Менахем-Мендл. Новые письма - Шолом- Алейхем 32 стр.


После последнего свистка все бросились друг другу в объятья, и ну рыдать, да так, что сколько народу ни было на берегу — все разрыдались, и я в том числе.

С того самого момента мысль об Америке не выходила у меня из головы ни на минуту. Я принялся думать, что же это такое, все едут в Америку и «делают там жизнь», а я чем хуже? Почему бы и мне туда не уехать? Я, что ли, хуже прочих? С другой стороны, я же никакого ремесла не знаю, и капитала у меня тем более нет? А как выходят из положения все те, которые едут? Мало, что ли, народу уезжает безо всякой профессии, без гроша в кармане, с одной только надеждой на Бога, и Всевышний им за то помогает «делать жизнь», да еще как! Там, говорят, свободная страна, все равны, и бедные, и богатые, и евреи, и неевреи. Наоборот, говорят, наши евреи там в большом почете, там с ними носятся, как с чем-то путным, дают им лучшие места и весьма уважают. Единственный недостаток — там надобно работать, все работают, а тот, кто работать не хочет, того община заставит. Мне лично все это кажется некоторым безумием, потому что кому какое дело, работаю я или не работаю? И вот еще, что удивительно у этих американцев. Где же Вы видели, чтобы люди ходили без паспортов? И что же это за народ, что всяк имеет свое мнение по поводу властей, вмешивается в политику и губернаторов выбирают с помощью «птичек», как у нас, положим, габая?[616] Видать, совсем дикие? И деньги-то у них странные, рублей у них нет, только толеры, что у нас рубль, то у них толер, а толер этот как два рубля: получается, что каждый наш рубль стоит там два. Вот и видно, что наши деньги — самые кошерные на свете… Опять же, язык у них паскудный. Мы прочитали недавно два письма оттуда, так думали, что лопнем со смеху. Представьте себе, что письмо у них называется «летер», деньги они называют «монис», а на патрет говорят «пикче». И между прочим, они не стыдятся никакой работы: за деньги, за монис, как они это называют, они сделают вам все что угодно, отца с матерью продадут… Одним словом, это страна свободы и заработка, и евреи едут туда со всего света, и понятно, что с тех пор, как прославился Кишинев, народ поехал в Америку с еще большим, чем прежде, аппетитом, да к тому же все стали бояться, чтобы, не дай Бог, не ввели для нас ограничения… Поэтому я решил для себя: если ехать, то как можно быстрей, в частности, чтобы не ехать одному. Нас едет вместе несколько семейств разом, большей частью ремесленники, меламеды, учителя, маклеры, лавочники, а также хозяйка моего постоялого двора с детьми, и я в том числе.

Откуда у меня деньги на дорожные расходы, лучше не спрашивайте. Я уже продал все свое платье и все свои книги на древнееврейском языке, раздобыл несколько рублей и написал своей благоверной в Мазеповку письмо о том, что я «готов пуститься в путь», хоть и знаю, что она совсем не будет этим обрадована и, может быть, даже примчится сюда забирать меня домой, так я решил, что пока она досюда доберется, я уже должен быть на пути в Гамбург. Вы, не дай Бог, думаете, что я от нее бегу? Будьте уверены, что я ее ни в коем случае не брошу, буду ей, Бог даст, часто писать и, если, с Божьей помощью, чего-нибудь там добьюсь, буду посылать ей американские толеры, а со временем заберу ее с детьми к себе, не могу Вам передать, как меня к ним тянет. И Вам я буду оттуда часто писать, дал бы только Всевышний спокойно добраться до места, только бы не постигло меня какое-нибудь несчастье, не дай Бог, в дороге, потому что ехать туда надо, видите ли, через море. Это не очень-то весело, но Бог — отец наш, и что будет со всем Израилем, то и с реб Исроэлом. Мы же видим, ездят люди по морю туда и сюда, и снова уезжают, и в знак того, что все у них там благополучно, пишут оттуда письма, да еще какие, читать одно удовольствие. Но так как я очень занят приготовлениями в дорогу, то буду краток. Если на то будет воля Божья, в следующем письме напишу Вам обо всем подробно. А пока дай Бог, чтобы все было хорошо, чтобы я доехал туда настолько благополучно, насколько я Вам от всего сердца говорю: «Адьё!» Адьё! Адьё! И еще раз — адьё!

Ваш преданный друг

Менахем-Мендл


Главное забыл! Когда будете мне писать, пишите прямо в Нью-Йорк на мое имя, только не пишите «Господину», Вам следует писать «Мистеру Менахем-Мендлу».

Вышеподписавшийся

(Журнал «Ди Цукунфт», № 8 (20), 1903)[617]

50. Благословенная страна Менахем-Мендл из Нью-Йорка — Шолом-Алейхему Пер. Н. Гольден

Mистер Шолом-Алейхем!

Олрайт![618] Не обижайтесь, что я пишу Вам на скорую руку: Америка — не Егупец. Тут ни у кого нет времени. «Тайм из моне!»[619] — так говорят американцы. Это значит: монета — минута! Каждый тут занят. И только собой. Нет времени оглянуться на ближнего: хоть растянись посреди улицы — никому и дела нет. «Хэлп юр селф!» — так говорят американцы. Это значит: каждый сам за себя. Из кожи вон лезь, землю носом рой, подрывай здоровье, ходи вниз головой и ногами кверху — кому какое дело? Благословенная страна! Вкалывают, мучаются, делают жизнь. Каждый делает жизнь, и я в том числе. Вы, верно, спросите: что значит «делать жизнь»? Надобно Вам рассказать все в точности от начала и до конца, что тут со мной приключилось, и Вы поймете, что такое эта благословенная страна Америка.

Первое время по моем сюда прибытии был я, как водится, «зеленым», не знал, как подступиться к делу, не понимал ни слова на здешнем языке, на котором, как кажется поначалу, американцы не говорят, а плюются да дурачатся, пробалабочат что-то, и ну бежать кто куда, как сумасшедшие, словно кто-то сидит у них на загривке и погоняет. В первый же день по прибытии я, запрокинув голову и рассматривая громадные дома, людей и весь этот тарарам, пошел бродить по шумным улицам, на которых гул стоит, как в преисподней. Однако долго так слоняться мне не дали; видно, из-за давки и великой спешки меня то и дело угощали тычками прямо в бок и пинками под зад, говоря при этом: «Гей ди дэвл!»[620] — это значит: «Ко всем чертям!» От такого обращения я и сам себе стал казаться посторонним, лишним, что ли, словно какая-то шавка, которая путается под ногами, и каждый, кому не лень, то пинка ей отвесит, то отшвырнет, приговаривая: «Пашол вон!» — и идет себе дальше. Само собой разумеется, что я бы и в Егупце не потерпел такого обращения, а о Мазеповке или же Касриловке и речи нет. Если бы кто осмелился там мне слово плохое сказать, не говоря уже о том, чтобы наподдать, — у того бы искры из глаз посыпались! Помимо пинков была и другая причина, гнавшая меня на работу: на душе было неспокойно, но и желудок начал требовать съестного, а в кармане, как говорится, ни сента! В тот первый день я вышел-таки с парой пенни (грошей) в кармане, однако они быстро кончились, растаяли, как снег на солнце. Сначала я за сент купил себе пейпер, газету то есть, и как раз еврейскую; так уж заведено тут, в Америке: как благочестивый еврей, который молится, прежде чем позавтракать, так каждый американец с утра должен купить пейпер, дабы узнать, что творится на белом свете. А искать пейпер не приходится — их разносят по улицам, крича на все лады. От этих криков оглохнуть можно! После пейпера я перехватил кейк, это своего рода пирожок, наподобие наших, тех, что готовят на Пурим, и их тоже разносят, и тоже по улицам. Но прожить на одном-единственном кейке целый день невозможно. У меня на душе стало совсем тяжело! Что делать? Если бы я хоть знал их язык, так расспросил бы о хозяйке своего постоялого двора в Егупце, с которой мы вместе сюда приехали и с которой в первый же день по прибытии, еще в кестел-гард[621], нас разлучили. Она с детьми уехала к своим родственникам, которые встретили ее свежими халами, жареными куриными пупками и оранджес (апельсины у них зовутся «оранджес»). Их крепко расцеловали и так им обрадовались, аж плакали от радости, а потом забрали на поезд и увезли на такую улицу, что, проживи я на ней лет десять, так и то бы не смог выговорить ее названия. Это название начинается с «чеглрд»[622] и заканчивается на «джонстонстрит»[623] — и поди повтори наизусть!

Короче говоря, иду я себе, иду, начинает смеркаться, вижу, полисмен, городовой то есть, на меня поглядывает: говорить-то ничего не говорит, только глядит. А мне не нравится, что полисмен на меня глядит… Тем временем иду я, как шел, и вижу, еврей, бедолага, плетется сгорбленный в три погибели, тащит на плечах здоровый чемодан и упирается изо всех сил. Смекнул я, что он, должно быть, из наших, подхожу к нему и завожу разговор: есть ли тут где-нибудь еврейская улица, еврейский рынок, еврейская синагога? Есть ли тут где наши братья-евреи, простые люди, с которыми можно еврейским словом перемолвиться? Он мне не отвечает, только головой кивает. Дескать, идемте со мной! И отправились мы с ним в путь. Побрели из улицы в улицу, ни конца ни краю, я с горем пополам вытянул из этого человека несколько считанных слов, он, дескать, и сам «зеленый», недавно то есть из наших краев. Он рассказал мне, что тоже поначалу изрядно тут намучился, в этой благословенной стране, покуда Господь не помог, и он не «кэчнул а плейс»[624], это значит: он получил место в прачечной и стал «делать жизнь». Представьте себе, это не «жизнь», а горе горькое! Но все же оно лучше, чем ничего. Его работа — считать и сортировать грязное белье в прачечной: мужские рубашки — отдельно, женские — отдельно, а затем идут, прошу прощения, исподнее, носки и тапки. Тапка к тапке. Все грязное он, дескать, должен сортировать и помечать, чтобы ничего, не дай Бог, не спутали, — крайне отвратительное, дескать, ремесло и нудное. Кроме всего прочего, он к такому совершенно не привычен, ведь он, дескать, был дома почтенным человеком с собственным жильем, с уважаемыми свойственниками, и дети, дескать, у него остались дома приличные, самые что ни на есть приличные; знали бы, дескать, они, эти дети, что он, их отец… Так говорит мне этот человек и вытирает рукавом пот с лица, мимоходом роняя слезу… Ладно, все, дескать, могло бы быть куда хуже. Что поделаешь! Надо, говорит, насейфить[625], накопить то есть, немного денег. Да только беда в том, говорит он, что у них сейчас на фабрике страйк[626]. Это значит, что работники объединились и не хотят идти на работу, покуда хозяева не исполнят того, что они, работники то есть, требуют. А покамест, дескать, он остался без всякой работы, зато они, однако, добьются, чего хотят! Так он все это с гордостью мне заявляет, кивает головой и говорит: «Гу-уд-бай!», «до свидания» то есть, и сворачивает во двор — и все, поминай как звали!

Короче говоря, иду я себе, иду, начинает смеркаться, вижу, полисмен, городовой то есть, на меня поглядывает: говорить-то ничего не говорит, только глядит. А мне не нравится, что полисмен на меня глядит… Тем временем иду я, как шел, и вижу, еврей, бедолага, плетется сгорбленный в три погибели, тащит на плечах здоровый чемодан и упирается изо всех сил. Смекнул я, что он, должно быть, из наших, подхожу к нему и завожу разговор: есть ли тут где-нибудь еврейская улица, еврейский рынок, еврейская синагога? Есть ли тут где наши братья-евреи, простые люди, с которыми можно еврейским словом перемолвиться? Он мне не отвечает, только головой кивает. Дескать, идемте со мной! И отправились мы с ним в путь. Побрели из улицы в улицу, ни конца ни краю, я с горем пополам вытянул из этого человека несколько считанных слов, он, дескать, и сам «зеленый», недавно то есть из наших краев. Он рассказал мне, что тоже поначалу изрядно тут намучился, в этой благословенной стране, покуда Господь не помог, и он не «кэчнул а плейс»[624], это значит: он получил место в прачечной и стал «делать жизнь». Представьте себе, это не «жизнь», а горе горькое! Но все же оно лучше, чем ничего. Его работа — считать и сортировать грязное белье в прачечной: мужские рубашки — отдельно, женские — отдельно, а затем идут, прошу прощения, исподнее, носки и тапки. Тапка к тапке. Все грязное он, дескать, должен сортировать и помечать, чтобы ничего, не дай Бог, не спутали, — крайне отвратительное, дескать, ремесло и нудное. Кроме всего прочего, он к такому совершенно не привычен, ведь он, дескать, был дома почтенным человеком с собственным жильем, с уважаемыми свойственниками, и дети, дескать, у него остались дома приличные, самые что ни на есть приличные; знали бы, дескать, они, эти дети, что он, их отец… Так говорит мне этот человек и вытирает рукавом пот с лица, мимоходом роняя слезу… Ладно, все, дескать, могло бы быть куда хуже. Что поделаешь! Надо, говорит, насейфить[625], накопить то есть, немного денег. Да только беда в том, говорит он, что у них сейчас на фабрике страйк[626]. Это значит, что работники объединились и не хотят идти на работу, покуда хозяева не исполнят того, что они, работники то есть, требуют. А покамест, дескать, он остался без всякой работы, зато они, однако, добьются, чего хотят! Так он все это с гордостью мне заявляет, кивает головой и говорит: «Гу-уд-бай!», «до свидания» то есть, и сворачивает во двор — и все, поминай как звали!

Этого человека и след простыл. Зато на его месте появилось множество евреев, но таких, которых не стыдно назвать евреями, самых настоящих, почти таких же, как у нас в Егупце и в Мазеповке. И улицы почти такие же, как у нас, и запах, который доносится, знакомый запах — я почувствовал себя как рыба в воде. Прямо наслаждение! Окружили меня со всех сторон, забросали «шолом-алейхемами»: откуда, земляк, что слышно в Раше (в России то есть), как дела у наших земляков? Кто я такой? Что я такое? И как услыхали, что я приехал из Егупца, живу в Касриловке, а родился в Мазеповке, напала на них радость великая: ведь раввин-то у них из Мазеповки, шойхет — из Мазеповки и хазан — тоже из Мазеповки! Само собой, мне страх как захотелось увидеть раввина, шойхета и хазана — моих земляков. И я попросил, чтобы мне показали, где они живут. И представьте себе, что раввин, шойхет и хазан — все трое — одно лицо, и это сын нашего Мойше, Берл-Довид, из которого раввин, шойхет и хазан, как из меня — президент. Дома-то он и вовсе был из таких-сяких, которых… Голосок у него и правда сносный, мог иногда в праздник помолиться шахрис у омуда, но как же он дошел до того, что стал хазаном, шойхетом и раввином, если прежде торговал, и торговал-то трефным товаром[627], попался, скверное вышло дело, собрал вещички и был вынужден сбежать аж в самую Америку? Подвели меня к нему, посмотрел я на нашего Берл-Довида, сына Мойше, раввина, шойхета и хазана, и подумал: вот тебе и благословенная страна Америка!

Догадавшись, видать, о том, что у меня на уме, отозвал меня этот самый раввин, шойхет и хазан в сторонку и говорит: «Послушай-ка, Менахем-Мендл, будь так добр…» Смекнул я, что стоит помалкивать, а он меня позвал к себе на сопер[628], на ужин то есть, а там тут же выложил мне целиком всю свою бигрифию, как он сперва сполна хлебнул горя в этой благословенной стране: работал где придется, вкалывал, трудился тяжко, покуда Господь не вложил ему чуточку ума, тут он отпустил пару пейсиков, надел капоту подлинней, подпоясался кушаком, встал перед омудом и сделался у них в добрый час хазаном. «Красивый певческий голос, — говорит он, — был у меня всегда, ну и подучился чуток, так что теперь я всем хазанам хазан!» Говоря все это, Берл-Довид запрокидывал голову, откашливался и теребил горло как заправский хазан. «Ну да ладно, — говорю, — Бог с ним, с хазаном, это я еще понимаю, но шойхет… — как вы, реб Берл, дошли до шхиты?» — «Делов-то, — говорит он, — что в этом такого? Я что, в хедер не ходил? Я что, не учил законов шхиты?» И тут он принялся чистить ногти, как заправский шойхет. «Еще раз, — говорю, — прошу прощения, но раввин… — говорю, — как вы дошли до того, чтобы разрешать галахические вопросы? Помилуйте, реб Берл, галахические вопросы?!» — «Э, — говорит он мне, — Менахем-Мендл, да вы, прямо как огурец, еще совсем зеленый! Погодите, вот пробудете тут, в Америке, какое-то время, только тогда вам откроется, что это за страна такая благословенная!» Берет он меня за руку, ведет к своей Этл-Двойре и представляет ее как свою «мисес»; у нас она звалась Этл-Двойра и носила парик[629] до ушей, а тут она уже «мисес», совсем мадам. «А кто эти два паныча?» — спрашиваю я его. «Это, — говорит он, — мои бои». — «А что это значит, — говорю я, — бои?». — «Бои — значит, сыновья. Сэм и Гэри — вот двое моих сыновей», — говорит он и подводит меня к двум парнишкам, к Сэму и Гэри. У нас в Мазеповке их звали Хаим и Перец — ничего себе превращеньице, спаси, Господи, и помилуй! «Погодите, — говорит мне раввин, шойхет и хазан, — погодите, Менахем-Мендл, скоро увидите много удивительного тут, в этой благословенной стране, в Америке!» И так как я спешу как можно быстрее отправить Вам это письмо, мое первое письмо из Америки, то буду краток. Даст Бог, позже я обо всем напишу Вам подробно. Покамест я все еще надрываюсь из-за куска хлеба, но, слава Тебе, Господи, делаю жизнь и надеюсь на Того, Кто жив вечно, надеюсь, что со временем, даст Бог, стану настоящим американским цитестером[630], что на вашем языке значит «полноправный гражданин», и стану гут-an[631], то есть равным с прочими, буду вмешиваться в политишен, в политику то есть, так как у нас нынче год лекшенов[632], такой год, когда выбирают президента, а тут касательно выборов президента у всех есть свое мнение, и у меня в том числе. А пока что надобно идти делать бизнес, дела то есть, потому что мне уже нечем заплатить рент, я имею в виду квартирную плату за неделю, но Господь — отец наш, нет-нет да и поможет, и все будет, даст Бог, олрайт!

Ваш преданный друг Менечменд

(бывший Менахем-Мендл)


Нотабене, то есть главное забыл: пусть Вас не удивляет, мистер Шолом-Алейхем, что я изменил себе имя, превратился из Менахем-Мендла в «Менечменда». Что поделать, раз так меня тут называют! Все здесь зовутся другими именами: Борех-Енкл у них Джэн, Меер-Калмен — Кэн, Лейзер-Пейси — Пэн; а женщины — с ними и вовсе творится какое-то безумие! Те, что у нас звались Цейтл-Бейла, Сора-Лея, — тут уже зовутся: Чита-Белла, Сэрэ-Лейшэн — и поди делай с ними что хочешь!

Вышеподписавшийся

(«Дер Фрайнд», № 1,1904)

Возвращение Менахем-Мендла В. Дымшиц

24 апреля 1913 года в ежедневной варшавской еврейской газете «Гайнт» («Сегодня») появился такой анонс: «В завтрашнем номере „Гайнт“ Шолом-Алейхем начинает публиковать письма Менахем-Мендла, адресованные его жене Шейне-Шейндл. Письма шолом-алейхемовского Менахем-Мендла из Касриловки давно известны в еврейской литературе и в свое время вызвали в широких читательских кругах такой интерес, что каждое новое письмо ждали с нетерпением. И вот, после перерыва в несколько лет, наш великий художник и юморист начинает для своих читателей новую серию писем Менахем-Мендла. В этих новых письмах Менахем-Мендл будет рассказывать своей жене о политике, войне, дипломатии, положении евреев и вообще обо всем, что творится и в еврейском, и в большом мире». Назавтра, 25 апреля 1913 года, в № 86 появилось первое послание из новой «связки писем» Менахем-Мендла. Дальше, то с большой, то с меньшей регулярностью, газета стала публиковать письма Менахем-Мендла, вскоре к ним добавились ответы Шейны-Шейндл. Эту продолжавшуюся почти весь 1913 год публикацию (последнее письмо было напечатано 10 ноября в № 246) Шолом-Алейхем называл «Менахем-Мендл. Второй том». Всего в новую «связку» вошло 45 писем. Так, накануне Первой мировой войны Менахем-Мендл неожиданно вернулся к еврейским читателям. Хотя Менахем-Мендл и неизменно ворчливая Шейна-Шейндл сохранили узнаваемые черты героев знаменитой эпистолярной повести, но многое изменилось и в их образах, и в том, какие задачи на этот раз ставил перед собой их автор.

Назад Дальше