— Пойдем скорей, Юра! Зачем мне пальто?
Но он настоял, и купили.
А ветер какой был в тот день! Варенька открыла окно, подставила ветру лицо, и волосы — грива ее черно-синяя — взлетели, как птица. А в этой вот блузке поехала в Прагу. Он всхлипнул от смеха. Вспомнил ее рассказ о Вернене, который сидел на подоконнике. Ах, Варя, ах, Варя… Да где же ты, Господи! Нашел в одном из ящиков старую сумочку, полную перчаток. Она покупала их на распродажах. Грошовые тряпочки… Задыхаясь от слез, Владимиров постарался втиснуть свою большую руку в черный кусочек капрона. Рука не втиснулась даже до половины.
С постели он поднимался к полудню. Иногда ехал на кладбище. Ее могила была тем же ровным квадратиком земли с маленькой аккуратной плиточкой, как все остальные могилы. Снежок обрамлял серый камень, стараясь придать ему праздничный вид.
Читать он не мог, а вид письменного стола с отпечатанными на машинке кусками романа вселял отвращение. Они дымились, как дымится свежая кровь. На бойню свели и зарезали жизнь. А косточки — вот, на столе, и дымятся.
В воскресенье утром, часов в девять, зазвонил телефон. Владимиров пьян был, вставать не хотел. Звонили, однако же, без передышки.
— Да чтоб вам всем пусто! — пробормотал он и, сорвав трубку, продышал в нее: — Але?
— Юрий Николаич? — спросили его. — Я вас разбудил?
— Ну да. Разбудили.
— Нашел-таки вас. Наконец-то!
— Вы кто?
— Да как вам сказать? — И в трубке замялись.
— Скажите уж как-нибудь. Раз позвонили.
— Юрий Николаич! — Собеседник разволновался. — Я вами всю юность зачитывался. Мы с другом за вашим романом однажды ночью четыре часа стояли на морозе. Очередь от метро была. Давно, лет пятнадцать назад.
— Да кто вы такой? — терпеливо повторил Владимиров.
— Ну, в общем, я старый еврей, — в трубке хмыкнули. — Почти сорок девять. К тому же еще новый русский. Такая вот штука, забавная… Звоню вам из Франкфурта. Я знаю, что вы где-то рядом. Давайте увидимся?
Владимиров представил себе, как к нему вваливается незнакомый новый русский, в шикарных ботинках, с бритым черепом, и начинает хвалить его прежние книжки, а может быть, спросит совета, как жить. На лбу сразу выступил пот.
— Нет, — коротко сказал он. — Я жену потерял пару месяцев назад. Нет. Извините.
— Я знаю, — сказал новый русский. — Но я хотел бы вам помочь…
— Помочь? — удивился Владимиров. — А чем мне помочь?
— Вас давно не печатали, Юрий Николаич. Для писателя это катастрофа. Давайте издадим собрание ваших сочинений, хотите? Напечатаем в Москве. Хороший тираж, хорошее издательство… Все как полагается…
И он замолчал. Владимиров тоже молчал. Голова работала плохо, мысли разбегались.
— Давайте увидимся, — наконец пробормотал он. — Но только не дома. Я как-то тут все запустил… Принять у себя не могу.
— Ну, так пообедаем вместе. Меня Леонидом зовут. Фамилия — Гофман.
Владимиров надел свежую рубашку и те самые башмаки, в которых ему было больно ходить. Но Варя купила от чистого сердца, хотя без примерки. Пусть жмут, потерплю. Хотел было сбрить даже бороду и в последнюю минуту остановился: зачем? Для кого? Позвонил психопат. Сейчас будет очень хвалить. Про то, чтобы книжки издать, и не вспомнит. А может, совсем не ходить? И только он принял решенье не ходить, как в дверь постучали.
— Я почувствовал, что вы передумаете, Юрий Николаич, — сказал Леонид Гофман. — Поэтому сам и приехал.
Он был невысокого роста, спокойный, с кудрявой большой головой.
— И адрес мой знаете? — усмехнулся Владимиров.
— А как же?
Сидели в подвальчике, ели. Узкоплечий, неулыбчивый официант подходил неслышно, как будто подкрадывался. Владимиров решил ничего не пить, боялся опьянеть в присутствии незнакомого человека. Гофман мало рассказал о себе, ровно столько, сколько Владимиров готов был услышать. Профессорский сын, мама, папа. Университет. Русское отделение. Потом в рассказе появился туман: какие-то люди, которые что-то вложили… Он тоже рискнул… Откуда появились большие деньги, Владимиров толком не понял. А Гофман не стал уточнять.
— Теперь вся реклама Москвы и крупных других городов, — сказал ему Гофман, — в сущности, принадлежит только мне и проходит через меня. Я вроде как хан. Князья платят дань.
— А я-то зачем вам? — опять удивился Владимиров.
— Последний из могикан. Роман такой помните?
— Да бросьте! Каких могикан?
Гофман засмеялся.
— Глядите, какие здесь окна! Как в Средневековье. Вы — Фауст, а я Мефистофель… Пришел искушать.
Владимиров вяло усмехнулся.
— Да, странно. Не жизнь, а какая-то книжка.
— Я вам говорю: на морозе стоял. Хотел вас прочесть. И прочел. Ну что? Издаем?
Вернувшись из ресторана, Владимиров сел за письменный стол и принялся просматривать то, что должно было бы стать романом, если бы Варя была жива.
Еще одно совпадение между жизнью Гартунга Бера, потерявшего Машу, и его собственной жизнью после Вариного ухода поразило Владимирова.
«Женское тело, которое он любил, лежало в земле, разлагалось и гнило. Гартунг пытался думать о чем-то другом, хотя бы о том, что они с Машей, наверное, встретятся скоро в раю, но вместо голубоглазого ангела, которым должна была оказаться Маша, он видел изъеденную черную плоть, волосы, смешавшиеся с землей… Ему было так страшно, что первый раз за эти недели в голову пришла мысль о собственной смерти, которая, по крайней мере, избавит его от этого наваждения».
А Гофман звонил и звонил из Москвы. Владимиров наконец поверил, что он не шутит. С утра и до вечера он был занят тем, что перечитывал прежние свои романы, рассказы и повести. Оказалось, что перечитывать почти так же тяжело, как писать заново. Ему то хотелось исправить целые страницы, то он забывал, что все это было написано им, и вдруг от души ликовал и гордился.
Между тем на газонах засинели первые крокусы, а еще через пару недель сады стали белыми, как облака. В середине июля во Франкфурте опять появился Гофман, приехавший, как он сообщил, по делам своей фирмы, и сообщил, что рукопись полного собрания сочинений Владимирова ушла наконец в типографию и четырехтомник появится в продаже не позже чем через месяц.
— Ну что? — с обычной шутливостью в голосе спросил его Гофман. — Как вы, доктор Фаустус?
Владимиров пожал плечами.
— Меня там небось все забыли… В Москве… Там все небось новые.
— Напомним! — вдруг резко сказал ему Гофман. — Еще как напомним, увидите!
Они помолчали.
— Я вас сегодня, Юрий Николаич, в гости с собой приглашаю. У меня под Висбаденом живет одна приятельница. Казачка. Солистка казачьего хора.
— Зачем? — удивился Владимиров. — Я в гости давно не хожу.
— Да не пожалеете, — с нажимом в голосе сказал Гофман. — Такую вы вряд ли встречали.
Владимирову показалось, что в его словах прозвучала какая-то бестактность, и он насупился. Гофман слегка покраснел.
— Ну, ладно. Придется тогда одному. Уже обещал.
Владимиров тоже покраснел.
— Поедемте вместе. Ведь это недолго?
Дорога в Висбаден заняла не больше двадцати минут. Гофман рассказывал анекдоты из жизни новых русских, Владимиров тихо и грустно смеялся.
— Вы вот боитесь, что вас в Москве позабыли, — вдруг сказал Гофман. — А в этих местах, где-то неподалеку, обитает, между прочим, один психотерапевт. Фамилия у него неприличная: Насрат. И лечит он притчами. Сам перс, ну, и притчи персидские. Одну я сейчас расскажу. «Пошел как-то раз мулла на праздник к знатному горожанину. В своем будничном скромном кафтане. А там все гости богатые, кичливые. В шелках и бархате. На муллу — ноль внимания. К тому же еще стараются его от стола оттеснить. А стол, между прочим, ломится от всякой еды. Ну, мулла вернулся домой, переоделся, бороду причесал. Вернулся. Стали его угощать, к столу подводить, и со всех сторон суют ему тарелки с угощением. А он не ест, а все это себе в кафтан запихивает. Его угощают, а он — все в кафтан. Хозяева переполошились, конечно: „Ай, ай, дорогой! Что не кушаешь? Зачем свой кафтан барашком кормишь?“ А он говорит: „Я потому свой кафтан барашком кормлю, что все это ваше гостеприимство к моему кафтану относится. Я у вас уже был, — говорит, — только в другом кафтане, и вы ведь меня не заметили“».
Гофман искоса посмотрел на Владимирова.
— Насрат не дурак! Ну, приехали вроде.
Дом показался Владимирову очень уж богатым, стоял на отшибе, перед домом была лужайка, красная от маков.
— Она кто такая, казачка-то ваша? Откуда такие хоромы?
— Муж у нее — князь, — хмыкнул Гофман. — Какого-то очень старинного рода. Увидел в Москве, она пела там в хоре. Влюбился, голову потерял. И женился. Привез сюда с двумя детьми от первых ее браков. Потом они развелись, и она отсудила у него этот дом. Умная баба, пальца в рот не клади! К тому же княгиня.
— Она кто такая, казачка-то ваша? Откуда такие хоромы?
— Муж у нее — князь, — хмыкнул Гофман. — Какого-то очень старинного рода. Увидел в Москве, она пела там в хоре. Влюбился, голову потерял. И женился. Привез сюда с двумя детьми от первых ее браков. Потом они развелись, и она отсудила у него этот дом. Умная баба, пальца в рот не клади! К тому же княгиня.
…Женщина выросла из травы, полной маков. Владимиров догадался, что она лежала в траве и поднялась, как только увидела их, выходящих из машины. У нее было мощное и высокое тело, распущенные светлые волосы доходили до пояса. Скуластое, без всякой косметики, лицо горело румянцем. Глаза были небольшими, быстрыми и очень светлыми. Ресницы — густые и белые, кожа в веснушках. Владимиров протянул руку, но она сперва слегка шутливо поклонилась ему и только потом пожала его руку своей очень сильной, спокойной рукою.
— Спасибо, заехали, — грудным красивым голосом сказала она. — А то я живу здесь, как в клетке.
— Да ты ведь к себе никого не зовешь, — сказал бодро Гофман.
— Кого же мне звать? — удивилась она.
Пошли в дом, который внутри еще больше поразил Владимирова. Полы сверкали как зеркало, на стенах висели гобелены, мебель стояла в чехлах.
— А я борщ сварила, — сказала хозяйка. — Холодненький борщ. Хорошо ведь в жару-то?
Владимиров заметил, что она сбросила сандалии и теперь ходит босая, в длинном сером сарафане, под которым свободно дышит ее высокая грудь, и когда она размашисто шагнула к окну, чтобы спустить жалюзи, под этой легкой серой тканью обрисовалась ее выгнувшаяся спина, красиво вылепленный таз, мощное колено.
— Давно с вами близко живем, — улыбаясь полными губами, сказала она Владимирову. — А только сейчас и увиделись. Я — Зоя Потапова. Зоя фон Корф. Пойдемте к столу. Что здесь разговаривать, правда?
Сели за стол, огромный обеденный стол, за который можно было бы усадить человек пятьдесят гостей. Зоя откинула волосы, чтобы не мешали, и принялась разливать борщ по глубоким белым тарелкам. Владимиров начал чувствовать что-то вроде легкого опьянения, хотя в этот день не притрагивался к спиртному. Ему стало казаться, что комната вокруг него становится больше, и пространство за окном — красные маки, деревья и небо — тоже увеличивается, и сам он как будто бы весь разжимается. Дыханье его стало глубже, свободней, зато голова поплыла, и вдруг захотелось смеяться.
— Хотите укропчику? — спросила его Зоя.
— Укропчику? Да, с удовольствием.
Она пальцами — хотя ложка лежала рядом — захватила с блюдца щепотку ярко-зеленой травы, бросила ему в тарелку, потом положила сметаны.
— Ну, Леня, давай разливай! — скомандовала она и тут же светло улыбнулась Владимирову.
Послушный Гофман разлил ледяную водку по рюмкам.
— За встречу! — сказала Зоя, и они звонко чокнулись.
Разговор за обедом был самым неспешным, спокойным и очень пришелся по сердцу Владимирову: она ни о чем его не расспрашивала, ни разу не заикнулась о том, что он недавно похоронил жену, не интересовалась его «творческими планами», только один раз, когда Гофман обмолвился, что в Москве выходит полное собрание сочинений, она подмигнула Владимирову:
— Так надо же будет отметить! Смотри, Леонид, не скупись!
— Уж будьте спокойны, — ответил ей Гофман с ребяческой важностью.
Перед чаем она спросила у Владимирова, интересно ли ему посмотреть библиотеку. Он кивнул и разволновался, что сейчас нужно будет встать из-за стола и она увидит, какой он неловкий, мешковатый, невзрачный. В полутемной библиотеке на темно-синих простенках между старинными дубовыми шкафами висели тоже, судя по всему, очень старинные овальные миниатюры. И книг было множество.
— А кто же это все прочел? — сказал он наивно.
— Никто не прочел, — засмеялась она. — От деда осталось. Кому ж тут читать? Немецкий-то мой — не ахти. Ребята вот шпарят, уж русский забыли.
— Они сейчас где у тебя? — спросил Гофман.
— Андрюшка в Париже, а Оля в Италии, — вздохнула она. — Спасибо хоть часто звонят. Вот, Юрь Николаич, какие дела: растишь их, растишь, а они — фьють! И все разлетелись. У вас детки есть?
— Есть. Дочка, большая, в Москве, — ответил Владимиров и побледнел.
Она быстро взглянула на него:
— Ну, Бог даст, увидитесь скоро.
Чай пили долго, неторопливо, окна были открыты, отовсюду видны были темные уже деревья, головокружительно пахло цветами, свежеполитой травой, пели горластые птицы, и это напомнило Владимирову Подмосковье, дачу в Загорянке, молодость, напомнило так остро, что захотелось плакать.
— Споешь на прощание, Зайка? — спросил ее Гофман.
И по тому, как заходили его желваки и красные пятна зажглись на щеках, Владимиров понял, что невысокий, плотный, с большой кудрявой головой, рассудительный человек отдал бы сейчас все на свете — и все миллионы отдал бы — за то, чтобы эта женщина, спокойно, будто по лугу, ходившая босиком по чинному немецкому дому с его выцветшими гобеленами, принадлежала ему, Гофману, и целовала его своими полными ненакрашенными губами…
— Спою, — просто ответила она.
Неторопливо поднялась, откинула волосы, достала из буфета деревянные ложки, опять улыбнулась Владимирову:
— Вот весь мой аккомпанемент. Не взыщите.
Они остались за столом, а она отошла к окну, обеими ладонями расправила свой сарафан.
запела она, так серебристо и мягко выговаривая слова, как их выговаривают только на юге России, —
И глуховато застучала ложками.
У Владимирова перехватило дыхание. Он смотрел на нее во все глаза и чувствовал какое-то восторженное смирение. Словно бы вся прежняя жизнь его подползала сейчас к мощным коленям этой женщины, прося, чтобы та накормила ее, и тихо виляла хвостом, как собака.
Всю обратную дорогу ни он, ни Гофман не сказали ни слова. Только когда Владимиров, неловко пожав слегка вспотевшую, небольшую ладонь Гофмана, собрался вылезти из машины, Гофман буркнул негромко:
— Чем черт не шутит, Юрий Николаич…
Ночью он не мог заснуть. Пил. Потом выходил курить на балкон. Подъехала машина, из которой вылез уже знакомый толстяк с букетом. Темный воздух, просвечивающий голубым под сбившимися в кучу, еле заметными своей дымной, клубящейся тканью облаками, был наполнен весенними испарениями, земля, на которую Владимиров смотрел с одиннадцатого этажа, огромная земля, принявшая их обеих, Арину с Варварой, дышала любовью и словно ждала, что дождь наконец к ней придет с облаков, возьмет ее всю, с каждой жадной травинкой…
Утром Владимиров, бледный от выкуренных за ночь двух пачек сигарет, заснул и не услышал, как в дверь его стучали армянки, как с диким грохотом заводили на углу мотоцикл, как хлопала словно бы простуженная дверь лифта. Он спал крепко и видел тот сон, который в эту ночь приснился ему впервые, а потом повторялся часто. Ему приснилось, что он уехал из Москвы, поссорившись с Варварой и не взяв ее с собою. Но вскоре он сильно затосковал по ней и начал просить ее приехать к нему. Варвара со своим капризным упрямством, которое иногда просыпалось в ней и сильно раздражало Владимирова, сообщила, что она разменяла квартиру, так как сильно нуждается, и ей пришлось съехаться с какой-то богатой женщиной, у которой она и живет сейчас на правах компаньонки и отчасти прислуги. Владимиров тут же вспылил и решил, что поедет сам и заберет ее с собою. Варвара почему-то предложила ему встретиться в кафе и продиктовала адрес. Москва, в которую он попал, была полна воды и вся изуродована широкими черными мостами. Владимиров долго плутал и расспрашивал прохожих, тыча им в глаза бумажку с адресом, наконец ему удалось выйти на эту улицу, почему-то без единого фонаря, хотя уже наступил вечер, найти кафе и сесть за столик у окна. Она все не шла и не шла. Владимиров чувствовал панику. Ничего ему не нужно было, кроме того, чтобы еще раз увидеть ее. Сидеть на одном месте и ждать было невыносимо. И тут какой-то человек, пробегая мимо и размахивая руками, крикнул, что только что показали по телевизору, как женщина бросилась вниз с одиннадцатого этажа. И это была она, его Варя.