Москва, я не люблю тебя - Минаев Сергей Сергеевич 15 стр.


К вечеру ломать так стало, что пиздец, я подумал, реально надо на Валаам сваливать, или в Сибирь в это… короче, село, про которое Паша сказал. А тут еще эта проснулась… Вика… то есть Вика это та была, а эта, как ее, короче… остался только один мудозвон, но он, сучара, не дает ни под металл, ни под вещи. Позвонил ему, просипел чего-то про деньги, он не поверил. Сказал, мать на билет дала. На Валаам. Ладно, говорит, Севе позвони, у него есть точно. Сунул в карман отвертку, может, магнитолу вырву, по дороге… возьмет? Сева этот, сучара, трубу не снимает весь вечер, вернулся домой, там опять провал какой-то и уже утро опять, но не так чтобы совсем утро, а которое вроде пока ночь. Подорвался, пошел этого барыгу караулить у подъезда. Часа через два перехватил, идет, сука, с кейсом. А там герка, наверное. Полный сундук.

Доковыляли до его этажа, с порога протянул ему кольцо, а он мне… нет, ну сучара конкретная! Это же материно кольцо, оно золотое, а он! Чего ему, жалко?! Я отдал бы через месяц, если бы он не быканул. И как-то оно само так вышло. Будто отвертку в руку кто сунул. Сучара он, базара нет, но вроде не хотел же. Мягко так вошло, как «баян» второй раз входит. Пиздец по ходу, десять дозняков того не стоили. Ваще Москва стала лютая, что пиздец. Валить по ходу. Мать права. Переламываться, лечиться и вообще сюда больше ни ногой. Вот только сейчас… Вены ушли напрочь, в ногу хер попадешь в этой темноте, хоть бы они лампочки ставили! Зато без лампочек менты не видят… уффф… нет, реально, валить из Москвы, а потом дрянь эту не видеть… никогда… и всех убивать, кто ее продает или там говорит. А чего у него в чемодане-то, интересно? Сейчас попустит, посмотрю… попустит сейчас, да… попууууустииит… попус… не втыкать ща главное… не вты… щас попуст…

СОСЕДИ

Улица Фестивальная. Семь часов утра

— Сколько еще этажей? — спрашиваю.

— Три, — бухтит Кирилл. В сотый раз мысленно называю себя малодушным бараном за то, что так и не собрался с силами бросить курить к чертовой матери. Два. Впереди пыхтит пристегнутый ко мне наручником сутер. Стараюсь не концентрироваться на учащающемся пульсе, представляю, как поднимусь на этаж, достану из постели этого пушера, и… на этот раз надо постараться без долгой преамбулы. Осталось пролет пройти. Сразу силовая отработка. Потом возьму кейс, спокойно спущусь по лестнице (вниз всегда легче) и сегодня буду курить строго по одной сигарете в час. То есть следующая в 9 утра.

На том самом этаже нездоровое движение. Трое ментов, собака, две испуганно жмущихся друг к другу старушки, врачи. На полу нечто, укрытое замызганным одеялом.

— Вы в какую квартиру? — Тень мента угрожающе отделяется от стены.

— В двести седьмую, майор. Все нормально, соседи!

— Какие еще соседи? Проживаете тут? — Его напарник заходит мне за спину, Кирилл начинает нервно оглядываться.

— Соседи у вас одни, — ощупываю внутренний карман в поисках ксивы, и чуть не достаю вместо нее зайчика. Где же эта чертова книжица? Господи, дай мне силы и вид на жительство в Соединенном Королевстве. Наконец нащупываю. — ФСБ России. Отойдем?

— Майор Кудрявцев. — Мент отдает честь и пропускает меня в квартиру. — Этот с вами?

— Ага, — киваю, поднимаю руку, к которой пристегнут наручник, заставляя Кирилла вскинуть свою, так, что мы становимся похожими на «Рабочего и Колхозницу. Gay Edition». — Участник федеральной программы по защите свидетелей.

— Ясно, — кивает майор.

— Что здесь произошло?

— Барыгу убили, товарищ полковник. Сегодня под утро. Заточкой или отверткой, непонятно.

— Так, — достаю сигарету. «В девять утра следующая», — робко подсказывает кто-то внутри. — Подозреваемые? Особые обстоятельства?

— Да судя по всему, торчок убил. Там бабка стоит, она пошла с утра мусор выносить, а на площадке парень лежит. Она в «скорую», парня забрали с передозом. По-моему, жмуром уже. А потом та, вторая бабка, вот этого нашла. — Майор снимает фуражку. — Как же они надоели, товарищ полковник, вы бы знали! Скорее бы они друг друга покрошили, в фарш, нам бы легче работалось.

— Сева… — Кирилл пытается то ли всхлипнуть, то ли чихнуть. Делаю движение, чтобы пережать ему наручником лучезапястный. — Ясно, — глубоко затягиваюсь. — По нашей информации, к убитому должна поступить крупная партия героина. Квартиру обыскивали?

— Никак нет. Только место преступления описывать начали. — Майор достает из кармана платок, протирает залысины на голове. — Приступать? Или ваших дождемся?

— Сева… — снова всхлипывает Кирилл.

— Знакомый ваш? — участливо интересуется майор.

— Они были… — выдерживаю долгую паузу, — друзьями, так сказать… — Кирилл пытается встрепенуться, и мне приходится завернуть ему руку почти за спину, заставляя корчиться от боли так, что он ойкает.

— Да уж, — понимающе мычит майор и брезгливо отворачивается.

— И чумодан, чумодан тама валялся, рядом с ним, — слышится из-за приоткрытой двери голос бабки.

— Какой чемодан? — спрашивает младший мент.

— Алюминеный, — шамкает бабка.

— Погоди, майор, — вылезаю обратно в парадное, утаскивая за собой Кирилла, как собаку на поводке.

— А куда потом чемодан делся, бабуль? — стараюсь быть как можно более ласковым. — Куда чемоданчик-то делся?

— А хер яво знает, — бабка хлопает себя ладонями по ляжкам, — «скорыя» уехали, труп яво забрали, может, и…

— Понятно, — достаю из кармана ключик, отстегиваю Кирилла.

— Э… — Кирилл непонимающе таращится на меня.

— Свободен, — шепчу ему на ухо, — испарись отсюда! Понадобишься, я сам тебя найду.

— И куда мне… теперь? — в ответ шепчет он.

— Куда хочешь.

— Можно, я домой поеду?

— Тебе все можно, ты живешь в свободной стране.

Кирилл кивает, делает пару робких шагов в сторону и кубарем скатывается по лестнице вниз. Возвращаюсь в квартиру:

— Майор, номер «скорой», которая первый труп забирала, есть?

— Сейчас установим! — Майор лезет в карман за мобильным.

— Устанавливай скорее, — достаю сигарету.

— А что в чемодане-то было? Героин? Или бабки? — спрашивает майор, одновременно тыцкая по клавишам.

— Хуже, майор, — делаю глубокую затяжку, — полкило плутония. Ты даже не представляешь, кого тут убили. Международного нарко-террориста, члена кавказского отделения «Аль-Каиды».

— Нихуя себе! — майор застывает с трубкой, не донесенной до уха. — Извините, товарищ полковник.

— Ты знаешь, что такое полкило плутония? Этого хватило бы взорвать Москву, а развалины заразить радиацией лет на сто. Взорвать и заразить, — выпускаю струю дыма ему в лицо. — Представляешь? Весь твой ебучий город, майор. Взорвать и заразить.

— А может… может, так оно и лучше было бы? — после долгой паузы отвечает он.


А может, в самом деле так оно и лучше было бы. Я сосредоточенно курю в машине, ожидая, когда светофор загорится зеленым. На обочине два гопника тащат в видавшую, кажется, еще Горбачева «девяносто девятую» девчонку лет двадцати. Девчонка верещит и сопротивляется (или делает вид, что сопротивляется). Мимо идут погруженные в свои дела москвичи. На встречной полосе, так же ожидая светофора, стоит «скорая помощь», чуть за ней — милицейская машина. На происходящее никто не реагирует.

Если гопники сейчас случайно убьют девчонку, прохожие начнут фотографировать труп на мобильные. Потом пойдут дальше. И мне бы вылезти из машины и вмешаться, или даже не вылезать, а просто высунуть в окно ствол. Но я точно знаю, что гопники побегут в одну сторону, девчонка… скорее всего, в ту же, менты меня заломают, а врачи из «скорой» выступят свидетелями того, как я хотел ее изнасиловать, угрожая пистолетом.

Или девчонка окажется женой одного из них, или сестрой. Она от кого-то из них родит, а потом, когда ребенок вырастет таким же гопником, расскажет ему по пьянке, что однажды «его папка тащил мамку на свидание, а какой-то олень подумал, что папка мамку хочет изнасиловать, и стал заступаться.

Оленя сдали ментам, а сами посмеялись». Как-то так она и скажет.

А может, ее в самом деле хотят изнасиловать. Я этого никогда не узнаю и никогда больше не увижу ни ее, ни гопников. Я не буду им мешать. Я выброшу сигарету в окно и все забуду. Не потому, что боюсь, и даже не потому, что когда этот город насиловал меня, все стояли и смотрели в другую сторону. Просто с каждым разом обостренное некогда чувство вселенской несправедливости вспыхивает все слабее и слабее. Теперь от него даже сигареты не прикурить. И как бы оправдательно это ни звучало, виной тому не я, а ты, любимый город-герой.

Из-за тебя я двигаюсь от пепелища к пепелищу, оставляя после себя сожженные дотла деревни собственных эмоций. Я искренне стараюсь не помнить имен, мест, дат и событий. Я боюсь зацепиться за корягу чужой истории, чтобы, выпутываясь из нее, корень за корнем, ветка за веткой, не осознать однажды, что сросся с этой корягой.

Мне все время снится один и тот же странный сон. Большие фотографии, как в школе. На них лишь в одном обведенном кружочке — мое лицо. Все остальные рамки — пусты. Мне все время снится этот сон. Или я придумал, что он мне снится?

ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ

Район метро «Сокол». Восемь часов утра

— В анамнезе миллион долларов. — Фельдман щелкнул крышкой кейса и поежился. Видно, так ему было страшно от суммы, которую он озвучил.

— Трофиму ска… — начал было Котомин и тут же осекся. — Трофим чемодан видел?

— Не уверен! — Фельдман засунул кейс под носилки и отвернулся к окну. — А ты?

«Не уверен он. Вот сволочь! — озлобленно хмыкнул про себя Котомин, — ох уж эта мне манера уклончивых еврейских полуответов. „Не уверен. Не думаю. Боюсь, не получится“. Ты, сука, или боишься, или точно не получится. Чего наводить тень на плетень? Или в вас сидит вечный страх концлагерей и погромов? Скажешь „да“ — витрину разобьют, скажешь „нет“ — в газовую камеру отправят. Так вас именно за эту ебучую неопределенность и громили и травили, неужели за столько веков не понятно?»

Котомин не любил Фельдмана не в силу присущих последнему ярко выраженных черт характера еврейского народа, а скорее за отсутствие таковых. Кроме привычки отвечать вопросом на вопрос, ничего другого анекдотично-пейсатого в Марке Арнольдовиче не было. Он всегда был опрятен, вежлив, в меру носат, не стремился переложить работу на других или увильнуть. В подлости замечен не был, давал в долг по мелочам и честно делил деньги, которые благодарные больные (а такие попадались только Фельдману) совали в карманы врачебного халата.

Антисемитизм Котомина не был бытовым. Ненависть к Фельдману происходила из пещерной архаики русского человека, лучше всего описанной в анекдоте про коммерсанта девяностых, продавшего черту душу за миллион долларов. Коммерсант, в принципе удовлетворенный уверением сатаны в том, что в ближайшее время за эти деньги делать ничего не придется, шел домой и говорил про себя: «Все же в чем-то ты меня наебываешь».

Вот и Котомин за все два года работы с Фельдманом не мог понять, в чем его наебывают. Пара тысяч рублей в долг, «до пятницы», отдаваемая через месяц, легкий отказ от своей доли в «пациентских» в пользу водителя (у него жена беременная), понимающие, участливые глаза в похмельные дни у сотрудников. Все это говорило, что существует у Фельдмана какой-то секрет. Есть, есть в жизни этой падлы что-то большее. Что-то, позволяющее ему с легкостью отказываться от «леваков» и соболезновать похмельному Трофимову. Что-то глобально несправедливое, достающееся Фельдману «на шару». Что-то такое, в чем, несомненно, есть доля Котомина, которую Фельдман тщательно от него маскирует своими фальшивыми улыбочками и веселенькими анекдотами. А потом, небось, приходит этот Фельдман домой, к жене и детям (у него второй недавно родился. И как он их кормит на свою зарплату? Жена у него работает, ага, так мы и поверили), и за ужином рассказывает, как ловко в очередной раз развел этого барана Котомина.

Был бы Фельдман жаден, изворотлив, расчетлив и подл — Котомин бы с легким сердцем хлопнул себя по ляжкам и сказал: «Ну, чего еще от еврея ждать». А так ждать приходилось непонятно чего, но явно нехорошего. И жить с этим Котомину было все труднее и труднее, хоть с работы уходи.

И вот теперь этот чемодан. Как развязка плохого сериала. Котомин предчувствовал, нет, даже точно знал — именно в этот раз все и случится. К этому все, собственно говоря, и шло. Фельдман возьмет и кинет и его, и Трофима (хотя Трофим чемодан не видел, Котомин это точно знал). Кинет легко и непринужденно. На один миллион долларов. Пока непонятно как, но это же Фельдман! А главное, зачем ему так много? Отец у Арнольдыча известный хирург, мать гинеколог. Про практику в частной клинике тоже всем известно. Чего ему, денег, что ли, на жизнь не хватает? Как Котомину или Трофиму? Зачем ему вообще эти бабки? Он чего, нуждается? Точно кинет. Нет в нем русской широты души и вечного стремления к справедливости. Нет, и все тут.

Котомину отчаянно захотелось курить. Машина встала на перекрестке, он уставился в окно и без особого интереса стал наблюдать, как на противоположной стороне улицы двое бугаев спортивного вида пытались затащить в «девяносто девятую» упирающуюся девчонку. Та отбивалась, громко верещала, но прохожие шли мимо, погруженные в свои московские проблемы. «Вот же пидоры какие все стали равнодушные. Так и меня с Трофимом сейчас разведут, а всем хоть бы хны… Такой город», — подумал Котомин, а вслух сказал:

— Конечно, нужно уезжать из Москвы.

— Что? — переспросил Фельдман.

— Уезжать надо отсюда. Из Москвы, из страны.

— А, — пожал плечами Фельдман, — наверное, ты прав.

Фельдман точно знал, что Котомин прав. Фельдман и сам так думал. И Надя так же думала, и родители, и многие друзья. «Знаешь, Марик, — сказал ему как-то его сокурсник, проживающий ныне в городе Нью-Йорке, — вся история еврейского народа подчинена лозунгу „во имя жизни“. Во имя продолжения жизни мы не разводимся, не бросаем детей, не ведем ненужных войн и всеми силами стараемся выживать во враждебной среде, пока не найдем островок безопасности. Ты же, Марик, живешь во имя смерти. Все, чем ты занимаешься, — вопреки нашей истории. Вопреки профессии, вопреки стране проживания, вопреки народу, который тебя окружает, и государству, которое тебе ни хрена не платит. Сгинешь ты в Рашке».

И среда обитания доказывала Марику, что так оно и будет. Один за другим его друзья и сокурсники свалили. Кто в Штаты, кто в Израиль, а те немногие, что остались у Марика к сорока годам, рассосались по заграничным представительствам российских нефтяных компаний, с джокером в виде двойного гражданства в кармане.

И вроде бы с деньгами, благодаря нескольким работам, все было в порядке, и в семье хорошо, и работу свою Марик любил, но память поколений подсказывала, что воздух в Москве становится плотнее. Плотнее до такой степени, что, кажется, завтра не ты его, а он тебя вдохнет и распылит на молекулы.

Это ощущалось везде. В пробках, в метро, во взглядах кавказских бомбил, в голосах проклинающих за поздний приезд больных с артериальным давлением, в суете коллег, подписывающих коллективные письма в защиту Системы Здравоохранения против доктора Рошаля, в растущем числе национал-патриотических блогов рунета, в выпусках новостей, докладывающих об очередном убитом в тридцать девятый раз «лидере бандформирования» или успешном прохождении страной «очередного витка кризиса». Это было в самих людях, наконец.

Один из этих людей сидел и безучастно смотрел, как двое гопников затаскивают в машину девицу. Сидел и даже не пытался привлечь к этой сцене внимание Марика, не говоря уже о попытке вмешаться. Да и сам Марик предпочел в этот момент отвернуться. Не из равнодушия, а из неоднократно усвоенного урока: не высовываться. Потому что потом либо гопники окажутся ментами при исполнении, либо девица — женой одного из них, в общем, для того, кто вмешается, в любом случае ничем хорошим это не обернется. Марик это точно знал. И Котомин знал, что Марик знает. И Трофим, наверное, тоже знал. И было во всем этом такое ничтожество, что ситуацию спасла их тронувшаяся на сигнал светофора «скорая», оставляющая позади и девчонку, и гопников.

Котомин хмыкнул и покосился в сторону кейса, потом поднял глаза на Марка. Взгляд Котомина был отчаянно дружелюбен, настолько, что Марку захотелось заплакать. За что Котомин не любил его, он за два года совместной работы так и не понял. Марк часто размышлял об этом. Вроде старался быть как все. Выпивал с коллегами, давал денег в долг, делился «пациентскими», даже не из щедрости, а в силу неудобства, что народ таким образом компенсирует врачам зарплату, недоплачиваемую государством. В такие моменты Марку было стыдно и за себя, и за профессию, и за того человека, который давал деньги скорее вынужденно, чем от души.

Котомин, в общем, был не одинок. На работе Марка недолюбливали. Может, за замкнутость, может, за успешных родителей, может, за то, что не ныл и не жаловался. Может… черт его знает. Был бы еврей, а повод найдется. Все эти анекдоты, шуточки, смехуечки по поводу шаббата. А вот теперь, кажется, и настоящий повод нашелся в виде кейса.

В Марке боролись две сущности. Одна говорила о том, что кейс надо немедленно сдать главврачу по приезде. Пусть он его потом украдет, разделит, вернет, главное — к Марку это никакого отношения иметь не будет. Вторая сущность говорила… нет, кричала о том, что Марк мудак. Что в своем хитрожопом стремлении быть как все нужно идти до конца. Разделить эти чертовы деньги, причем на двоих, потом написать бумагу в Израильское посольство, семью в охапку — и валить. Там клинику открыть или магазин. Да что угодно, только не здесь.

Назад Дальше