Через несколько минут вошел Яким в хату, говоря:
— Хоть кол на голове теши, не хочет войти в хату, да й только!
— Кто это не идет в хату? — спросил охотник.
— Да наша наймичка, такая глупая, как будто людей отродяся не видала.
— А не йдет, так и пускай себе не йдет, — сказала Марта, — мы и без нее управимся.
Приготовивши все для полдника, она вышла из хаты.
— Прошу вашои милости, садитеся за стол та полуднуйте, что бог дал! — сказал Яким, садяся на ослоне.
— Ах да, я и забыл. Ведь у меня есть роменская кизлярка! — И он вынул из охотничьей сумы бутылку с водкой и поставил на столе.
— Не извольте трудиться, ваша честь. У нас, правда, есть и своя, да мы с старою мало употребляем, то и добрых людей иногда забываем потчевать.
И он хотел встать, но охотник удержал его:
— Постой! постой, дядя! Ведь у вас не такая, у меня ведь настоящая кизлярка. — И он вынул серебряную чарку из сумы.
— Не знаю, не случалося пивать такой. А всякие вина перепробовал на своем веку.
— Так вот попробуй, дядя, — сказал охотник, подавая старику чарку.
— Попробуем, что там за кизлярка! — сказал он, принимая чарку и крестясь. — Господы благословы!
Выпивши водку, он немного помолчал и проговорил:
— Нечего сказать, хорошая водка. А дорога?
— По цалковому бутылка.
— О, цур же ей, когда так! У нас на карбованець видро купыш.
— Купишь, да не этакой!
— Э, все одинаково, лишь бы назавтра голова болела.
И они молча принялися закусывать колбасу и холодное свиное сало, до которого, впрочем, охотник не прикасался. Невежа не знал, что холодное свиное сало лучше всякого патефруа. А впрочем, о вкусах спорить нельзя.
Охотник кстати привел поговорку, что по одной не закусывают. Потом другую, что без тройцы дом не строится. Потом еще и еще поговорку, а за поговоркой, разумеется, наливалася и выпивалася чарка, так что не прошло часа, а в бутылке уже было пусто, как у пьяницы в кармане.
Они стали говорить громче и быстрее. Охотник наговорил Якиму много любезностей, почти великосветских, и между прочим вот какую:
— А ты мне, дядя, с первого разу понравился. Помнишь?
— Помню, — отвечал Яким. — А вы мне так попросту совсем тогда не понравились. А теперь так вижу, что ты человек хороший.
— Вот то-то и есть! Ты раскуси-ка меня, дядя, так не то увидишь!
— Нет, я кусать тебя не буду, а знаёмыться милости просимо.
— Ведь я, правду тебе сказать, для тебя и в ваше село на квартиру перешел, чтобы только к тебе в гости ездить.
— Благодаримо, благодаримо! Марто! — крикнул он, вставая со скамьи. — Пряжи яешню с колбасою! Давай видро вы- стоялки. Не знаешь, старая баба, какой у нас человек сидит!
— Полно, полно, ничего не надо, дядя! Я сейчас уеду.
— Уедешь, только не сейчас, я тебе еще покажу нашего Марка.
— А кто это такой ваш Марко?
— А наша дытына. Разве ты и не знаешь, что у нас и сын есть? — И он пошел к двери, бормоча: — Вот я вам дам, вражи бабы! — И он вышел за двери.
Через минуту он внес на руках в хату плачущего Марка, а за ним вошла и Марта.
— Посмотри! посмотри! — говорил он. — Какое нам добро господь на старости послал! На, забавляй его по-своему, — и он передал Марка Марте.
— Иды, иды, гайдамака, сякий сыну такий! — И он рассказал охотнику историю успокоившегося Марка.
Охотник рассеяно выслушал рассказ Якима, сказал:
— А кто же его настоящая мать?
— А бог ее знает! Уповать надо, покрытка какая-нибудь, бесталанница!
— У тебя все покрытки! А может, и честная женщина, только бедная, — сказала Марта.
— А может, и честная. Бог ее знает. Куда же вы? — сказал он, обращаясь к охотнику. — Погостите, бога ради, вы у нас и то редко бываете. Стара! Выстоялки! Яешни!
— Благодарю тебя, дядя. Буду часто бывать, только сегодня не держи: не могу, дома есть дело.
— А коли дело, так и дело. Как волите, сами лучше знаете. А хорошо б попробовать еще нашои выстоялки.
— Нет, благодарю. В другой раз. Прощай, дядя. — И он вышел из хаты.
Яким, проводивши за ворота дорогого гостя и в сотый раз повторив просьбу не минать их хутора, возвращался в хату, бормоча про себя:
— Притча во языцех! Вот тебе и москаль! Вот тебе и улан! Да дай бог, чтоб и хрещеные люди такие рослы на божьей земле. Молодец, нечего сказать. И где он такую дорогую водку покупает? Говорит, в Ромнах. Надо будет поехать в Ромен та достать такой водки, чтоб не стыдно было, когда в другой раз заедет. Так, я думаю, не достанешь. Паны всю выпили. Ну, уж за этими панами нашему брату просто некуда деваться. А что ж, ведь и он тоже пан, хоть и московский, а человек хороший, очень хороший человек. Хоть бы и у нас таких панив наснять. А что, на Москве тоже растут паны?
И, задавши себе такой хитрый вопрос, Яким, шатаясь, вошел в хату.
Лукия, перестилая ввечеру постельку Марку, нашла под подушкою червонец и сейчас догадалась, что это было дело его нежного папаши, взяла его в руки и не знала, что с ним делать. Подумавши немного, она опустила его в пазуху и молча продолжала свое дело.
Охотник сдержал свое слово: он каждую неделю исправно два и три раза посещал хутор, только без всякого со стороны сердечной поощрения. Поил Якима кизляркою, а Яким его потчевал десятилетнею выстоялкою. Тем и кончалися его визиты. Лукия всегда убегала из хаты, когда его только завидит, а он был до того скромен или лукав, что никогда ни слова не сказал старикам про их наймичку. Как будто он ее никогда и не видал.
Любовался всегда своим Марком, как совершенно для него посторонний, привозил ему всегда пряники, а иногда и другие гостинцы, чем и успел приласкать к себе дитя. Так что, бывало, когда он входил в хату, то оно бежало к нему навстречу, протягивая ручонки, и кричало:
— Да-да.
В великом посту, когда старики говели и с пятницы на субботу осталися ночевать у отца Нила, чтобы не проспать заутрени, корнет перед вечером приехал на хутор. Он знал, что старики в селе и ночевать не будут дома. Оставил с денщиком своего коня, а сам прокрался, как вор, на двор и потом в хату.
Лукия в это время играла с Марком и, когда увидела его в хате, то вскрикнула и чуть ребенка из рук не уронила.
Они молча остановились друг перед другом. Марко протянул к нему ручонки и сказал свое обычное «да-да». Но «да-да» не отвечал ни слова на привет Марка. А Лукия схватила его ручонки и прижала к себе.
Долго продолжалося молчание. Наконец он заговорил:
— Скажи, Лукеюшка, за что ты меня не любишь, зачем ты от меня прячешься всякий раз, когда я сюда приеду?
Лукия молчала.
— Я мучуся! Я страдаю! Я умираю без тебя, цветочек мой прекрасный, мой розан ненаглядный. Проговори хоть одно слово, хоть взгляни на меня!
Она взглянула на него, но не проговорила ни слова.
— За что я тебе вдруг немилым стал? Вспомни ты темный сад и те короткие сладкие минуты, что мы проводили с тобой.
Она опять взглянула на него, и из прекрасных ее карых очей покатилися крупные слезы.
— Чего ты плачешь, моя прекрасная? Или тебе стало жаль прошлого? Что ж, от тебя зависит, начнем снова.
Она плюнула ему в глаза.
— Не сердися, моя крошечка, я тебе всего, всего себя, всю жизнь свою тебе отдам.
Лукия с омерзением отворотилась от него, подошла к двери и, отворивши дверь, громко крикнула:
— Катре!
— Не зови никого, побудь со мною наедине, я тебе всю правду, всю истину скажу. И ежели есть у тебя хоть искра чувства, ты извинишь меня!
Между тем вошла в хату, со скалкою в руках, дюжая Катря.
— Катре, голубочко, побудь с этим паном, а я вынесу Марка в другую хату, а то он его боится и плачет.
И с этим словом она вышла из хаты. Через минуту она возвратилась, держа в руке червонец. Подошла к нежному своему обожателю и, подавая ему червонец, сказала:
— Марко и без твоих червонцев богат, возьми.
Он отодвинул ее руку. Она бросила ему червонец на пол и вышла их хаты.
Он поднял червонец, повертел его в руке, как бы раздумывая, что с ним делать.
— Вот тебе, голубушка, — сказал он Катре, подавая ей червонец. — Только ты пособи мне ее уломать.
Катря, взявши червонец, проговорила:
— Какой хорошенький дукачик! Что ж это у него дирочки нету? Как же его носить? Вот теперь если б доброе намисто.
— И монисто куплю, только ты уломай ее.
— Добре, уломаю.
И он вышел из хаты.
— За что это он ломать просил? — спросила Катря у входящей Лукии.
— Не знаю, — ответила она.
— Посмотри, какой хорошенький он мне дукачик подарил.
Лукия взглянула на червонец и не сказала ни слова. Катря
вышла, а Лукия осталася в светлице и всю ночь проплакала.
В субботу после вечерни старики возвратилися домой и не могли нахвалиться гостеприимством своего знакомого охотника. Он их после обеда от отца Нила зазвал к себе на квартиру, и чем он их не угощал? И чаем, и сахаром, и всякою всячиною, так что всего и не упомнишь. Одно только Марте не понравилось, что у него везде табак: и на столе табак, и на окнах табак, и на лаве табак — везде табак. Она думала, что у него и чай из табаку, а потому-то съела кусочек сахару, другой спрятала для Марка, а до чаю и рукой не прикоснулась. Еще две вещи ей сильно не понравились: это собака на постели и денщик, такой старый, оборванный, грязный, на ру- как грязи, что и вихтем не отмоешь. И еще чудно: он уже сывый, а он ругает и все кричит: «Эй, малый!» А может, это по их московскому звычаю так и следует, бог там их знает?
Посещения его продолжались по-прежнему, и по-прежнему без успеха. Он часто дарил разные безделушки дебелой и простоватой Катре. А та по простоте своей говорила ему, что Лукия каждый день и ночь за ним плачет и что даст бог ве- лыкодня дождаться, тогда можно будет просто в церковь да и «Исайя, ликуй».
Пост был в исходе. Нужно было и Лукии отговеться. Как же ей быть? Он теперь квартирует в Буртах, он не даст ей и богу помолиться, а не то что отговеться. Подумавши, она попросилась у своих хозяев навестить своего отца и заодно отговеться в своем селе.
Старики охотно согласились и предложили ей сани и лошадь. Она отказывалася, но не могла отказаться. А на говенье, кроме платы за службу, Яким дал ей карбованец.
После обеда, в воскресенье, на шестой неделе, она выехала из хутора на маленьких саночках прямо на Ромодановский шлях.
Не хотелось ей, бедной, ехать в свое село, но любовь дочери поборола в ней стыд покрытки. Она уже третий год не имела никаких сведений о свойх родных.
С трепетом въехала она в свое родное село. Подъехала к воротам своим и вскрикнула в ужасе.
Ворота были разобраны, частокол повалился, соломенная крыша на хате ветром разорвана, и черные стропила виднелися, как ребра из полуистлевшего чудовища.
Привязала лошадь к оставшейся около ворот вербе, а сама вошла в хату. Пустка, и снаружи, и внутри пустка!
— Куда же они делися, неужели умерлы? — спросила она сама себя и вышла из хаты.
У кого же она теперь приютится?
У нее давно когда-то, года три тому назад, была знакомая край села, старая московка, у которой прежде собирались ве- черныци. Она к ней и направила свою лошадку.
У этой старой московки почти на выгоне было не то, что называют хатой, а вернее, то, что у нас называют куринем, т. е. ежели смотреть издали, то это скорее похоже на кучу навозу, нежели на жилище человека. Вблизи же она была, как говорится (и говорится справедливо), живописна. И живописна до такой степени, что я, хотя и не любитель подобных живописных вещей, беруся, однако же, нарисовать — того для, чтоб показать моим почти сонным слушателям, что я не лгу, как какой-то курьер.
Ахнули в селе люди добрые, когда увидели около куреня московки клячу и едва заметные санишки.
— Откуда она взяла такое добро? — все в селе вскрикнули. — Ведь у нее давно уже вечерныци не собираются!
Пошли по селу толки — такие точно толки, как бывают в уездном городе, когда проедет по его единственной улице жандарм на тройке в чем-то.
Лукия, распрягши лошадь, привязала ее к санному полозу и, бросивши ей сенца, вошла в москалыхин куринь (это было в сумерки). Войдя, помолилася и едва-едва нащупала свою старую знакомую. Нащупавши, она сказала:
— Добрывечир!
— Добрывечир! — едва отвечало ей что-то.
Лукия ощупала тряпки, а в тряпках завернуто что-то живое.
— Нездужаю; стара, погана, погана стала.
— Чи нема у вас лою, я б каганець засвитыла.
— Ничого нема! И печь не топлена. Я позавчора ходила в гости, воротилася додому тай занедужала.
— Что же у вас болыть?
— Все болыть, моя голубко.
Лукия оставила ее и через полчаса возвратилася с дровами, затопила полуразвалившуюся печь, нашла где-то под пры- п и ч к о м с обитыми краями горшок и, положа в него снегу, приставила к огню.
— Спасыби тоби, — проговорила больная.
Пока растаивал снег и потом грелася вода, Лукия вышла на двор, посмотрела на клячу, на сани и говорила сама с собой:
— Господы, у мене хоть чужие добри люды есть! А у нее никого нету, настоящая сирота.
Она подошла к саням, вынула из них торбу с паляныцями и молча вошла в хату. Вода в горшке уже кипела; она его отставила от огня и спросила хозяйку:
— Чи нема у вас какой-нибудь мисочки?
— Есть, голубко, на печке посмотри. Мне на днях Майчиха прислала рыбки, дай бог ей доброе здоровье, так мисочки я ей еще не относила.
Лукия, действительно, нашла глиняную небольшую чашку, вымыла ее, налила горячей воды и, подавая больной, сказала:
— Выпей ты горячои воды немного та сьешь хоть кусочок паляныци, тебе лучше станет. Если б можно было достать ш а в л и и, то оно бы еще лучше было. — И, говоря это, она отломила кусок белого хлеба и подала больной. Больная выпила воду, съела немного хлеба и благорадила свою лекарку:
— Тебя сама матерь божия послала ко мне.
— Лежи, не вставай, я тебя укрою. — И она укрыла ее своим тулупом.
Между тем печка истопилася. Она закрыла трубу. Больная начала дремать. Зазвонили к повечерне. Лукия надела белую свиту, осмотрела еще раз свою больную, вышла из хаты.
Она пошла к повечерне. Как она войдет в церковь? Ведь на нее все пальцами покажут. Все скажут ей в глаза, что она свою мать и отца в гроб свела.
— Пускай показывают на меня, — думала она себе, — пускай смеются, говорят, знущаются, я все вытерплю, все выстрадаю, я должна выстрадать, я великая грешница. Об одном только прошу тебя, милосердый боже мой, пошли ты здоровья и добрую долю моему единому сыну.
Опасения ее насчет насмешек были напрасны: народу было в церкви мало, и ее никто не заметил. Она же себе останови- лася у самых дверей, а в церкви никто назад не обращается (по крайней мере, так делается в наших селах).
Уже в сумерки она возвратилася в хатку и, увидя, что больная все еще спит, тихонько вышла из хаты, сводила свою лошадку к Суле, напоила ее, и, приведя обратно, подложила ей сена, и обошла кругом хаты, выбирая место, где бы приютить свою лошадку. Хотя на дворе уже был март, но все-таки на случай ветру не помешало б приютить, но приюта совершенно никакого не было.
— Господи, какая она бедная! — сказала она. — Хоть бы тебе тынок какой, хоть бы хлевушка какой, — таки совершенно ничего! Как же она живет, горемычная?
И, проговоря это, она вошла в хату. Больная уже проснулася и хотела подняться с постели, чтобы достать воды. Лукия подала ей простывшей воды, уложила ее в постель и в потемках села на полу около ее постели. Больная заговорила:
— С меня как рукою сняло. Если бы не ты, то я не знаю, что бы со мною и было. Благодарю тебя, пускай бог тебе заплатит.
Лукия молча вздохнула.
— Чего ты так тяжко вздыхаешь?
— Так, — отвечала Лукия.
— Может быть, ты тоже нездужаешь?
— Нет, слава богу, здорова!
— Ах ты, моя бесталаннице! — сказала больная с чувством. — Я и забыла, при моей немощи, про твое тяжкое беста- ланье! Ну, скажи ж мени, моя горлыце, живо ли оно, здорово ли оно, моя рыбочко?
— Слава богу, здорово.
— Как же его зовут, моя галочка?
— Марком, — неохотно ответила Лукия.
— О горе мое, тяжкое горе! — помолчав, заговорила больная снова. — Что же мы с тобою будем вечерять? Ведь у меня ничего нету.
— У меня паляныця есть.
— У тебя… у тебя… да у меня ничего нету.
— Даст бог, и у тебя будет.
— А где же мы свитла возьмемо? — через минуту проговорила больная.
— Сегодня и так повечеряем. — И она ощупью нашла мешок с хлебом, подала кусок больной и себе другой отломила. Поужинавши чем бог послал, Лукия наведалась к лошади, и, возвратясь в хату, помолилась богу и легла на полу спать. Словоохотливая старуха пробовала с нею заговаривать, но Лукия, пожелавши ей доброй ночи, вскоре заснула или притворилась заснувшею.
На другой день поутру Лукия, возвратясь от заутрени, нашла свою пациентку на ногах. Она уже затопила печку и что- то приставила в горшке к огню. Увидя входящую Лукию, она быстро обратилась к ней и сказала:
— Добрыдень! Добрыдень, моя голубка! А я уже и печь затопила.
— Добрыдень вам! — сказала Лукия.
— А ты еще краше стала, как прежде была. Ей-богу, правда. Да у тебя и лошадь есть.
— Лошадь не моя, добрые люди позычылы.
— Добрые люди — спасыби им! Побудь ты, голубочко, не- долго дома, а я сбегаю тоже к добрым людям, не добуду ли чего к обеду. Ведь ты знаешь, как я живу: где день, где ночь.
— Возьми у меня деньги, за деньги скорее достанешь, нежели выпросишь.
— Правда! Правда твоя, голубко сыза. — И она взяла у нее копу грошами. — От тепер можна и на свежую рыбку рассчитывать, и на олию, и на все доброе. Хазяйнуй же, моя рыбко, я духом вернуся. — И она выбежала из хатки.
Зазвонили к часам — хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят — ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться: хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кой-что из посуды, как-то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке шинкарке.
— Вот тебе, моя голубка сыза, — сказала она скороговоркою, — вот тебе и все наше господарство. Тепер заходымося варить обедать.