Чтобы завязать разговор, Вьюинг сказал несколько слов о погоде.
— Прежде всего, — сказал новый приятель Вьюинга с видом посла, вручающего свои верительные грамоты[22], — я хочу, чтобы вы знали, что имеете дело с уголовным преступником. У нас на Западе я известен под кличкой «Роуди Тряпичник», карманный вор, боксер, шулер, какие угодно кражи со взломом, одним словом, на все руки. Я рассказываю вам все это, потому что с вами я веду дело начистоту. Моя фамилия Эмерсон.
«К черту Кида с его рыболовными историями! Вот это будет куда поинтереснее», — с торжеством подумал Вьюинг, отыскивая в кармане визитную карточку.
— Произносится «Вьюинг», — сказал он, передавая карточку Эмерсону. — Я тоже своего рода мошенник, так как живу не на свои, а на чужие, на папашины капиталы. В клубе мне дали прозвище «До востребования». За всю свою жизнь я не проработал ни одного дня, и у меня не хватает духу переехать на автомобиле курицу. Как видите, формуляр довольно жалкий.
— Но есть одна вещь, которую вы делаете в совершенстве, — вы прекрасно носите платье. Я вас много раз наблюдал на Бродвей. Человека, который носил бы платье так, как вы, я не видал! — восторженно сказал Эмерсон. — Вот на мне, пари держу хоть на золотые прииски, долларов на пятьдесят больше всякой всячины надето, чем на вас. Вот по этому-то поводу я и хотел бы с вами поговорить. Не могу добиться, в чем тут дело. Взгляните на меня. Что тут на мне неладно?
— Встаньте, — сказал Вьюинг.
Эмерсон вскочил и стал медленно поворачиваться.
— Вас, что называется, «одели», — изрек Вьюинг. — Вероятно, один из тех портных, что выставляют свои модели в витринах на Бродвей воспользовался вашим в этом деле невежеством, и с выгодой для себя. Во всяком случае, это костюм дорогой, Эмерсон.
— Сто долларов, — сказал Эмерсон.
— Ну, с вас взяли двадцать лишних, — сказал Вьюинг. — Потому что в смысле моды он отстал на шесть месяцев, он на дюйм длиннее, чем полагается, и на полдюйма шире. Шляпа у вас прошлогоднего фасона, но выдает это только то, что ее поля на одну шестнадцатую дюйма уже, чем носят в этом сезоне. Отворот вашего английского воротничка недопустимо узок. Простые, золотые с цепочкой запонки с успехом бы заменили слишком богатые жемчуга в бриллиантах на ваших манжетах. Ваши желтые ботинки могли бы прельстить только отдыхающую на лоне природы учительницу-провинциалку. Мне показалось, что, когда вы неподобающим образом вздернули вашу штанину, из-под нее выглянул голубой шелковый, вышитый кирпично-красными ландышами носок? Во всех магазинах можно получить носки более простого образца. Я надеюсь, что не обижаю вас своими замечаниями, Эмерсон?
— Пожалуйста, удвойте порцию! — жадно выкрикнул объект критики Вьюинга. — Продолжайте в том же духе! Ясно, что имеется особый прием таскать на себе всю эту галиматью, и я должен себе этот прием усвоить. Я уж вижу, что вы для меня в этом смысле самый подходящий человек. Ну-с, что еще на мне тут не в порядке?
— Ваш галстук, — сказал Вьюинг. — Он завязан невероятно аккуратно.
— Очень признателен за похвалу, но это неудивительно, потому что я потратил добрый час на то, чтобы…
— Стать похожим на куклу в витрине готового платья, — закончил его фразу Вьюинг.
— Ваш до гроба, — садясь на свое место, сказал Эмерсон. — С вашей стороны прямо шикарно то, что вы взялись обучать меня всей этой премудрости! Я чувствовал, что у меня что-то по этой части неладно, а в чем дело, никак не мог додуматься. Знаете, мне кажется, что уменье носить платье дается от рождения.
— Возможно, — засмеялся Вьюинг. — Мои предки, вероятно, обрели этот дар еще тогда, двести лет назад, когда ходили из дома в дом и торговали старым платьем. Мне рассказывали, что они занимались именно этим делом.
— А мои, верно, оттого не могли усвоить себе красивую манеру носить платье, что в богатые дома попадали только ночью, — сказал Эмерсон.
— Вот что, — сказал Вьюинг, от скуки которого не осталось и следа. — Я вас сейчас отведу к моему портному, и он, если, конечно, вы согласны понести еще кое-какие расходы, сотрет с вас эту определенную печать.
— Идет! — расплываясь в улыбке, с ребячливой восторженностью сказал Эмерсон. — У меня достаточный запас текучей монеты. Вам-то я могу сказать, что не проводил время с чуждым мне элементом, когда был взломан в одну безлунную ночь сейф Фермерского Национального банка в Беттервиле и оттуда было выужено шестнадцать тысяч долларов.
— А вы не боитесь, что я сейчас позову полисмена и сдам ему вас?
— А если вы меня спросите, почему я не берегу деньги? — спокойно сказал Эмерсон и, вместо ответа на этот вопрос, положил на стол записную книжку и фамильные золотые часы Вьюинга.
— Вот человек! — восторженно воскликнул Вьюинг. — Послушайте, слышали вы, когда-нибудь, как Кид рассказывает историю о шестифунтовой форели и старом рыбаке?
— Как будто нет, — сказал Эмерсон и из вежливости прибавил: — Очень интересно было бы послушать.
— Неинтересно и не услышите, потому что я эту историю слышал тысячу раз и потому еще вам ее рассказывать не стану. Я только к тому это сказал, что подумал, что насколько с вами интереснее, чем там у нас в клубе. Ну-с, а теперь идем к портному?
* * *— Ну-с, дети мои, — говорил Вьюинг дней пять спустя окружавшей его компании приятелей, стоя у окна в своем клубе. Он передохнул и заявил: — Сегодня вечером с нами будет обедать один мой приехавший с Запада друг.
— Будет он приставать с расспросами о политических делах? — заерзав в кресле, спросил один из членов клуба из компании Вьюинга.
— Будет вести разговор о новой масонской ложе? — скинув пенсне, спросил другой.
— Будет рассказывать небылицы о том, как на Миссисипи ловят рыбу, нацепив на крючок годовалого теленка в виде приманки? — задорно спросил Кид.
— Успокойтесь, никакими такими пороками он не страдает. Он грабитель, вор, взламывающий сейфы, и мой большой приятель.
— Что это за человек, этот Вьюинг! — закричали все. — Он не может не острить даже по самому пустячному поводу!
В тот же день вечером, в восемь часов, по правую руку Вьюинга за столом в клубе сидел спокойный, гладколицый, элегантный, любезный молодой человек. Когда кто-нибудь из присутствующих, ничего, кроме городских улиц, не видавших молодых людей говорил о небоскребах и о маленьком царе на ледяном троне, или о каких-то рыбешках, которые они выуживают из речонок, даже на карте не отмеченных, этот безукоризненно одетый, большой человек с осанкой императора принимал участие в этой болтовне лилипутов одним движением своих ресниц.
Потом он заговорил сам. Сильными, яркими штрихами нарисовал он чудесную панораму Запада.
Он водружал на стол снеговые вершины, от которых стыли забытые горячие кушанья. Одним движением руки он превратил зал клуба в заросшее соснами дикое ущелье, в котором лакеи сновали в качестве милиции, обедающие же чувствовали себя преследуемыми и скрывающимися от этой милиции злоумышленниками; им казалось, что и в самом деле они карабкаются, раздирая в кровь руки, по окровавленным скалам и кровь у них стынет в жилах от ужаса. Чуть касаясь стола, он указывал на потоки текущей лавы, и все смотрели, затаив дыхание; у всех пересыхало во рту, когда он рассказывал о безводных пустынях, где нет ни пищи, ни питья. Машинально сверля зубцом своей вилки скатерть, он так же просто, как Гомер в своих песнях, в рассказе своем раскрывал этим людям целый новый для них мир так, как детям он раскрывается в «Сказке о Волшебном Зеркале».
Он рассказывал об опустошениях, которые производили «краснокожие» в городах на окраинах, и работающих арканами «Сорока пяти» так же просто, как слушатели его привыкли рассказывать о том, что на одном из «afternoon tea»[23] где-нибудь на Медисон-сквере подали слишком крепкий чай.
Одним взмахом своей белой, без колец, руки он сбросил с пьедестала Мельпомену и поставил на ее место перед глазами слушателей других богинь — Диану и Амарилис.
Перед ними расстилались саванны. Ветер завывал в зарослях, заглушая отрывистые звуки шумящего под окнами города. Он говорил им о биваках, о фермах, утопающих в цветах душистых прерий, о том, как можно там, тихой ночью, носиться на таком коне, за которого сам Аполлон отдал бы своих бессмертных коней; он дал эпическую картину жизни скота и холмов, которых еще не коснулась рука человека, девственной природы, которую не изуродовал еще этот царь земли. Словами своими он показал слушателям, как в телескопе, Иенгстаун, который на их языке называется «Запад».
Фактически весь интерес в этот вечер сосредоточен был на Эмерсоне, под чарами рассказов которого остались все.
* * *На другое утро, в десять, Эмерсон с Вьюингом, как это было у них условлено, встретились в кафе на Сорок второй улице.
Эмерсон должен был в этот же день уехать на Запад.
На нем был темный шевиотовый костюм, который, казалось, был задрапирован древнегреческим, опередившим моду своего времени на несколько тысяч лет портным.
— Мистер Вьюинг, — сказал он, улыбаясь ясной улыбкой человека, довольного своим профессиональным успехом, — я ваш неоплатный должник, и потому в любое время готов сделать для вас все, что только могу. Вы настоящий человек, и поэтому, если я когда-либо буду иметь случай отплатить вам за то, что вы для меня сделали, можете собственной своей головой поклясться, что я для вас это сделаю.
— Как звали этого, который ловил дикую лошадь за морду и гриву, опрокидывал и потом уж надевал уздечку? — спросил Вьюинг.
— Бэтс, — сказал Эмерсон.
— Благодарю вас, мне казалось, Иэтс. Да, а как насчет костюмов?.. Я уж и забыл.
— Давно, много лет искал я себе в этом деле лидера, — сказал Эмерсон, — и вот в вас наконец, нашел самый настоящий товар, и без пошлины и на полдороге от торгового дома.
— Перед поджаренной на угольях, подвешенной к ветке зеленой вербы грудинкой бледнеет вареный омар, — сказал Вьюинг. — Так вы говорите, что лошадь не может вытащить из мокрых прерий, на веревке в тридцать футов, десятидюймовый столбик? Ну-с, что ж делать, раз уж вам надо ехать, дружище, то до свиданья.
В час дня Вьюинг, как это было у них условлено, завтракал с мисс Элисон.
По крайней мере, с полчаса он непрерывно, как полоумный, тараторил, рассказывая ей о фермах, лошадях, циклонах, Скалистых горах, о ветчине с горохом, о патрулях и ружьях особого образца. Она с удивлением смотрела на него полными ужаса глазами.
— Я хотел сегодня еще раз просить вашей руки, — весело сказал он, наконец, — но не буду. Я вам с этим достаточно надоедал. Знаете что? У папеньки моего есть ферма в Колорадо. Что мне, собственно, здесь делать? Срывать цветы удовольствий? Вот там — там настоящая жизнь! Я думаю ехать в ближайший вторник.
— Нет, вы не уедете, — сказала мисс Элисон.
— Что? — сказал Вьюинг.
— Не уедете один, я хочу сказать, — и мисс Эллисон уронила слезу в салат. — Что вы об этом думаете?
— Бетти! — воскликнул Вьюинг. — Что вы хотите этим сказать?
— Что я поеду с вами, — делая над собой усилие, проговорила мисс Эллисон.
Вьюинг наполнил стакан аполинарисом.
— За здоровье Роуди Тряпичника! — произнес он таинственный тост.
— Я с ним не знакома, — сказала мисс Элисон, — но, если он ваш друг, Джимми, да здравствует он!
Святыня
Перевод М. Богословской
Мисс Линетт д’Арманд повернулась спиной к Бродвею. Это было то, что называется мера за меру, поскольку Бродвей частенько поступал так же с мисс д’Арманд. Но Бродвей от этого не оставался в убытке, потому что бывшая звезда труппы «Пожинающий бурю» не могла обойтись без Бродвея, тогда как он без нее отлично мог обойтись.
Итак, мисс Линетт д’Арманд повернула свой стул спинкой к окну, выходившему на Бродвей, и уселась заштопать, пока не поздно, фильдекосовую пятку черного шелкового чулка. Шум и блеск Бродвея, грохочущего под окном, мало привлекал ее. Ей больше всего хотелось бы сейчас вдохнуть полной грудью спертый воздух артистической уборной на этой волшебной улице и насладиться восторженным гулом зрительного зала, где собралась капризнейшая публика. Но пока что не мешало заняться чулками. Шелковые чулки так быстро изнашиваются, но — в конце концов — это же самое главное, то, без чего нельзя обойтись.
Гостиница «Талия» глядит на Бродвей, как Марафон на море. Словно мрачный утес возвышается она над пучиной, где сталкиваются потоки двух мощных артерий города. Сюда, закончив свои скитания, собираются труппы актеров снять котурны и отряхнуть пыль с сандалий. Кругом, на прилегающих улицах, на каждом шагу театральные конторы, театры, студии и артистические кабачки, где кормят омарами и куда в конце концов приводят все эти тернистые пути.
Когда вы попадаете в запутанные коридоры сумрачной, обветшалой «Талии», вам кажется, словно вы очутились в каком-то громадном ковчеге или шатре, который вот-вот снимется с места, отплывет, улетит или укатится на колесах. Все здесь словно пронизано чувством какого-то беспокойства, ожидания, мимолетности и даже томления и предчувствия. Коридоры представляют собой настоящий лабиринт. Без провожатого вы обречены блуждать в них, как потерянная душа в головоломке Сэма Ллойда.
За каждым углом вы рискуете уткнуться в артистическую уборную, отгороженную занавеской, или просто в тупик. Вам встречаются всклокоченные трагики в купальных халатах, тщетно разыскивающие ванные комнаты, которые то ли действуют, то ли нет. Из сотен помещений доносится гул голосов, отрывки старых и новых арий и дружные взрывы смеха веселой актерской братии.
Лето уже наступило; сезонные труппы распущены, актеры отдыхают в своем излюбленном караван-сарае и усердно изо дня в день осаждают антрепренеров, добиваясь ангажемента на следующий сезон.
В этот предвечерний час очередной день обивания порогов театральных контор закончен. Мимо вас, когда вы растерянно плутаете по обомшелым лабиринтам, проносятся громозвучные видения гурий, со сверкающими из-под вуалетки очами, с шелковым шелестом развевающихся одежд, оставляющие за собой в унылых коридорах аромат веселья и легкий запах жасмина. Угрюмые молодые комедианты с подвижными адамовыми яблоками, столпившись в дверях, разговаривают о знаменитом Бутсе. Откуда-то издали долетает запах свинины и маринованной капусты и грохот посуды дешевого табльдота. Невнятный, однообразный шум в жизни «Талии» прерывается — время от времени, с предусмотрительно выдержанными, целительными паузами — легким хлопаньем пробок, вылетающих из пивных бутылок. При такой пунктуации жизнь в радушной гостинице течет плавно; излюбленный знак препинания здесь запятая, точка с запятой нежелательны, а точки вообще исключаются.
Комнатка мисс д’Арманд была очень невелика. Качалка умещалась в ней только между туалетным столиком и умывальником, да и то, если поставить ее боком. На столике были разложены обычные туалетные принадлежности и плюс к этому разные сувениры, собранные бывшей звездой в театральных турне, а кроме того, стояли фотографии ее лучших друзей и подруг, товарищей по ремеслу.
На одну из этих фотографий она не раз взглянула, штопая чулок, и нежно улыбнулась.
— Хотела бы я знать, где сейчас Ли, — сказала она задумчиво.
Если бы вам посчастливилось увидеть эту фотографию, удостоенную столь лестного внимания, вам бы с первого взгляда показалось, что это какой-то белый, пушистый, многолепестковый цветок, подхваченный вихрем. Но растительное царство не имело ни малейшего отношения к этому стремительному полету махровой белизны.
Вы видели перед собой прозрачную, коротенькую юбочку мисс Розали Рэй в тот момент, когда Розали, перевернувшись в воздухе, высоко над головами зрителей, летела головой вниз на своих обвитых глицинией качелях. Вы видели жалкую попытку фотографического аппарата запечатлеть грациозное, упругое движение ее ножки, с которой она в этот захватывающий момент сбрасывала желтую шелковую подвязку и та, взвившись высоко вверх, летела через весь зал и падала на восхищенных зрителей.
Вы видели возбужденную толпу, состоящую главным образом из представителей сильного пола, рьяных почитателей водевиля, и сотни рук, вскинутых вверх в надежде остановить полет блестящего воздушного дара.
В течение двух лет, сорок недель подряд, этот номер приносил мисс Розали Рэй полный сбор и неизменный успех в каждом турне. Ее выступление длилось двенадцать минут — песенка, танец, имитация двух-трех актеров, которые искусно имитируют сами себя, и эквилибристическая шутка с лестницей и метелкой; но когда сверху на авансцену спускались увитые цветами качели и мисс Розали, улыбаясь, вскакивала на сиденье и золотой ободок ярко выступал на ее ножке, откуда он вот-вот должен был слететь и превратиться в парящий в воздухе желанный приз, тогда вся публика в зале срывалась с мест как один человек и дружные аплодисменты, приветствовавшие этот изумительный полет, прочно обеспечивали мисс Рэй репутацию любимицы публики.
В конце второго года мисс Рэй неожиданно заявила своей близкой подруге мисс д’Арманд, что она уезжает на лето в какую-то первобытную деревушку на северном берегу Лонг-Айленда и что она больше не вернется на сцену.
Спустя семнадцать минут после того, как мисс Линетт д’Арманд изъявила желание узнать, где обретается ее милая подружка, в дверь громко постучали. Можете не сомневаться, это была Розали Рэй. После того как мисс д’Арманд громко крикнула «войдите», она ворвалась в комнату, возбужденная и вместе с тем обессиленная, и бросила на пол тяжелый саквояж. Да, в самом деле, это была Розали, в широком дорожном плаще, явно носившем следы путешествия, и при этом не в автомобиле, — в плотно повязанной коричневой вуали с разлетающимися концами в полтора фута длиной, в сером костюме, коричневых ботинках и сиреневых гетрах.