Страсти по Юрию - Муравьева Ирина Лазаревна 4 стр.


Он еще потоптался на пороге бывшего своего дома, потом тихо вышел обратно во двор. Корреспонденты выбежали за ним, и долговязый прямо к его рту приставил свой микрофон.

— Как вы можете прокомментировать поступок советских властей по отношению к вашей личности? — старательно спросил долговязый.

— В нашей стране, — устало ответил Владимиров, — понятие «личность» не соблюдается.

Он знал, что теперь нужно многое сделать, нельзя отступать и необходимо устроить вокруг себя как можно больше шума, как это умело устроил Солженицын, сам написавший свою биографию в отличие от упрямого, сошедшего с ума Шаламова, — он знал, что для того, чтобы ничего не произошло сейчас ни с Катей, ни с Ариной, ни с Варварой, не говоря уже о нем самом, придется как можно мощнее описать то, что творится в литературе, назвать имена фаворитов и жертв, окружиться примерами, тогда «они» съежатся и не посмеют коснуться ни Вари, ни Кати с Ариной, — но он не успел открыть рта. Во двор ворвалась его женщина, как он мысленно называл иногда Варвару.

Его женщина не уступала ни одной из героинь Достоевского и ни одной из античных героинь, а может, была посильнее и тех, и других. Она ворвалась в сонный двор, где не было еще никого из пригревшихся в тепле своих коммуналок жителей, а были только он, долговязый журналист в своей красной вязаной шапочке и фоторепортер английской газеты, похожий на толстую девочку. Но только она ворвалась — в распахнутом черном пальто и без шапки, с засыпанными снегом неподколотыми волосами, — весь двор словно преобразился: со всех проводов вдруг посыпались птицы, отчаянно вскрикнула кошка в помойке, а к окнам прилипли какие-то лица, как будто сейчас вот начнется кино, нельзя потерять ни секунды.

— Позвольте мне тоже сказать! — громко, таким свежим, переливающимся и сильным голосом перебила Владимирова Варвара, что долговязый корреспондент отступил прямо в сугроб и тут же протянул ей микрофон. — Я жена Юрия Владимирова и я заявляю всему миру, всем, кто сейчас слышит нас, что подобного беззакония ни я, ни мой муж не будем терпеть! То состояние, в которое приведены в СССР свободная мысль и свободное слово, заставляет нас вспомнить о сталинском времени, которое непонятно только тем западным политикам, которые заигрывают с Советским Союзом и не знают, через что прошли два, по крайней мере, поколения русских людей…

— Вы считаете, — старательно, боясь сделать ошибку в чужом языке, сказал долговязый, — что нынешние времена не отличаются от времен Сталина и писатели так же страдают под гнетом властей, как страдали…

Она не дала ему договорить:

— А вы не считаете? Или вы думаете, что только лагерь, только лесоповалы и баланда ломают дух человека и убивают творческую личность?

— Послушайте, — кашлянув, вмешался Владимиров, — вы хотели, чтобы я высказался по поводу того, что произошло лично со мной…

— Не только! Не только с тобой! — Варвара взяла его под руку и крепко прижалась к нему. — Мой муж отличается редкой скромностью, ему никогда не хотелось влезать в политику, но нас заставляют… И я хочу сказать, что сейчас наша жизнь, моя жизнь с писателем Юрием Владимировым, находится в настоящей опасности! Мы идем по лезвию ножа! Я — гражданская жена Владимирова, и я требую, чтобы нам дали возможность узаконить наши отношения, с тем чтобы я могла последовать за своим мужем туда, куда ему позволят выехать. Я уверена, что, раз моего мужа уже лишили советского гражданства, та же самая участь должна постигнуть и меня…

Лиц, прилепившихся к окнам, становилось все больше. Некоторые квартиросъемщики открыли даже форточки, несмотря на холод, и высунулись наружу, чтобы не пропустить ничего из происходящего во дворе.

Послышались первые комментарии:

— Скажи: безобразница-баба! Ишь, хвост распустила! Езжайте, езжайте в свою заграницу! Не очень заплачем!

Владимиров обнял Варвару за плечи как раз в тот момент, когда сонный и пухлый фоторепортер защелкал своим аппаратом, и все это сразу поплыло куда-то из блеклого утра и мокрого снега в далекое и неизбежное время, когда на земле этой больше не будет ни их, ни свидетелей тягостной сцены, а от аппарата останется остов, осколок, кусок, но сама фотография, возможно, останется жить.


Развод с Ариной произошел в четыре часа дня, незадолго до того, как закрылся загс, и женщина, похожая на воробышка, полумертвая от множества истерзавших ее бед и свидетельств о смерти, пепельно-серая в отличие от той полнощекой, кудрявой, какая сидела за дверью напротив и вся расцветала от громкого марша, от огненно-красных невест, женихов, так просто и быстро отдавших свободу за женскую ласку и студень с котлетой, — эта маленькая, пепельно-серая женщина неживым голосом сообщила, что брак гражданина Владимирова Юрия Николаевича с гражданкой Владимировой Ариной Григорьевной расторгается по взаимному согласию обеих сторон. Вот здесь распишитесь. И здесь. Вот вам копии.

А еще через день, в десять часов, как только открылся тот же самый загс, полнощекая, но настороженная (поскольку расписывали Владимирова вне очереди, но было получено распоряжение сверху расписать и не задавать лишних вопросов) женщина с красной праздничной лентой через все ее крупное, во многих местах выпуклое тело поздравила только что сочетавшихся законным браком гражданина Владимирова Юрия Николаевича и гражданку Краснопевцеву Варвару Сергеевну. Сказала от самого сердца, что рада за них и желает им счастья. Законной и крепкой советской семьи.

Все, что произошло с ним за последнюю неделю, было, в сущности, так страшно, что он чувствовал себя в каком-то полубеспамятстве, как будто все это произошло не с ним или не совсем с ним, а он должен телесно участвовать в том, что делает, говорит и решает тот человек, которого сейчас принимают за Юрия Владимирова. Варвара просила его давать интервью — от корреспондентов не было отбою, и иногда они вдруг напоминали ему тех красновато-зеленых человечков, которые преследовали его всякий раз, когда он был ребенком и болел с высокой температурой. Но он давал эти интервью, в которых говорил, что писатель не может работать, если ему не предоставляют свободы творчества, а когда его спрашивали, собирается ли он продолжать писать романы на Западе, он честно отвечал, что не загадывает, как сложится его жизнь, поскольку ни разу там не был. И оттого, что он старался отвечать как можно честнее, его интервью были не такими выигрышными и не такими броскими, как интервью Барановича, Винявского и Устинова.

Варвара, конечно, ставила ему в пример Солженицына, который сразу разобрался и с Западом, и с Востоком, отчего сделался неуязвимым ни для того, ни для другого, поскольку изворотливость его арифметического ума и закаленность сердца помогали ему протиснуться сквозь джунгли людского устройства и тут же движением ладони стряхнуть колючки, песчинки и всех насекомых. На то он и был Солженицыным, что говорить.

Два университета, расположенные в Германии не так далеко друг от друга, приглашали Владимирова прочесть несколько курсов по русской и советской литературе, но одновременно с их приглашениями возникла идея журнала, который, как была уверена Варвара, должен будет оказаться и сильнее, и во сто крат интереснее того, затеянного Устиновым издания, которое советская пресса поливала помоями так щедро, с такою обильностью, что сами поливщики диву давались. Все эти планы, как со страхом чувствовал Владимиров, устремлялись к одному: к тому, что ему придется бросить роман, который терзал его так, как отца, вынужденного с утра и до глубокой ночи зарабатывать деньги вне дома, терзает мысль о больном ребенке, брошенном на попечение соседки.

Ни разу не поговорили с Ариной. Она не подходила к телефону, хотя он каждое утро спускался в одном пиджаке к автомату, скрипел ледяной двушкой, заталкивая ее в промерзшую щель, и долго, с беспомощно бьющимся сердцем слушал гудок, представляя себе свой дом, кабинет, хохлому над плитою и плечи Арины, дрожь которых так и осталась внутри его пальцев с той ночи. Нельзя было думать об этом. Иначе пришлось бы, наверное, ползти обратно, по снегу, в свой дом. Дома не было.

В день перед отъездом он приехал к Кате в институт, чтобы попрощаться. Она ждала его в вестибюле, спокойная, но ярко-бледная, такая, что он даже испугался, не заболела ли она, и сразу сказала, что у нее очень мало времени, потому что сегодня они целый день работают в больничном морге и она отпросилась всего на пятнадцать минут. Он понял, почему она такая бледная и измученная, и мысль, что Катя, дочка, только что пришла из морга, где она что-то делала c мертвыми, вызвала в нем испуг и отвращение.

— Не суди меня, — сказал он глухо. — Сложилось так, милая…

— Сложилось… — голосом, похожим на материнский, повторила она. — Да это ведь смерть!

В день перед отъездом он приехал к Кате в институт, чтобы попрощаться. Она ждала его в вестибюле, спокойная, но ярко-бледная, такая, что он даже испугался, не заболела ли она, и сразу сказала, что у нее очень мало времени, потому что сегодня они целый день работают в больничном морге и она отпросилась всего на пятнадцать минут. Он понял, почему она такая бледная и измученная, и мысль, что Катя, дочка, только что пришла из морга, где она что-то делала c мертвыми, вызвала в нем испуг и отвращение.

— Не суди меня, — сказал он глухо. — Сложилось так, милая…

— Сложилось… — голосом, похожим на материнский, повторила она. — Да это ведь смерть!

Она сказала «смерть», потому что, наверное, только что пришла из морга. Ее нужно было обнять сейчас крепко и не уходить никуда. И вместе вернуться домой. И поужинать вместе. И жить вместе дальше. Откуда вдруг смерть?

— Поверь мне! — сказал он. — Поверь! Я сделаю все, чтобы мы с тобой встретились…

Он обхватил ее голову и прижал к себе. На них начали оглядываться, и, испугавшись, что он может опять чем-то повредить ей, Владимиров отпустил ее и быстро вложил в карман ее белого халата конверт с деньгами. Она отступила на шаг. Лицо ее мелко дрожало.

— Прощай, мой отец, — сказала она. — Пиши до востребования.

Быстро и широко миновала пространство до лестницы и, быстро ввинтившись в поток остальных, мелькнула в пролете и скрылась.

Он возвращался из института по Комсомольскому проспекту. Темнело так быстро, по-зимнему, и в окнах уже горел свет. Проехавшая машина обдала его брызгами коричневой жижи. Владимиров остановился и показал водителю кулак. Он их никогда не увидит. Ни дочки своей, ни Арины. Никогда не будет идти вечером по Комсомольскому проспекту, и ветки, покрытые льдом, сквозь который чернеет кора, ему не напомнят застывшие руки худых балерин. Перед дверью магазина «Дары природы» толпились люди. Развесная клюква в сахаре, любимое лакомство Кати, лежала, сверкая, в деревянных ящиках с легкой изморозью по бокам, и краснощекая продавщица, ловко подцепляя ягоды ковшом, ссыпала их в бумажные кульки, взвешивала, получала деньги и распухшими пальцами отсчитывала сдачу.

— Больше не становитесь! — простуженно закричала продавщица. — Товар заканчивается!

Но он все-таки встал в самый хвост очереди, и ему досталась последняя горсточка этой клюквы, с которых уже облетела вся пудра, — она была кислой и горькой, как прежде, когда, вся живая, росла на болоте. И он разжевал эту кислую клюкву с таким наслаждением горя, с такою готовностью, чтобы заплакать, что тут же заплакал навзрыд, и закашлял, и сразу схватился за скользкое дерево.

Вечером того же дня он вдруг заметил, как похудела Варвара, и подумал, что с его стороны это почти подлость: тащить ее куда-то в Германию, языка которой она не знает, работать не сможет и, стало быть, должна действительно посвятить ему всю свою жизнь. Но под утро она вдруг разбудила его поцелуями и такими нетерпеливыми объятьями, что он, разумеется, ответил ей, и эта любовь, наступив, длилась, длилась, и оба стонали, сжимая друг друга, и ноги Варвары качались над ними, как только стволы очень юных березок качаются ночью от сильного ветра. А когда он наконец отпустил ее и они откинулись на подушки, крепко держась за руки, он услышал, что она всхлипнула, и тут же подумал, что лучше прямо сейчас упросить ее не ехать с ним, остаться дома, и все постепенно уладится: она молодая, красивая, умная, с хорошей квартирою, с образованием…

— Если ты не возьмешь меня с собой, — вдруг громко сказала она в темноте, — я точно повешусь. Вот здесь, в этой комнате.

Часть II

Сахарный, пряничный городок, в котором они жили первые две недели перед тем, как перебрались во Франкфурт, казался Владимирову не настоящим городом, а театральной декорацией. И то, что внутри этой декорации ходили люди и ездили машины, а в магазинах продавали толстый хлеб и красные колбасы, которые, поблескивая неживой кожей, свисали с потолка до самых макушек огромных мясников, иногда даже настораживало его и тоже казалось как будто неправдой.

Приезжал повидаться Устинов из Брюсселя. Свидание вышло нервным и запальчивым. Устинов поссорился с бардом и, стремясь доказать свою правоту, клеймил теперь этого хитрого барда направо-налево.

— Вы его не раскусили! — кричал Устинов, подливая себе из бутылки, которую сам же и привез. — Никто не раскусит его так, как я!

— Смотрите, Мишаня, зубы не обломайте, — сказала негромко Варвара. — У барда народная слава. Вот если бы Юрочка смог…

Устинов не дал ей продолжить.

— При чем здесь твой Юрочка! Юрочка твой мухи не обидит!

— Не преувеличивай, Миша, — усмехнулся Владимиров. — Обижу за милую душу. Слона, а не только что муху.

— Я тебе так скажу, — угрюмо ответил Устинов, — ты должен сразу определиться, с кем ты и почему. Мы все не любим ГБ, но это — единственное, что нас объединяет. А этого недостаточно. Ругаемся так, что… Почти убиваем друг дружку.

Владимиров вспомнил, что именно это и предрекала Арина, когда по «Свободе» зачитывали его письмо.


Денег у них с Варварой было мало, но когда по всему городу начались зимние распродажи и он увидел, как гордо-презрительно проходит его Варвара мимо этих витрин, где красным фломастером зачеркнуты прежние цены, а желтым написаны новые, он отдал ей все эти деньги и был поражен тем, что, когда она через шесть часов вернулась домой, от денег почти ничего не осталось. И пока он думал, стоит ли сказать ей, что нельзя было столько тратить, Варвара быстро сняла с себя все до нижнего белья и, вспыхнув от счастья, принялась примерять перед зеркалом новую одежду. Он увидел, что она выбрала самые яркие цвета и самые причудливые фасоны, что юбки, которые она, изогнувшись, застегивала с трудом, слишком обтягивали ее живот и ягодицы, что с маленьким перышком белый беретик совсем ей не шел, но решил ничего не говорить, и, когда она, радостная и взволнованная, повернулась к нему в коротком клетчатом платье, курточке из кожаных обрезков и высоких, на шпильках, бордовых сапогах, он сделал такое лицо, как будто ему это все очень нравится. Чувство вины, мучающее его по отношению к Арине и Кате, переходило и на Варвару. Ему все время казалось, что она много терпит из-за него, что в Москве положение «его женщины» было самым что ни на есть для нее унизительным, да и теперь не легче.

Одно воспоминание до сих пор пропарывало Владимирова насквозь: была премьера фильма «Мой друг Иван Лапшин» в Доме кино, и он пошел на эту премьеру с Ариной, не зная, что Варвара тоже достала через кого-то пригласительный билет и, ничего не сказав ему (понимала, что он не захочет этой встречи!), пришла туда первой, стояла в фойе, нарочно, чтобы не пропустить той минуты, когда появятся они с Ариной, и ужасом адским его обожгло, когда он вошел туда бодро, с мороза, и встретил глазами глаза своей «женщины». Она была очень хороша в не по сезону открытом и нарядном черном платье, стояла совершенно прямо, раздув слегка ноздри, и он с тою болью, с которою видишь в толпе близкого тебе человека и понимаешь, что сейчас именно ты и есть причина несчастья этого близкого человека, — он с болью взглянул на нее, давая понять, чтобы она не подвергала их испытанию, ушла бы с проклятой премьеры, и она ответила ему таким презрительным, полным ненависти и одновременно страдания взглядом, что он с трудом удержался от того, чтобы не сбежать самому.

И тут же, чувствуя, что движения его становятся деревянными, помог Арине раздеться, и Арина еще и оперлась на его руку, снимая сапоги и надевая лаковые туфли, сдал оба пальто в гардероб, и они прошли мимо Варвары, теперь совсем белой, как мрамор.

Весь следующий день она не подходила к телефону, а он, хотя и злился на нее за эту выходку и поначалу даже думал проучить, — он сдался, звонил ей почти непрерывно, пока она наконец не подошла и не сказала ему набухшим слезами, измученным голосом: «Не смейте меня беспокоить». «Я жду тебя здесь, в мастерской», — сказал он, и она приехала через час, ворвалась к нему, как фурия, засыпанная снегом, огненно-красная от слез и все-таки накрашенная, потому что не любила, когда он видел ее без косметики. Владимиров начал было говорить, объяснять ей, что он не хочет чувствовать себя преступником, что у него есть обязанности по отношению к семье, с которыми она должна считаться, что он не собирается каждый раз спрашивать, куда ему ходить и с кем, но Варвара вдруг близко-близко подошла к нему, ударила его по лицу так сильно, что он на секунду ослеп, а потом, сама ужаснувшись тому, что сделала, опустилась перед ним на колени. А еще через полчаса, когда она уже спала на его плече с размазавшейся по щекам тушью, дышала так ровно, спокойно, по-детски и все ее лицо было соленым от слез, которые он осушал своими быстрыми, тихими поцелуями, а слезы лились и лились, — он вдруг беспощадно подумал, что нужно на что-то решаться, а то они оба не выдержат этого.

Назад Дальше