успели его остановить – он уже читал. Так у нас не было принято, но мы опоздали. Пришлось слушать.

…Некий я (автор?) бредет по старинному неизвестному ему городку и вдруг каким-то неведомым чувством понимает, что именно за этой дверкой проживает сам Бах. Недолго раздумывая, стучит, ему открывает почтенная фрау и просит подождать. Он ждет и слышит, как за дверью складываются воедино фрагменты «Страстей по Матфею». Он сам музыкант, и нетрудно представить себе его чувства! Наконец дверь отворяется и входит чужой старик, совершенно лысый, – все еще не Бах! Тут рассказчик понимает, что ни слова не знает по-немецки, и в растерянности повторяет: «Бах-Бах-Бах». «Их бин Бах!» – раздраженно говорит старик, и тут только наш герой понимает, что перед ним самый что ни на есть Бах, только без парика. От ужаса он просыпается в нашем времени и понимает, что видел живого Баха, потому что такую деталь, что дома тот парика не носил, сам он придумать не мог.

Так это же сон! – возмутился Уандей.

Неплохо написано, – вздохнул Барли.

Про парик очень убедительно… – Герда наконец откликнулась на взгляды Виоло.

И мы изменили формулировку: роман был не отклонен, а – одобрено его ненаписание.

Разница была принципиальная, но Виоло ее не воспринял.

Тем настойчивей он был во втором своем замысле – о Россини.

А мы еще настойчивей его отклоняли, по тому же третьему пункту.

Как вы не понимаете? – кипел Виоло, обращаясь уже только к Герде. – Во-первых, Россини – это все-таки не Бах. Во-вторых, меня интересует лишь Россини, окончательно порвавший с музыкой и отдавшийся всецело кулинарии как искусству. В-третьих, это даже не роман, а либретто оперы!

Тут уж мы возмутились! Приносить нам какие-то либретто…

Было решено ввести подпунктом в Устав, что пьесы, сценарии, а тем более либретто к рассмотрению не допускаются.

Ну и что же вы подадите нам на десерт, раз вы так увлечены кулинарией?.. – улыбнулась Герда. – Моцарта?

Как вы догадались? – Виоло густо покраснел.

Третьего всегда легче вычислить, – таинственно изрекла Герда.

И потом, – съязвил Барли, – разве можно причислить Моцарта к великим?

Роман, строго говоря, не о Моцарте, а о Сальери… – пролепетал Виоло.

Об отравителе? – последовала реплика Уандея. – Ну да, яды имеют что-то общее с кулинарией…

Совсем нет! Как раз поэтому я и усомнился в отравлении.

Мы тяжко вздохнули, налили себе по полному бокалу шерри: раз уж выслушали два, валяй и третий!

Виоло построил свой роман-гипотезу на двух предпосылках: внезапности смерти Моцарта и причине этой внезапности.

Описания смерти Моцарта действительно заманчиво таинственны: он не заболел, а из него вдруг, таинственно и быстро, исчезли силы жизни, и он растаял как свеча, угас как светило, закатился как Солнце («сдулся как воздушный шарик», – слова Виоло), будто и впрямь был отравлен неким секретным ядом.

Виоло как бы соглашался с легендой, что отравителем был Сальери, но совсем не в том прямом, злодейском смысле, что упрочился в легендах и прочей литературе. Яд Сальери был куда тоньше, изощренней и убийственней, чем любая алхимия, – этим ядом послужило просвещение.

Моцарт был гениальнее, а Сальери – грамотней. Моцарт более тридцати лет (начиная с четырех) был непрерывен (то есть четырехлетним и оставался), никогда не задумываясь, кто он такой: кого он лучше или кто был до него: можно не сравнивать себя ни с кем, если ты единственный и первый, – ему было не до этого. Сальери, глубже всех восхищавшийся Моцартом, знал про разницу между вторым и первым очень даже хорошо. Он подсовывал Вольфгангу разные модные новинки, но тот все заранее знал: для него не могло быть ничего нового.

Но Сальери был терпелив и улучил момент.

Моцарт действительно принял этот мрачный заказ от таинственного незнакомца на заупокойную мессу, нуждаясь, как всегда, в деньгах и не устояв перед авансом. Задача эта поначалу угнетала его, дело шло туго, а сроки поджимали. Сальери прознал про одно случайное исполнение одной не исполнявшейся уже мессы одного забытого композитора и стал заманивать Моцарта пойти с ним послушать. «Отвлечешься, оттолкнешься…» – уговаривал Сальери. Уговорил. И только Моцарт дал согласие, как месса у него двинулась и стала набирать и скорость и легкость. Он чувствовал, как достигает предела сил, а это всегда бывало ТО: единственность и неповторимость творения! – либо помрешь, упав на лист рукописи, либо взлетишь еще выше, закончив и напившись на радостях в первом же кабаке. Выпить хотелось ужасно!

Тут и входит Сальери: оказывается, три дня пролетели как один и им пора.

Куда??

Слушать мессу, ты же обещал!

Он поймал-таки его в момент наивысшего истощения!

И Моцарт покорно поплелся за Сальери, как в поводу. Как на заклание.

Сальери знал, на что он его ведет, но он и не предполагал, что прослышит, прозрит Моцарт своим-то ухом!

Это были «Страсти по Матфею».

На обратном пути Вольфганг напился, не сказав Сальери ни слова. Он вспоминал, как они, беспечные и такие гениальные, с дружком Филиппом-Эммануэлем пропивали ничтожную сумму, вырученную за какой-то ветхий клавир отца Филиппа.

Вернувшись, он, не раздеваясь, плюхнулся за клавесин и стал писать, не успевая подыгрывать себе левой рукой, но и правая еле удерживала перо.

Но чернила кончились. Он силился позвать, чтоб принесли… и медленно сползал со стула на пол.

И правда, сколь ни гениальна месса Моцарта, она единственная во всем его творчестве носит отчетливый отпечаток влияния, и это влияние Баха.

Два солнца вместе не восходят над горизонтом нашей планеты!

О, если бы он знал об этом раньше! То его бы такого и не было.

Зато у нас теперь оба: и Бах, и Моцарт.

Мы молчали, выжидая, кто первый.

Вот вы в своей гипотезе утверждаете, что Моцарт ничего не ведал о старом Бахе… А как же его «Хорошо темперированный клавир»?! Ведь именно после него Моцарт обретает совсем новое развитие, вплоть до собственной великой мессы?

(Я и не знал, что она так хорошо разбирается в музыке.)

Виоло выглядел убитым.

И правда, есть такое сочинение… как же я не учел! Это рушит сюжет.

Ладно, – махнул рукой Уандей, – такой роман не под силу и доктору Манну. Фаустус нашелся…

И мы решили все-таки одобрить ненаписание им именно этого романа, за что и приняли Виоло в действительные члены Клуба.

Только в том случае, постановили мы, если главным героем станет посредственный Сальери, а гениальный Моцарт станет второстепенным. Дольше всего мы, как всегда, обсуждали название. «Человек, который не слышал Баха» не прошел по целому ряду причин. Во-первых, длинновато и уже опровергнуто Гердой, во-вторых, из-за Честертона[45]. В-третьих (все аплодировали этому неожиданно тонкому замечанию Барли), в названии слишком раскрывается содержание произведения. Другое название, которое Виоло тут же предложил, – «Зрячее ухо» – было решительно отклонено Гердой, и я снова поверил в ее ко мне чувства: она хорошо знала, как долго и упорно я не пишу свой роман «Говорящее ухо». В конце концов было принято решение, чтобы Виоло продолжил работу над названием.

Он выглядел окрыленным нашим решением, и мы были довольны.

Но ликовал он не по тому поводу.

Вы сами не представляете, – с горящими глазами, возбужденно обращался он к Герде, – как вы гениально выправили мой убогий замысел! Очень уж Баха забивали его дети, и Моцарт с ними, как внебрачный сынок. Но он первый из всех услышал подлинного Баха еще в темперированном клавире – и пошел дальше, как бы самого себя то нагоняя, то перегоняя… Какой садовник привил его к этому могучему стволу, всем казалось, уже мертвого дерева! Именно в мессе они полностью и независимо слились, и, как бы ни казалось трагично для Моцарта услышать впервые «Страсти», он слышал уже свою музыку, и ничью другую: он слился с нею, совпал, так и не испытав влияния своего предшественника, потому что Учитель у обоих оказался один и тот же.

Назад Дальше