— Нет, конечно. Он волк одинокий, Мишаня, ты знаешь…
Одинокий волк Юрий Владимиров действительно вернулся обратно в Германию, захватив с собою изрядное количество чаги, в заветную силу которой поверил. Перед отлетом из Москвы он сказал Гофману, что едет работать и хочет закончить роман, пока можно. Даже Гофман не догадался, что хитрый писатель Владимиров ни одному на свете живому существу не говорит того, что думает на самом деле. А что он думал на самом деле, писатель Владимиров довольно складно изложил на могиле своей покойной жены Варвары Сергеевны Краснопевцевой, таиться перед которой было совершенно бесполезно, поскольку она все и так всегда знала. Прилетев в субботу вечером и найдя свою квартиру идеально чистой, убранной, с цветами на окнах и небольшим домотканым, очень красочным ковром, висящим на стене в столовой, Владимиров догадался, что ключ его не зря находился целых полтора месяца в руках у прилежных соседок. Холодильник был пуст и сверкал: сестры считали, что вся еда должна быть только что приготовленной и съеденной тут же. Самих же сестер дома не было. Поехали, стало быть, к Саскии.
Он выпил холодной воды, покурил. Потом заварил себе чаги. Ни есть не хотелось, ни спать. Главное было не смотреть на телефон, поскольку искушение позвонить Зое было настолько сильным, что Владимиров боялся не удержаться. Шатаясь от слабости, он спустился вниз, сел в машину и поехал на кладбище.
Там было спокойно, прохладно и пусто. Трава на могилах подстрижена ровно. Везде незабудочки и маргаритки. Он подошел к могиле Варвары и сел по своему обыкновению на корточки.
— Ну что? Доигралась? — спросил он сердито.
Над ним зазвенела какая-то птица хрустальным и жалобным голосом.
— Не ври только, Варя, что ты ни при чем, — сказал ей Владимиров. — Что ж ты без меня и двух лет не могла…
Он чуть не сказал ей «прожить».
— Диагноз, конечно, серьезный устроила, — продолжал он. — Но я, Варя, помирать не собираюсь. Я чагу купил, пью ее, и мне лучше. И боли прошли, и вот есть даже хочется. Поеду в кафе и поем. Так что хватит.
Он помолчал и худым, сильно дрожащим пальцем расправил цветок маргаритки на самом ее изголовье.
— На что ты обиделась, Варя, скажи? На то, что я, муж твой, живую люблю? Так здесь у нас любят живых, вот и все. А что там, у вас, я не знаю. Узнаю в свой срок.
Опять эта пташка с ее голоском!
— Я всем говорю, что кончаю роман. Что, мол, поджимает, боюсь не успеть. А я, Варя, вру. Торопиться мне некуда. Сказал: не помру! Значит, и не помру.
Он расправил еще одну маргаритку.
— Влюбился я очень. Не перебивай! Тебе не должно быть обидно, ты слышишь? Сама меня бросила ведь, померла. Решила меня за собой утянуть. А я так влюбился, аж сердце болит!
Ему показалось, запахло клубникой. Запах был оттуда, из Подмосковья, где на грядках у фельдшерицы поспевала клубника.
— Я тут подлечусь, и мы сразу уедем. Лежать с тобой рядом в земле не хочу.
Варвара, наверное, все поняла. Вокруг было тихо. У Владимирова сжалось сердце, когда он представил себе, что должна сейчас чувствовать бедная ее душа, услышав такую жестокую правду. Но выхода не было.
— Я буду не здесь, — прошептал он устало. — Тебе станет легче. Прости, если что не по-твоему, милая.
Погладил обеими руками маленький, словно бы детский камень и несколько раз поцеловал его.
Вечером того же дня он окончательно решил, как назовет свой роман: «Мы все на особом счету». И просто, и верно.
Выпил чаю, съел яблоко, купленное по дороге с кладбища. Позвонил Кате в Петрозаводск. Пора было приступать к работе. Внутри все дрожало от радости. Он не мог понять, что это с ним. Потом разгадал: сегодня он сделал то, что должен был сделать давно. Он пошел к Варе и все рассказал ей как есть. Она поняла и отпустит его. И нечего было таиться и прятаться. Ему стало казаться, что его сегодняшний разговор с Варварой был той же необходимостью, что и объяснение с Ариной, — тогда, еще дома, на кухне, — после которого он сразу ушел.
«Да, так. Только так, — сказал он себе. — А то ведь я сам всех запутал».
Написал несколько предложений и почувствовал, что роман зашел в тупик. С самого начала в нем была допущена огромная ошибка. Зачем было отказывать Гартунгу Беру в земном счастье? Начать нужно было с другого. Не с горя, а с праздника, с праздника, да, с Рождества! «Чтобы хозяйка утыкала россыпью звезд ее платье, чтобы ко всем на каникулы съехались сестры и братья…» Вот с чего нужно начать роман! И чтобы он весь осветился. Толстой так писал.
Мысли его путались, и он никак не мог ухватить ту, зацепив которую можно будет распутать клубок. Хотя, впрочем, это уже и неважно. Он подошел к окну, распахнул его настежь. Звезд почти не было видно, но хорошо была видна доверчивая луна, на лице которой синели небольшие подтеки, как будто она была любящей женщиной и кто-то ударил ее. К дому подъехала машина, выскочил знакомый толстячок со своим неизменным букетом, вбежал торопливо в подъезд и исчез. Дул неторопливый, угодливый ветер, и из леса, который чернел там, где заканчивались черепичные крыши, тянуло густою душистою свежестью.
«О, Боже мой, как хорошо! — вдруг подумал Владимиров. — И я ничего не боюсь. Что со мной?»
…А на Рождество будет Катя. Пойдут по морозцу и выберут елку. Он чуть было не рассмеялся от радости, лег, не раздеваясь, и сразу уснул.
Поначалу боль была несильной: она искала место внутри, хотела устроиться в нем поудобней. Пока она устраивалась, он стонал, но до конца не проснулся. Потом она стала сильней. Он свесил ноги с кровати, зажег свет. Зеркало отразило его, и он не узнал себя. Какой-то старик с перекошенным от боли лицом, худой до того, что хотелось зажмуриться. Тело его стало маленьким и слабым, настолько маленьким, что, как эта боль уместилась в него, он даже представить не мог. Мозг, однако, работал лихорадочно. Нельзя звать на помощь. Нужно справиться самому. Но было так больно, что те слова, которые жили в нем и до рождения, сейчас пришли сами.
— Господи, помоги мне, — бормотал он, — сделай что-нибудь, Господи! Господи, помоги мне!
Арина и Варя лежали в земле. А Зоя спала. Была еще Катя. Но Катя была далеко и возилась с ребенком. Все остальные были не нужны ему. Они выползали вдруг из темноты, но память их тут же отталкивала.
— Ты мне помоги! — Юрий вытер ладонью лицо. Оно было мокрым. — Ты мне помоги, Ты прости меня, Господи!
И стало полегче. Он лег и закутался в плед.
— Я буду просить Его, буду просить.
Он вспомнил, как вечером сидел на Вариной могиле и просил ее отпустить его.
«Наверное, ей было больно, — подумал он вдруг. — Больно слышать такое».
Он словно забыл, что, кроме живых, есть умершие. Все были — всегда. И всегда были — вместе.
«Как только поправлюсь, я все напишу. Не этот роман, так другой. Они никогда не поймут до конца. Им кажется, важно, кто пишет. А все ведь написано. Важно — прочесть».
И тут он почувствовал: боль отступила. Он быстро заснул. Во сне он увидел мальчишку, подростка, худого, неловкого и нелюбимого. Правая щека его была обожжена.
«А, ты — Гартунг Бер!» — догадался Владимиров.
Все просят о чем-то. И Бер тоже просит. Он этого прежде не знал. Во сне захватило дыхание: как же все просто!
Проснулся с одной твердой мыслью: уехать.
«А Зоя приедет ко мне. Устроюсь. Потом ее выпишу».
Там, дома, на даче, поспела клубника. Он вспомнил, как вчера вдруг потянуло клубникой, когда он сидел на могиле. Вот, значит — позвали домой. Что дом его здесь — он забыл.
За окном светало, нужно было торопиться, успеть, пока не проснулись армянки. Дрожащими руками он собрал чемодан, порадовавшись про себя, что в детстве, во время учебы в Суворовском, его научили всему: и собраться, и живо одеться, и не распускаться. Потом в большую коробку побросал необходимую кухонную утварь: кастрюлю, три чашки и две сковородки. С гвоздя снял картину, подарок Устинова. Альбом с фотографиями. Вроде все.
Обливаясь потом, загрузил вещи в багажник. Переоделся. Рубашка, костюм и ботинки. Те самые, черные. Варин подарок. Костюм и рубашка болтались на нем. Ну что ж: похудел. Сколько переживаний. План был очень прост: доехать до Любека, там на паром — и в Питер. Машина при нем. А в Питере просто. Катюша подскочит, ей недалеко. И Гофман в Москве. Тоже близко. А если не смогут, он сам доберется. И денег, наверное, хватит с лихвой.
В тот день, когда известный писатель Владимиров, про которого все уже знали, что он тяжело болен и вряд ли дотянет до зимы, отъехал от своего дома на Alte Markstrasse, что в переводе означает Старографская улица, — в тот самый день, жалуясь на жару и прочие неудобства, во Франкфурт-на-Майне приехала группа российских писателей. Живущих не только в России, но пишущих только по-русски. Один даже был из Австралии, и дама одна была прямо из Африки. Поскольку, когда ты на свет появляешься, никто тебе не гарантирует Лондон, Тверскую и Шанз-Элизе. Бывает, и в Африке дни скоротаешь. Вон Пушкин в Европу ни разу не съездил.
Никто из приехавших не ожидал, что умирающий Владимиров появится на открытии книжной выставки: здоровым-то мало куда появлялся. Но все же у некоторых, самых знаменитых и немолодых, был записан телефон Владимирова, и они думали навестить его, находясь неподалеку. Первый день был целиком посвящен размещению в гостинице, оказавшейся совершенно непригодной для жизни. Нельзя никогда ни на чем экономить! А вот сэкономишь — пеняй на себя. Российский Пен-клуб должен знать это правило и не экономить на собственных людях. В конце концов, есть олигархи. Могли бы потратиться: книжки-то любят.
Короче, оказалось, что гостиница, в которой ночуют неприхотливые и выносливые летчики и стюардессы компании «Аэрофлот», так испортила настроение российским писателям, что двое из них погрузились в запой, а дама из Африки впала в депрессию. Отрицательных черт у этой гостиницы было, кстати сказать, не так уж и много: она находилась неподалеку от вокзала, на той улице, где ярко сияют секс-шопы и женщины, очень эффектно одетые, приглашают прохожих разделить с ними одиночество и приятно провести вечер. Почему-то именно это особенно шокировало писателей, хотя им, защитникам прав человека, должно быть известно, что некая Соня, несчастная дочь Мармеладова, тоже гуляла в дешевой, с огненного цвета пером шляпке по улице, очень похожей на эту. Второй неприятностью был запах дезинфицирующего раствора, которым невыносимо пахло все, что было в комнате, начиная от торшера и кончая бумажной салфеткой. Будучи людьми непрактичными и художественными, писатели не догадались, что это — для их же здоровья: в гостинице, кроме летчиков и стюардесс компании «Аэрофлот», останавливались и другие командировочные, да и не только командировочные, и не только из России, а девушки типа израненной Сони сюда приходили к ним в гости.
Закончилось диким скандалом: писатели объявили устроителям ярмарки, что дня не останутся тут и уедут. Они не желают терпеть унижений, а уж оскорблений терпеть — и подавно.
После завтрака началось великое писательское переселение. Прозаиков, впавших в запой, везли на специальной машине. Вселились все в «Хилтон» и там успокоились, но день был — увы — максимально испорчен.
Из-за этого дурацкого события те, которые хотели сразу же позвонить Владимирову, не успели ему позвонить, а на второй день состоялась такая пышная и торжественная встреча в одном из ресторанов на винограднике, что тоже пришлось отложить. Сначала к «Хилтону» подъехал автобус, в который уселись все писатели, и яркий сияющий ветер Германии стал дуть им в лицо, ибо ехали быстро. Через два часа остановились в миролюбивом и красочном городке. Таком простодушном, невинном и чистом, что ахнули все в один голос: как в этой чудесной стране, где все улыбаются или смеются, сумел зародиться фашизм? Ну откуда? Виноградники сбегали со склонов холма и, переливаясь своими темно-зелеными листьями, замирали у городской стены, подобно морям, достигающим брега зелеными шумными волнами. Ресторан размещался в большом уютном дворе, где стояли деревенские, темного старого дерева, столы и скамейки, а неба почти что и не было видно: так густо сплелись кроны вязов и кленов. Рассевшись за эти столы в ожиданье обеда, писатели выпили пива и залюбовались на крепких германок в тирольских костюмах, которые им принесли это пиво. Потом долго слушали песни, включая игру на волынке и скрипке. Потом перешли в ресторан и поели. Еда была отменной, хотя и тут тоже случилась история: один журналист (он же обозреватель) заметил, что на центральный стол, где сидели не просто писатели, а люди, так сказать, особенно заслуженные, подали вазу не с красной, как на все остальные столы, а с черной икрой, которую съели те самые люди и не постыдились. Опытный журналист решил про себя, что новостью этой не стоит делиться с коллегами, а лучше дождаться Москвы. На всякий случай он, словно бы прогуливаясь, прошелся мимо центрального стола и острыми своими глазами заглянул в тарелки: икра была черной. Остались следы.
Потом танцевали под легкую музыку, и эта, за что-то попавшая в Африку (а так, по рожденью, из города Тулы), видать, ошалев от своей ностальгии, плясала так долго с косыночкой русскую, что всем надоела, включая оркестр.
Домой к себе, в «Хилтон», приехали поздно. Следующий день был третьим, последним днем выставки. Владимирову позвонили, но наспех. Никто не ответил. А утром, в четверг, закончилась ярмарка, и разлетелись ее соловьи: поэты, писатели и журналисты. Обратно, к себе, по насиженным гнездам: работать, работать. Arbeit, да, arbeit!
Владимиров ехал быстро, не сбавляя скорости. Плохо, что перед глазами все время стоял какой-то туман и внутри его прыгали черные точки. При этом тело было легким, почти невесомым. До Любека далеко, нужно пересечь всю Германию. Она небольшая, я пересеку. Сказать, что он ни о чем не думал, было бы ложью. Он думал обо всем сразу: о детстве, о матери, Кате, Арине, о всех своих книгах, о жизни и смерти. Что-то произошло с ним, чего никто бы не мог объяснить: ни одна из его мыслей не существовала отдельно и не приходила к нему в виде отдельной мысли, а все появлялось плотно, смертельно, неразрывно сцепленным, ничто не отлеплялось друг от друга, и только так, сцепленное и неразрывное, давало ощущение правильности и точности всего, о чем он думал сейчас.
Самое важное было — попасть на паром и уплыть. Он знал, что, как только паром отчалит от берега, ему станет радостно и хорошо. Вода нужна, вот что. Вода и огонь. Он остановился на бензоколонке, чтобы купить воды. На двери был плакат: перечеркнутая красной жирной чертой сигарета, из которой вырывалось пламя. Он долго смотрел на плакат. Ему вспомнилось, как в молодости он разводил костры на даче для Катиных подружек: складывали сначала сухие ветки, бумагу, потом сверху клали поленья. Сперва загоралась бумага и ветки. Поленья лежали холодные, мертвые. И вдруг начинали сверкать, золотиться. Огонь забирал их себе.
Через час его остановила полицейская машина. Владимиров был так сильно погружен в свои мысли, что не услышал, как полицейский включил сирену, и несколько минут эта сирена сопровождала его. Седой полицейский, подойдя к странной машине, заднее сиденье которой было завалено какой-то рухлядью, с удивлением увидел за рулем совершенно бескровного, обливающегося потом, очень худого старика, который еле-еле говорил по-немецки. Документы были в полном порядке. Старика бил озноб. Держался он, впрочем, вполне независимо. Всмотревшись внимательнее, полицейский увидел, что старику нужна медицинская помощь, и тут же вызвал ее. Через минуту примчалась «Скорая». Владимиров требовал, чтобы его отпустили, потому что он ничего не нарушал. Его колотило, и два санитара, поддерживающие его под руки при этом разговоре, отрицательно замотали головами.
— Мы вам предлагаем поехать с нами, — мягко и убедительно сказал полицейский. — В таком состоянии я не могу разрешить вам находиться за рулем. Вы сами убьетесь или убьете кого-нибудь.
— Я не поеду в больницу! — резко ответил Владимиров.
Полицейский почувствовал странную жалость, смешанную с уважением: старик вдруг напомнил ему отца, каким он был незадолго до смерти, когда его так же трясло, а он успокаивал мать и все говорил, что завтра вот встанет и будет варить мармелад… Ведь яблок-то сколько! Поспели.
— Не нужно в больницу, — сказал полицейский. — Вы поедете со мной и остановитесь в нашей гостинице. В гостинице полицейского управления. И завтра мы найдем способ переправить вас обратно домой. Машина же ваша будет арестована. Отдайте права и ключи.
Он отчетливо выговаривал каждое слово, боясь, что старик не понимает его. Но Владимиров все понял. Полицейский не знал одного обстоятельства, которое решало все: ключей было две пары. Одна пара принадлежала когда-то Варваре, и Владимиров всегда держал ее при себе. Права же ему не нужны, без прав обойдется.
Гостиница полицейского управления была маленьким домом на два этажа. Внизу была комната, и наверху было три. Его поместили внизу. Из окошка он видел краешек своей арестованной машины.
— Вас завтра доставят домой. Отдыхайте, — сказал полицейский. — Вы нам разрешите связаться с вашими родными?
— Нет, я совершенно один, — ответил Владимиров.
Опять обманул. У него есть жена. Не хватало только, чтобы его светлоглазой красавице, которая спит там, среди своих маков, звонил полицейский! Уж как-нибудь мы разберемся без вас.
Он лег на аккуратно застеленную кровать. Толстая женщина принесла ему суп, вареную картофелину, шницель и салат. От еды сразу затошнило. Но он побоялся, что его отправят в больницу, и виду не подал: съел суп. К вечеру начало опять сильно болеть, и тут он вспомнил, что доктор Пихера, отпуская его домой после операции, дал восемь каких-то таблеток и велел принимать по половинке в случае невыносимых болей.