И если Александра Великого (симпатичного и красивого) Варфоломей однажды осадил и поставил на место, отыграв у него одну из битв в пользу Дария, то с Наполеоном это ему никак не удавалось, даже выиграй он у него несколько подобных битв. Варфоломею было мало Абукира, Трафальгара, Бородино… два циклопа: Нельсон и Кутузов… Но даже Нельсон не оказался так знаменит. И кто в истории сумел потерпеть самое большое поражение, завоевав всю Европу и получив взамен лишь островок Св. Елены? а все равно в памяти всех остаться победителем! Только этот раздутый пузырь. Треуголка его до сих пор царственней любой короны! Слава Наполеона оказалась больше себя самой, вот феномен! Из-за этих его ста дней? Нет, не только. «Сто дней» были даже симпатичны Варфоломею. Нет, не из-за Ватерлоо, не потому, что узурпатор проиграл окончательно соотечественнику Варфоломея лорду Веллингтону… кто помнит теперь, что был такой? А Наполеона помнят все.
«Большое видится на расстояньи… – вздыхал Варфоломей. – Век – это разве расстояние?» Девятнадцатый все еще стоял лагерем вокруг века двадцатого: даже Первая мировая не так уж его отодвинула… О, эти бесконечные кровати, в которых Наполеон провел по одной ночи! Они множились, как амебы, простым делением, принося доход провинциальным кабачкам и гостиницам.
Несмотря на свою безграничную власть, Варфоломей был широкого ума человек: тщетность этих его усилий доказала ему главное – что они тщетны. А тщета, как и суета, ниже достоинства властителя ранга Варфоломея. Так-таки правда: нелепо жертвовать властью большей ради власти меньшей. Бороться с Наполеоном для Варфоломея было то же, что Наполеону властвовать над островком Св. Елены. Варфоломей вовремя усмехнулся и пожал плечами: нет и Буонапарте он не уступает во власти! Разве во власти Наполеона было создать хотя бы букашку, хоть какую былинку?.. Между тем это были доступные и даже уже пройденные этапы власти Варфоломея: это он вырастил одно очаровательное растеньице из семейства зонтичных, и это он же заселил Патагонию крошечным мотылечком Варфоломеус Ватерлоус, неизвестным не только науке, но и самому Создателю. Он сделал это лишь однажды, в тот самый день, когда ночь всего длиннее в году, в день рождения узурпатора. Кто скажет, что Варфоломей злоупотреблял когда-нибудь властью? Он не ставил себя на одну доску с Творцом, но то, что в его власти было, и то что доступно лишь Ему одному, – бесспорный факт.
Так что после Создателя власть его была следующей. А поскольку у Создателя это и не власть, а Он сам, то можно считать, что Варфоломей в своем царствовании обладал властью, которой человечество не знало во всю свою историю.
Власть его не была обременительной для его подданных, поскольку была абсолютной. Ее не замечали, как воздух, как воду. Она ни в ком не могла вызвать ни сомнения, ни подозрения, потому что никто не был способен ощутить ее насилие – настолько оно было велико (не обсуждаем же мы власть силы тяжести, ибо она не может быть легче, а – какая есть…). Время подчинялось Варфоломею. Он властвовал над Славой Мира, являясь единственным ее наследником, конечной ее инстанцией. Он был Итог всего. Он всегда стоял в конце всей череды царьков и императоров, от наших дней до шумерских. И не только потому, что живая собака лучше дохлого льва, а именно потому, что последний и есть Единственный. Предыдущих – тьмы. Варфоломей вел за собою весь мир за эту ниточку, и тот следовал за ним покорно, будто и сам туда шел.
Варфоломей пробудился от непонятного стука. И стук был непонятен, и источник его. Было еще темно. «Это немудрено, – подумал сонный Варфоломей, – сегодня самая длинная ночь в году… Однако который час?» Он включил ночничок и добрался до лежащего на тумбочке будильника. Будильник показывал три часа и не тикал. Он давно уже прихрамывал при ходьбе; мания величия у королевского будильника дошла до того, что он показывал время только в том случае, если его ось была установлена строго параллельно оси земной, которая, как известно, несколько сама наклонена в отношении своей орбиты. Перед сном Варфоломей подолгу добивался для гордого аппарата этой астрономической точности. Сейчас прибор не оживал ни в каком положении, совсем умер, видимо, не пережив столь длинной ночи. Стук повторился, и проснувшийся Варфоломей определил источник его.
То вдовствующая королева-мать стучала своим скипетром по судну.
При всей своей власти Варфоломей никогда не забывал своего сыновьего долга, ибо он и есть самый королевский долг перед подданными, его детьми: каков может быть отец, если он не исполняет свято долг сыновий? Варфоломей спустил ноги на пол и одну туфлю нащупал сразу, а другой не было. Он пошарил – не было. Он вспомнил, какой сегодня день… Сегодня – очень важный день, быть может, за весь год и, кто скажет, вдруг и за всю жизнь. Во всяком случае, не весь ли год готовимся мы к дню завтрашнему, копя силы, экономя ежесекундно на трате их, а поскольку и к самому году готовимся мы, прожив до него всю свою предыдущую жизнь, то можно считать, что и всю жизнь мы готовимся именно к тому дню, который вчера называли «завтра»… Не есть ли сегодня – итог всего? Сегодня во власти Варфоломея было низвергнуть какое-нибудь небольшое царство, или осушить море, или развенчать героя, ибо как раз сегодня завершалась ежегодная общая картина мира, которой и быть таковой в грядущих веках… и именно сегодня он не собирался развлекаться своей властью подобным образом, ибо именно сегодня пришел наконец момент свести и кое-какие личные счеты, тяготившие его на протяжении последней жизни, счеты с одним персонажем, так неосмотрительно пересекшим однажды пути его власти, неким сударем Полужаном. И в такой день!.. Куда запропастилась проклятая туфля?! Бес раздражения окончательно овладел им, когда он обнаружил ее на той же тумбочке, что и будильник. Полузасыпая, не зная, как добиться от него ходу, не найдя ничего под рукой, он подпихнул под будильник туфлю, добившись наконец искомого наклона, – воспоминание развеселило его, раздражение слегка улеглось, и сумел он без него с должной сыновьей почтительностью забрать у королевы-матери судно.
Следуя с судном в руке по коридору, услышал он и еще непонятные звуки, доносившиеся из кухни, – род всхлипываний. Кто бы это мог там плакать?.. Минуя ванную и туалетную комнаты все с тем же плещущим судном в руке, в одних подштанниках, король Варфоломей естественно заглянул на кухню, чтобы увидеть там патлатую босоногую девицу в короткой рубашонке, хлещущую с жадными всхлипами, обливаясь, прямо из бутылки холодное молоко (дверь холодильника была распахнута). Девица пискнула, как крыска, прыснула молоком и порскнула по коридору в комнату наследного принца (Варфоломея-младшего, или Среднего, потому что был еще и другой – Варфоломей-младше-младшего, или Варфоломей-младшенький… но его как раз и не было – они отбыли с герцогиней в Опатию лечить ее спинку…), – Варфоломей-король вздохнул вслед одной из многочисленных фавориток принца Варфоломея, которых уже не различал. Король потянул догадливо носом и уловил этот пряный запашок, за который и имел некоторые счеты с Александром Великим, относясь к нему в целом с симпатией, до некоторой степени обвиняя именно его в том, что, пристрастившись в своих войнах, переродившихся в странствия, к наркотикам, Александр проторил этой дури прямой путь в Европу. Принц в последнее время поверхностно увлекался Востоком, всякими правдами и неправдами накуриваясь ежедневно до смерти. И Варфоломей опять вспомнил, какой сегодня день, и бес раздражения на помеху от ближних поперек великого дела с новой силой вошел в него. Который, однако, час? И фамильные женины часы в виде троянского коня, еще донаполеоновские, эпохи расцвета герцогов де О, часы, за исправный бой которых велась последовательная, непрекращающаяся наследная битва во многих поколениях, – эти часы тоже стояли.
Он их озлобленно пнул, и они забили своим копытцем, застоявшись, за всю ночь сразу. Тридцать семь ударов насчитал Варфоломей – это не могло быть временем. Варфоломей рассмеялся – чего-чего, а чувства юмора у короля было не отнять, – взглянул в окно, оно слегка серело, что означало десятый час! Великое утро наступило, и Варфоломей давно опаздывал.
Завершив туалет королевы-матери, напоив ее кофием с гренками, «бедный рыцарь», он заботливо пересадил ее в трон-каталку, укутал в горностаевую мантию, до того ветхую, что уже без хвостов и лапок, так что напоминавшую даже кротовью, но все еще весьма теплую, и выкатил, вернее, выволок (коляска была без колеса, с приспособленной ломаной полулыжей…) этот трон на открытую террасу, где в углу в кадке чахла березка и открывался вид на сырые крыши Парижа, столицы французской провинции Варфоломея, родины его жены, в настоящее время приютившей его резиденцию. «Эх, эмигрантское житье…» – вздохнул Варфоломей. Он не любил этот город. «Если бы не женитьба…» – вздохнул он, выпустив облачко пара в сырой туман, в сторону родины, где и положено находиться Альбиону в тумане.
Уже в плаще и с зонтиком заглянул он в комнату сына. Принц спал поверх одеяла, одетый. Чего же тогда девица была раздетая? – усмехнулся печально король. Но фаворитки уже не было: улизнула – Варфоломей и не заметил. В комнате удушливо пахло дурью. Король поморщился, распахнул форточку, укутал принца пледом. Тот не шелохнулся, безжизненный, задрав к потолку острый нос, за ним острый кадык, за ним острую грудь, – Варфоломею так и показалось, укутывая, что он заворачивает в плед птицу. Король вздохнул и выложил на столик пять франков, вновь вздохнул и добавил еще пять.
Совсем уже в дверях был король, как изволил проснуться Василий Темный (названный так в честь московского князя XV века, главным образом потому, что Варфоломей пока не установил, почему князь носил прозвище Темный…) и пошел, требовательно и грузно топая, зевая и мявкая, ему навстречу – огромный, морозный белый, слепой от рождения кот, не кот – медведь (почему и темный и русский…). Роняя зонтик, король ссудил его рыбиной, погладил вялой рукою тирана, утомленного властью, и еще раз вздохнул: кто в поднебесной обладает большею властию, чем царь?.. Его любимый кот.
И теперь уже всё: кухарка приходит к двенадцати, и все трое доживут до ее прихода.
По лестнице король спустился пешком (лифт ходил только вверх…). Внизу проверил почту; отсутствие письма от жены и новая пачка счетов вызвали его последний вздох «уф-ф!».
– Хватит! – сказал он в сердцах. – Надо наконец запретить себе это!
– А что это? – услышал он как бы со стороны.
– Надо прекратить говорить про себя «уф-ф!».
– Не требуйте от себя невозможного, Ваше величество.
Как мы видим, его не покинуло чувство юмора, которым он так скромно гордился. И ему уже нравилась новая система почтовых ящиков, установленная третьего дня, – защитного цвета с никелированными замочками, напоминавшая ему одновременно многоквартирный дом и военное министерство, но и Периодическую таблицу элементов (многие настаивают, что она русская…). Все номера были в строю, выровняв замки и щели, в строгом порядке, и только королевский номер выходил из ряда вон, как положено королевскому: подряд до тридцати двух, а потом его – двадцать восьмой… С Россией сегодня еще тоже, между прочим, предстояло разобраться: на полдень им была назначена аудиенция самому Павлу Первому и еще одному видному русскому военачальнику… Так, с неотвязной мыслью, что он никогда больше не унизится до схваток с Наполеоном[46] он опаздывал на службу.
Париж он тоже не любил. Если бы не жена… тут история становилась безальтернативной: дети. Он мечтал разделаться с этой работой по обмену опытом между двумя энциклопедиями с тем, чтобы вернуться на родину с повышением для работы над краткой «Британикой» для юношества. Нет! ни в многоквартирном доме, ни в министерстве (даже если ему отведут целый этаж) он никогда жить не станет.
Он вернется на родину, ему хватит жалованья, для начала он снимет себе небольшой особнячок в зеленом пригороде, а там уже… а там уже он все оборудует, как всю жизнь мечтал.
Внизу, значит, будут мать, жена и дети, туда он будет только спускаться обедать, и это будет полнота «простого человеческого счастья». А наверху… пусть это будет только скромный чердачок, но там! там будет подлинное царство Варфоломея Первого!
Значит, у простого столяра он закажет себе длинный Т-образный стол и стеллажи, на которых будут размещены только тщательно отобранные книги, необходимые для работы по «Британнике», а непосредственно у самого стола, чтобы вообще не вставать с места, уже у настоящего мастера закажет он себе вертящуюся полку собственного изобретения, где будет весь Шекспир и все по Шекспиру.
Внизу, значит, они будут жить: готовить, убирать, стирать, – и он будет знать, что все своим чередом, что все в порядке, а он наверху будет крутить свою вертушку и не глядя находить необходимую ему книгу. К нему наверх будет вести лестница, но она будет подъемной, как в замке. И только он сам будет иметь право ее поднимать и опускать.
Так представлял себе король Варфоломей полноту царского счастья.
Столь ясная картина привела его в окончательное благорасположение духа.
Как Гарун аль-Рашид, ничем не отличаясь от обыкновенного служащего, король Варфоломей, скрываясь от любопытных взглядов под зонтиком, быстро скользил по лоснящимся плитам, будто на коньках: сегодня Вор его величества должен был выплатить окончательно свой долг или чистосердечно сознаться в содеянном.
Вор был пожалован придворным саном уже лет пять тому назад, когда обокрал Варфоломея. История выглядела простой с любой точки зрения, кроме королевской: ворочая исторические судьбы и передвигая светила, Варфоломей очень уж не любил вершить суд человеческий. Потому что у Варфоломея был брат.
Правильнее сказать, Варфоломей был братом…
В какой момент Судьба перепутала их? так, что судьба Варфоломея досталась брату, судьба брата – Варфоломею? Это брату было – царствовать, а Варфоломею – странствовать, а вышло наоборот. Они оба были Близнецы, но брат был постарше, и по всем принципам престолонаследия…
Да что говорить! Варфоломей с пеленок попользовался безответственными правами младшего, а брат, с Приготовительных форм, нес на своих нешироких плечах обязательства наследника. Это именно Варфоломей стал чуть позднее двоечником, а брат уже был отличником. Это брат обладал феноменальной памятью, множил в уме трехзначные числа и запоминал наизусть энциклопедию, генеалогические древа всех выдающихся родов Альбиона и толстенный справочник трансатлантических линий, подавая уже в пятилетнем возрасте гудок по прибытии в любой порт точно по расписанию, дуя в их общую детскую трубу. Надо было только спросить: где мы? – а он уж вам точно отвечал, в Тринидаде или на Майорке, – после чего оставалось только взглянуть на циферблат, а затем в справочник – совпадали и часы, и минуты, брат никогда не опаздывал, а маленький Варфуша уже не слышал его… он стоял на самом носу, пристально вглядываясь в очертания незнакомой бухты, и сердце его спрыгивало на берег прежде него самого, хотя он и сам спрыгивал первым из всей команды: мулатки, кокосы, белые штаны… Да что говорить! Уже из коляски брат свободно считывал все уличные вывески с конца до начала без запинки: яаксрехамкирап! яьвонысиревуг! Зетигрекиксдаблю, – шпарил он алфавит, – дисибиэй! А Варфушенька не слышал и уже не видел брата, потому что в сомкнутых джунглях, под верещание попугаев и обезьян, его окружали дикари – навели на его распахнутую широкую грудь свои стрелы и копья, выражая угрозы на никому не ведомом наречии: ппирг! нирипсарэуаб!.. – в трех пальцах от сердца входил ему под мышку мертвенно поблескивающий, леденящий клинок градусника. Медленный караван бесконечно брел сквозь жар Патагонской пустыни смерти – Ангины, Варфушу укачивали мерная поступь дромадера и звон его колокольца… Сквозь этот непрерывный звон вырастали строем миражи – пальмы в океане – Танжер, Бангкок, Сидней… То старший брат звонил ему над ухом в колокольчик, возвещая отбытие «Куин Элизабет» из Сингапура ровно в тринадцать тридцать. Через неделю корабль благополучно входил в бухту Здоровья, и Варфоломей спрыгивал на берег, а на борт поднимался старший брат. В океанской материнской кровати они болели по очереди – сначала брат получал пятерки, пока болел Варфоломей, затем Варфоломей – свои двойки, пока болел брат. На время болезни над кроватью однажды была вывешена карта Британской Империи, собственно говоря, карта мира, тогда еще на три четверти зеленого, а потом и не снята. Старший брат испещрил ее маршрутами и минутами, и Варфоломей так и запомнил его на всю жизнь: на кровати, с обвязанным горлом, коленопреклоненного перед Империей, перемножающим в уме дюймы на градусы. Братья росли, Империя распадалась, выцветала: в углу, у подушки, особенно растрепалась Огненная Земля с Патагонией (до старости им возникать перед глазами – первый симптом начинающейся болезни). По мере выздоровления взгляд обращался вверх, к Европе, к итальянскому сапогу, еще выше – к коленопреклоненному Балтийскому морю, умоляющему Россию принять от него Финский залив… И последний день – драка шлепанцами и подушками – вверх головой и вверх ногами: сапог Новой Зеландии, явная пара итальянскому, но заброшенный в противоположный угол мира, как бы в сердцах, как бы доказывая предопределенность раздела мира… Братья уже не болели, и мать старела под дряхлеющей Империей.
О Империя!
Пока брат первенствовал в этой жизни, пока он оканчивал Оксфорд за Кембриджем, язык за языком, степень за степенью, нанизывая их, как охотник трофеи, как дикарь бусы, разве не нанизывал точно так же я – о Империя! в свои ожерелья твои Багамские, твои Филиппинские, твои Антильские острова! Разве это не я собирал в саваннах твои травы и ловил в пустынях твоих змей? разве это не я, скопив нечто на травах и змеях, пытался разбогатеть на твоих алмазах и изумрудах, на твоих бивнях и твоем золоте? разве это не моя была шутка: на вопрос «Зачем тебе золото?» отвечать «Чтобы найти золото»? разве это не я спускал все, что добыл у тебя, тебе же – в твоих борделях, кабаках и курильнях, в Сингапуре, Мельбурне и Дели? Разве это не меня ласкали твои негритянки, малайки, индианки? Где ты, Империя?! Что ты наделал, брат? Почему моя жизнь – твоя, а твоя – моя? Или правы японцы, что у жизни две половины и после сорока надо менять имя? Сестры ли эти две половины жизни? или они такие же сестры, как мы с тобой – братья? Почему теперь тебя треплет лихорадка на задворках, отпавших от Империи? к чему твое католичество освобожденным зулусам? что ты гоняешься за моим крестом, сбросив свой на меня?..