Зазвонили к часам — хозяйка не возвращается в свою господу. Уже на шестый и на девятый звонят — ее все нету. Лукия хотела замкнуть хатку и идти в церковь. Но, горе, и засунуть нечем, не то чтобы замкнуть. Делать нечего, нужно дождаться: хату нельзя так оставить. Хоть, правду сказать, вору там совершенно нечего было делать. Наконец, далеко уже за полдень, пришла и хозяйка. Правда, она принесла, кроме съестных припасов, четыре свечи и даже кой-что из посуды, как-то: две ложки и что-то вроде черепка. И несмотря на все эти покупки, и сама еще была навеселе. Бедняжка таки не утерпела, забежала к своей щирой приятельке шинкарке.
— Вот тебе, моя голубка сыза, — сказала она скороговоркою, — вот тебе и все наше господарство. Тепер заходымося варить обедать.
— Вари вже ты без мене, — сказала Лукия, улыбнувшись. — Вари, а я пойду до церквы.
— Разве уже дзвонылы?
— Скоро задзвонять.
И действительно, вскоре стали благовестить к повечерне. Лукия оделась и ушла в церковь. Хозяйка осталася одна и при- нялася за стряпню, тихо припевая:
Упылася я, Не за ваши я — В мене курка неслася, Я за яйця впылася.
Не знаю, как назвать подобные явления в семье человечества: жалкими или счастливыми. Я думаю, скорее счастливыми, потому что они на всякое житейское горе почти смеются, и это, не думайте, чтоб было от недостатка того, что мы называем чувством. Совсем нет. Они чувствуют по-своему. Вот хоть, например, и эта бедная поющая старушонка. Бог ее знает, быть может, песня эта у нее выражает самый злой сарказм, а может быть, и самую чувствительную элегию. Или она готова рассказать вам свое грустное похождение в Казань и обратно с непритворным смехом, а на чужое nojivrnne штпря зарыдать и сию же минуту утереть слезы, как ни в чем не бывало.
По-моему, счастливы подобные натуры.
Когда Лукия пришла из церкви, у ней уже готов был смиренный ужин. Вместо стола накрыла свою пустую б о д н ю, поставила на нее зажженную свечу, поставила свежую рыбу и поставила чверточку водки. От водки и рыбы Лукия отказалась по той причине, что она говеет.
— Не хочеш, то як хочеш, моя голубко сыза, а я на старости выпью.
— Выпый на здоровья.
После вечери они долго еще просидели — Лукия за работою, а хозяйка за рассказами да расспросами. Лукия шила своему сыну к празднику обнову — жупанок из красной китайки и белую рубашечку с мережаным комиром.
— Так ты его с тех пор и не видала, голубко сыза?
— Ни.
— Его недавно вывели из нашего села у какое-то другое село на квартиру. И что же ты думаешь? Найшлася така дура, что и туда за ным пошла. Может быть, знала Одарку Норив- н у, так вот она сама. Та й лыхо ж он с нею здесь и выделывал! Да и то правда, с одной ли ею!
При этом рассказе Лукия то бледнела, то краснела. Бедная женщина, неужели злость или ревность прокрадывается в твою смиренную душу? Забудь его, не стоит он твоего воспоминанья.
Так или почти так провожали они вечера в продолжении недели. Отговевшися, Лукия заложила лошадку, простилася с хозяйкою и выехала за село. В поле снегу уже почти не было, оставался кой-где по дороге, и то почерневший. Кое-как дотащилася она до Ромоданового шляху, а там оставила свои санишки, а лошадь повела за повод на хутор.
Уланы же, когда узнали о полюбовнице своего командира, то, глядя на нее, идущую из церкви, только улыбалися и усы крутили.
Сердобольные кумушки-соседушки, когда узнали, что она еще у московки квартировала, тогда и рукой махнули.
Лукия, возвратясь на хутор, не могла налюбоваться на своего Марочка. Она еще никогда на целую неделю с ним не разлучалась. В радости хотела было и сшитые ею обновы на него одеть, но поудержалась. Старики за радость ей объявили, что, когда она уехала говеть, в тот самый день приезжал к ним улан-охотник, брал Марка на руки, целовал его, любовался им и обещал к празднику такое ему подарить, что мы все зды- вуемся.
Лукия даже не улыбнулась, чем старики были недовольны. И когда она вышла из хаты, то Марта, лаская Марка, проговорила:
— Да ей-то что до тебя, моя дытыно! Ты для нее чужой, то ей и байдуже.
— Ну, ты вже пойдешь прибирать, — проворчал Яким, надел шапку и пошел на двор.
До праздника не посещал их улан-охотник по случаю распутицы, зато на праздники не проходило дня, чтобы он не посетил хутора и каждый раз не говорил, что почта не пришла еще из Петербурга, должно быть, по случаю распутицы. Случалось иногда, он заставал Лукию наедине, и тут меры не было его клятвам, что он ее полюбил пуще прежнего. Она уже на него почти не сердилась.
Подлый ты, лукавый человек! Чего ты от нее хочешь? Ужели для мгновенного скотского наслаждения ты возмущаешь ее едва успокоенное сердце?
Бедная ты, слабая ты женщина! Ты опять готова слушать его хитрые дьявольские речи. Ты опять готова впутаться в его ядовитую паутину. Ты готова забыть свое собственное прошедшее горе, горе отца и матери и даже их могилы!
Она и забыла бы (дьявол же искусил святого), она опять упала бы в бездну, и, может быть, упала б невозвратно, но, к счастью ее, уланам на фоминой неделе назначен поход в другую губернию. И это только обстоятельство спасло ее.
Каких усилий, какого тяжкого труда ей стоило переломить себя! И только одна благородная, возвышенная любовь матери спасла тебя от разверзавшейся в другой раз перед тобою пропасти. Без высокой любви своей к детищу пошла бы ты за эскадроном, как ходят тысячи тебе подобных. Сначала твой мылый-чорнобрывый остриг бы тебя и одел мальчиком (как сердечную Оксану), чтобы скрыть твой пол от товарищей, а через месяц он перестал бы тебя и скрывать, а на другой — играла бы тобою пьяная молодежь на бивуаках. На третий — ты бы для них устарела и опротивела, потому что ты опять забеременела, и возили б тебя вместе с дорогими собаками в телеге, потому что от тебя отвязаться нельзя, а тебе приютиться негде, кроме уланского обоза. И вот ты родила ночью под телегою. И только одна безмолвная свидетельница луна святая твоих физических страданий, а милосердный бог один утешитель и успокоитель твоей сердечной горести. Ты успокоилась немного, отерла слезы, прислушиваешься, — кругом все тихо, только едва слышно издали фырканье коней да вблизи чириканье кузнечика. Младенец твой молчит. Ты едва подняла- ся на ноги, берешь его и крадешься тихонько в степь из обоза, и, вышедши на дорогу, ты снова с нее своротила, потому что ты дороги боишься. Ты опять в степи и, уже далеко от дороги и обоза, кладешь свое дитя на душистую траву, и как волчица роет нору для своих будущих волченят, так ты, исступленная, роешь могилу для своего детища, встановися! Оно плачет, но ты не слышишь, тебе чудится вой волков в степи. Ямка готова, ты судорожно схватываешь дитя свое, бросаешь в яму, и у тебя недостало духу покрыть его землею, ты, как сумашедшая, бежишь в степь. О, какое благодеяние было б теперь для тебя помешательство! Но ты в изнеможении падаешь в траву и вскоре, как после страшного сна, пробуждаешься, и пробуждаешься на горе. Ты смутно, но все вспомнила и от изнеможения не можешь встать на ноги, — силишься, силишься и все напрасно. Так тебя и рассвет, и утро застает. Так тебя и полдневное солнце печет. Смерть близится к тебе. Но смерть грешников люта. Вечер освежает тебя, и ты, собравши остаток силы, ползешь в траве и, на свое горькое горе, выползаешь на дорогу. Тебя полуживую подняли чумаки и привезли в село, сдали добрым людям на руки, и ты медленно оживаешь. Выздоравливаешь. И полунагая отправляешься в корчму. Ты припомнила: когда тебя уланы вином поили, тебе было весело и ты забывалася. Но кто теперь тебе, нищей, подурневшей вина даст? Ты у жида в корчме нанялася носить воду за чвертку вина. Но увы! Вино не помогло, а злее еще напомнило тебе, что ты детоубийца! И разгоряченное воображение твое представляет бесконечный ряд страданий. «Что мне делать?» — ты в исступлении кричишь, а дьявол шепчет тебе на ухо: «Утопись!» И ты, послушная сатане, бежишь, быть может, к твоей родной Суле и топишься. Косари тебе помешали. Ты рассказала им свое преступление. Тебя в сельскую расправу, потом в тюрьму, потом в село твое родное да, не снимая кандалов, и на кобылу. А с кобылы прямехонько в Сибирь.
Могло случиться и иначе. Ты могла бы и подружиться с добрыми уланами — и попутешествовала б себе за их эскадронами во всякую погоду, как единородная мать Энея (у Котляревського):
И часто, часто бедная богиня Пафоса —
Так, может быть, и тебе бы пришлося коротать свою поруганную, грешную, безраскаянную жизнь. Но ты спасена; ты ангелом прекрасным, ты своим сыном спасена. И будущность твоя хотя и горькая, печальная, но не преступная и безотрадная.
Так, может быть, и тебе бы пришлося коротать свою поруганную, грешную, безраскаянную жизнь. Но ты спасена; ты ангелом прекрасным, ты своим сыном спасена. И будущность твоя хотя и горькая, печальная, но не преступная и безотрадная.
В понедельник на фоминой неделе старик со старухою поехали в село родителей поминать, Лукия и за своих дала им на часточку.
— От что, Якиме, — сказала Марта, — запишемо и ее отца и матерь в свою граматку, та пускай так укупи и поминают: ведь она у нас как наша дочь родная.
— А что ж, и хорошо. Запишемо.
И Лукия, простясь со стариками, засунула изнутри двери, вошла в хату, остановилася над колыбелью, долго смотрела на спящего Марка и наконец проговорила:
— Господы милосердный, и укрипы, и спасы мене! Где я на всем свете найду таких людей, которые б меня дочерью звали и отца моего и мать мою в свою граматку записали?
И она тихо заплакала и стала молиться. В это время проснулся Марко и, протягивая к ней ручонки из колыбели, пролепетал к ней:
— Мамо!
Она, как бы испуганная, обратилася к нему. Взяла его на руки и, целуя его, залилася слезами, едва выговаривая:
— Сыну мий! Сыну, моя ты дытыно!
А Марко, как бы понимая ее слова, охватил пухлыми ручонками ее прекрасную шею и лепетал:
— Мамо! Мамо!
Придя в себя, она стала на колена перед образами, пере- крестилася, потом взяла Марка за ручонку, сложила его розовые пальчики и начала учить его креститься, говоря и плача:
— Молыся, сыну, молысь, моя дытыно, молыся, ангеле божий, за меня, за мене, грешницу, молыся!
До обеда Лукия утешалася своим сыном в хате, а после обеда окутала его и пошла в сад рясту рвать. Погулявши в саду и нарвавши рясту, она возвращалася в хату и уже было взялася за ручку у дверей; вдруг слышит — ее зовут. Она огля- нулася и вздрогнула: за воротами стоял ее возлюбленный. Она хотела скрыться в хату, но он снова позвал ее.
— Да отвори ворота, мне не хочется с коня слазить.
Лукия как бы невольно подошла к воротам, но не отворила их.
— Что же ты стоишь? Или не отворяй, выйди сюда, я тебя поцелую.
Лукия не вышла.
— Что же, на тебя столбняк, что ли, напал? Готова ли ты или опять раздумала?
— Раздумала.
— Фу ты, несносная! Полно дурачиться, одевайся скорее, за хутором тебя телега дожидает.
— Пускай себе дожидает.
— Да не беси же ты меня! Скажи, пойдешь ли ты или нет?
— Ни.
— Проклятая! Да вить я без тебя жить не могу!
— То не живи!
— То не живи? Тварь ты бездушная! Что же мне — давиться, что ли, из-за тебя?
— Давись.
— Шутишь ты, что ли, со мною? Скажи, последний раз я тебя спрашиваю, пойдешь ты или нет?
— Нет, не пойду.
— Дура же ты, дура. Я тебе добра желал, хотел тебя счастливою сделать.
Лукия грустно посмотрела на него. Он продолжал:
— Хотел в Ромне перевенчаться с тобою.
Лукия еще раз взглянула, отворотилася и хотела было идти в хату.
— Остановися, одно слово!
Она остановилась.
— Подойди ближе!
— Ну, говори, что ты там такое скажешь? — И она подошла к воротам.
— Ну, скажи, глупая, разве тебе лучше мужичкой быть?
— Лучше!
— Да пойми ты меня! Ведь ты будешь офицерша!
— Не хочу я быть офицершей. Я мать офицерского сына, с меня довольно! — И она снова отворотилася.
— Вот же тебе, упрямая хохлачка! — И он ее ударил по голове нагайкой, проговоря: — Проклятая! — Поворотя коня, он ускакал в поле. Лукия посмотрела ему вслед, спустила дитя на землю и тихо пошла с ним в хату. Но в хату не могла войти. Села на призбе, бледная и изнеможенная, выпустила из рук
Марочка и лицо закрыла руками. Долго она сидела в таком положении, а Марочко между тем уселся у ног ее и уже увядший ряст рассыпал вокруг себя.
Лукия наконец проговорила шепотом:
— Офицерша… Бреше… За что же он меня ударил? Что я ему сделала? Сына привела.
И она горько, горько заплакала. Марочко, глядя на нее, и себе заплакал. Она взяла его на руки, поцеловала, встала и молча пошла в хату.
Старики, возвратяся ввечеру из села, рассказывали ей, смея- ся, как уланы выходили из села и как одна, уже тяжкая, дивчина пошла за повозкою их знакомого охотника.
— Як-бо ии зовуть? — заговорила Марта. — Постой… постой… вот уже и забыла… те, те, вспомнила — Одаркою!
Лукия вздрогнула.
— Только из какого-то другого села, а не буртянская.
— Что же это нашего знакомого не видно было меж уланами?
— Да, не видно было. А я нарочно его выглядала, да нет, не видно было.
— Должно быть, вперед уехал.
— Должно быть.
…Мирно и безмятежно текли часы, дни, месяцы и годы на благодатном хуторе Якима. Коморы его начинялися всяким добром, волы и коровы его и всякая другая худоба множилася и тучнела, чумаки его каждое божие лето возвращалися с дороги с великою лихвою, пчелы его по трижды в одно лето роилися, так что одного меду продавал он ежегодно рублей сот на пять, если не больше, не говоря уже про воск. Садовой овощи, правда, он не продавал, а то и тут бы не одну лупнул сотнягу. «Пускай, — говорит, — добрые люди поживу т, спасыби скажут». Словом, к Якиму на хутор со всех сторон добро лилося, как будто сама фортуна коловратная на его хуторе поселилася — в лице Лукии и Марка. И то правду сказать, что Лукия была хозяйка невсыпущая и распорядительная. «И бог его знает, где это она всему так научилася, — бывало, глядя на ее дела, говорит старая Марта. — Вот тебе и московка. Поди ты с нею! Благодать божия, да и только. Верно, разумного отца дытына». Старикам оставалося только смотреть на нее и молиться богу. Они таки и не забывали бога. Марта ежегодно ходила в Киев на поклонение святым угодникам печерским. А Яким хотя и не ходил, зато дома в продолжение года молебствовал: то крыныцю в саду посвятит, то пасику посвятит, то так пригласит отца Нила помолебствовать о здравии и долгоденствии. А сам все себе сидит в пасике, рои снимает да псалтырь читает.
Так-то счастливо проходили дни, месяцы и годы на хуторе. А Марку между тем кончался седьмой годочек. И что же это за дитя вырастало! Прекрасное, тихое, послушное, несмотря на то, что все его чуть на руках не носили. Особенно Лукия. Бывало, в воскресенье, когда старики уедут в село до церкви, оденет его в жупанок, в красные сапожки и сывую крымских смушек шапочку, поставит его перед собою и любуется на него, как на малеваного. А между тем она ему и виду никогда не показала, что она ему мать. Для чего это она делала, бог ее знает. Может быть, она боялася старых, а может быть, и так.
Старики часто поговаривали, что пора Марка в школу отдать, но все дожидали, пока ему исполнится семь лет.
И вот ему исполнилось семь лет. Это случилося как раз на зеленых святках, в воскресенье. Из церкви прямо на хутор привезли отца Нила, и отца диякона, и весь причет церковный. После молебствия и водоосвящения в саду вернулися во облачении в хату. А окропивши святою водою оселю, сины и коморы, вернулися снова в хату. Тогда отец Нил взял Марка за руку и, поставив его на "колени перед святыми образами, а сам, раскрыв псалтырь и перекрестяся трижды, прочитал псалом «Боже, в помощь мою вонми». По прочтению псалма, сложив с себя ризы, сел за стол и спросил у Якима букварь. Марта достала из скрыни букварь (он у нее хранился, потому что она его принесла из Киева) и подала Якиму, а Яким уже отцу Нилу.
— Приступи ко мне, чадо мое, — сказал он Марку.
Марко подошел.
— Говори за мною!
И Марко робко повторял: «Аз, буки, веди» и т. д.
По прочтении азбуки отец Нил закрыл букварь и сказал:
— Корень учения горек, плоды же его сладки суть. Сегодня пока довольно, а на будущее время и вящше потрудимся. А теперь пока, отдавши богово богови, отдаймо и кесарево кесареви.
Яким, как сам тоже человек грамотный, тотчас смекнул, к чему говорит отец Нил из писания. Моргнул Марте и Лукии, а сам побежал в комору, сказавши:
— 3-за позволения вашего, прошу, батюшка, садовитесь за стол.
Через минуту стол был уставлен яствами и напоями, разными квасами фруктовыми и наливками, а кроме всего этого, Яким посередине стола поставил хитро сделанный стеклянный бочонок с выстоялкою. Отец Нил, прочитавши «Отче наш» и «Ядят убозии и насытятся», поблагословил ястие и питие сие и сел за стол. Его примеру, перекрестясь, последовали и другие (окроме Марты и Лукии).
И молча начали воздавать кесарево кесареви.
После обеда отец Нил и весь причет церковный вышли в сад и сели на траве под старою грушею около крыныци, и отец Нил отверз уста свои, в притчах глаголя. И чего он тут не глаголал? И о Симеоне Столпнике, и о Марии Египетской, и о страшном суде. И только было начал «О толсте сердце их», а тут явилася Лукия с ковром, а Марта с стеклянным бочонком, только уже налитым не выстоялкою, а сливянкою. Отец Нил, увидя их, воскликнул:
— Хвалите, отроци, господа! И господыню, — прибавил он, ласкаво улыбаяся Марте.