Черно-белое кино - Каледин Сергей Евгеньевич 12 стр.


— Акугатней надо, Глеб Федогович, — сказал Зайонц, пряча пенсне. — А вы, Василий Дмитгиевич, пгекгасно выглядите.

Вася Козырев в лаборатории Чермета нагревал образцы редких сплавов, которые затем рвал на бешеных машинах. Сейчас он принес Зайонцу пучок жаропрочных прутков для камина. Вася, не торопясь, расчесал недавно отпущенные бакенбарды, компенсирующие лысину, и запоздало прокомментировал Люлину реплику:

— Убьешь говно, а сядешь как за человека.

— Какие ты, Вася, бакен… бауэры себе завел, прямо Иван Александрович Гончаров, — отпихивая сомнительный разговор, сказала Люля.

Но Вася с темы не слезал:

— … Ирка Жорику хромому давала, Исааку давала, Сюсе давала… И мне давала, если на то пошло. Я тебе, Глеб, не говорил — огорчать не хотел…

— Васи-илий!.. — укоризненно протянула Люля. — Сэ требьен!

Глеб поморщился.

— Да это когда было-то?.. Еще на старой рабо-оте… Это не считается. Я Ирочку люблю, красавица-богиня-ангел.

— А что ж тебя на евреек-то потянуло? — не унимался Вася, переключаясь на Хаву Исаевну. — Плохо кончится.

— Вась, не гони-и… — вскинулась Люля. — Я тоже жидовка наполовину.

— Ты у нас тихая славянка, — улыбнулся Зайонц, — а вот я действительно не Иванов.

— Ты, надеюсь, ее еще не прописал? — сквозь зубы процедил Вася.

— А как же! — шустро отозвался Глеб. — Ей жить-то негде, она на лавке спала — напротив Никулина Юрия Владимировича.

— Мда… — вздохнул Зайонц.

— Совсем дурак, — покачал головой Вася.

Глеб решил нас проводить. Сначала пошел просто — в рубашке. Вернулся. Надел пиджак и долго стоял перед вешалкой.

— Тяжело, Глебушка? — сочувственно спросила Люля. — Понимаю.

Глеб натянул телогрейку. Задумался и телогрейку заменил на плащ с ушанкой. Потом решительно надел пальто, шляпу, шарф и проводил нас от двери своей квартиры на первом этаже до выхода из подъезда — метров пять.

Я подвез Люлю до дома. По дороге продолжил воспитательную работу, которой безуспешно занимался лет сорок, пытаясь довести Люлю до совершенства. Сейчас критиковал за неверное воспитание дочери.

— Больше не звони, — сказала Люля. — Я тебя просила: хватит меня учить — не улучшай породу. Не слушал. Мы были с тобой Чук и Гек, а теперь ты будешь один Чук.


Давным-давно, в прошлом веке, Глеб запил. Наркологи тогда на дому не обслуживали. Я поехал к Люле в музей Чехова, где она работала экскурсоводом и мыла полы. По дороге зашел в магазин «Кабул» рядом с планетарием, купил ей подарок — коричневый мешок под названием «чехол для люля». Что такое «люль», продавец объяснить не мог.

Люля заканчивала экскурсию.

— Слушай, чего я сегодня ляпнула: «Антон Павлович Чехов родился в своем родном городе Таганроге…» Совсем заработалась…

Потом я излагал ситуацию, она же сосредоточенно стригла ногти в ящик письменного стола. Кто-то заглянул в комнату.

— Уборная — следующая дверь, — не поднимая глаз от ногтей, привычно отреагировала Люля. Потом задвинула ящик. — Поехали. — Надела темные очки, через плечо — объемную сумку с косметикой.

Я потеребил Глеба: живой? Он открыл глаз, обнаружил молодую даму в сером пиджаке с желтыми квадратами.

— Ка-кая клет-чатая…

Люля завела реанимацию: чай, бульон, пилюли… Глеб начал оживать.

— Мне любой алкоголь нипочем, я его знаю в лицо, — заявила Люля. — Со мной Галя Фасонова в школе сидела. От нее утром всегда водкой пахло. Я ей говорю: нехорошо, Галя, водку пить перед уроками. Она обижалась: это не водка, — отвечает, — а календула, в аптеке продается без рецепта.

— Давай… вместе жить… временно… — пробормотал оживший Глеб.

Люля выпустила дым кольцами — меньшее через большее, стряхнула пепел, по-особому щелкнув ногтем по фильтру.

— Подумаю…

— Чертей видел, — сосредоточенно сообщил Глеб, — в том угле…

— Ну, это просто домашние животные, — по-матерински нежно промурлыкала Люля, разминая в стакане снотворное, — их белочка за ручку привела. Я вот вчера была в «Ромэне», у них с цыганами совсем плохо, хоть сама на сцену выходи, — толстые, двигаются с трудом, петь совсем не могут.

Отец Люли и моя мать работали в издательстве «Художественная литература». Отец, сын врага, сидел, воевал, хромал с палкой, острил заикаясь, был очень образован. Дамы от него таяли. Но жизни боялся. А вот жена его, русская красавица, не боялась ничего. Такая же получилась и Люля. Материнскую красоту ей Бог недодал, компенсировав фигурой, презрением к корысти, художественными талантами и феноменальной лживостью, которая была не столько враньем, сколько вдохновением. Если она приезжала на трамвае, уверяла, что на троллейбусе. «Зачем ты врешь всю дорогу?!» — бесновался я. Она лишь плечами пожимала: «Хочешь быть честным, ходи голым». Могла спустя десять — пятнадцать лет продолжить прошлую версию с нужного места и никогда не сбивалась. Правдивых женщин презирала за неоригинальность, отказывая им в уме, ибо считала, что умных женщин не бывает: умная женщина — мужчина. Но из колоды ее подруг не вывалилась ни одна карта. За успешное окончание Литинститута премировала меня восточной красавицей с фиалковыми глазами, Зарой, похожей на персидскую миниатюру, — переводчицей с норвежского, с которой я по дури в скором времени поругался. Обезбабел и снова приполоз к Люле.

— Та-ак, понятно, — раздраженно сказала Люля, — шурик зачесался. Поехали.

На окраине Москвы нас уже ждали барышни. Одна тощая, будто изъеденная глистом, вторая — жирная, шершавая, Виолетта. Она сразу замкнула дверь на ключ и сунула его в карман. Обе-две положили на меня глаз и стали нагнетать алкоголь. Пошли танцы… Виолетта неуклонно влекла меня в другую комнату. Я намекнул, что пора бы домой, но по ее личику понял, что об этом не может быть и речи. Я глянул в окно: этаж второй, но высокий. Люля, угнездившись в кресле с ногами, с интересом наблюдала за происходящим. И тут заворочался ключ с той стороны. Пришел чей-то муж. Коротенький, тоже жирный, перехваченный офицерским ремнем, молдаван, с золотыми напыленными зубами, в крашеной кепке на глазах — Азазелло!

— Ро-омочка, — заверещала Виолетта, наливая супругу штрафную. — Это Сережа Каледин, Люлин товарищ, писатель…

Азазелло накатил стопарь с бугром.

— К Вилке, пидор, клеисся!.. Завалю!..

Экуменические боги!.. Царю небесный!.. Я еле выбрался. Из подъезда вслед за мной вышла довольная Люля.

— А теперь немедленно помирись с Зарой… Идиот.

В Бога и чудеса Люля не верила. Гадала на картах таро. Знала Москву лучше Гиляровского. По просьбе отца закончила областной пед, практически в него не заходя. Не прочла ни одной книжки, кроме моих по дружбе; может быть, еще — «Унесенные ветром», потому что жила по Скарлетт: «Об этом я подумаю завтра». По ее логике и образу мысли дважды два не всегда бывало четыре. Я никогда не видел ее настоящего лица — штукатурилась она даже на ночь. В детстве, помню, носила веснушки.

Ее мужей и кавалеров я не успевал отслеживать. Мужчины как класс ей нравились, но не очень: «Недоделанный все-таки субстрат. Всех гонор жрет. Чем больше денег — тем меньше чувство юмора». Однако для каждого у нее находился индивидуальный подход. С сексом, правда, была напряженка: Люля эту утеху не жаловала. Но мужики от нее торчали. Разлюбив одного из них, самого-самого, она выбрала очень мудреный способ вернуть свои письма: долго навязывала ему ошибочный свой образ, пока тот не уверился, что Люля сволочь, и, стало быть, блистательные письма к нему писала не она, Люля, а другой человек.

Детей она любила теоретически, но когда подошел предел — подобрала кондиционного отца и родила дочку, красавицу в бабушку. С животом она не светилась. Ей не нравились беременные с эстетической стороны: «Ходят важные, раздутые, идейные — фу!» Опроставшись, достала из колоды «няню» — Митеньку. Митенька на два года поселился у нее в доме и поднял девочку. Нашей вольнице его присутствие не мешало. Иногда он, правда, возникал, строгий, на кухне: «Люля, твоя сраная собака вынимает у ребенка соску изо рта». «Митенька, — вяло отмахивалась Люля, — оставь сраную собаку в покое. Или удави».

Мы ели-пили, пели и плясали, шатались с гитарой по ночной Москве и Ленинграду. Я не вылезал от Люли, иногда мы спали на кухне валетом на раскладушке. В пять лет способностями дочка пошла в Люлю, научилась читать, стала наблюдательной: «Мама, а Сережа Каледин, пьяный, упал в уборной, как Мертвая Царевна, которая съела отравленное яблочко». Родители Люлю обожали, выделяя ей значительный пансион, хотя отец и возмущался, что дочь беспардонно поит всю хиву.

Когда пришла пора ездить за рубеж, прямо из Шереметьева я мчался к Люле. Ночью из окна ее кухни на шестом этаже было видно сказочное пересечение Садового кольца с Бульварным — «Бульвар Капуцинов» Клода Моне, который я уже видел воочию. Я не слезал с подоконника. Кухня была намолена, сюда в былые времена к ее отцу прилетали заоблачные гости: Галич, Высоцкий, Ким. Сама же Люля напрямую дружила с уже пожилой, но еще красивой Ольгой Всеволодовной Ивинской — Ларой из «Доктора Живаго».

На кухню бесшумно проникала грациозная серая кошечка, тоже Люля, гривуазно падала передо мной на спинку, раскидывая лапы попарно в разные стороны, как в лезгинке, и требовательно смотрела холодным взором: «Чего сидишь без толку? Почеши».

Василий Козырев — товарищ по шабашкам.


Однажды я долго был в отлучке, а когда приехал, уткнулся в беду: мою сестру бросил муж. Никудышный, завалящий. Но сестра вместо радости лишилась сна, похудела на двадцать килограммов — кольца попадали с цыплячьих лапок, ходила с полотенцем от неукротимых слез и вся мелко тряслась. Я повел ее к психиатру. Он отвел меня в сторону: «Готовьтесь к худшему… к суициду. Срочно — мужика».

Я к Люле. Она играла с Люлей: кидала ей желуди — кошка накрывала их лапкой на лету.

— Лев Яшин, — сказала Люля. — Но старая: хвост рыжеет, усы повисли. Скажи, Люля, зачем женщине усы?

Я пал на колени. Люля выпустила дым Люле в морду:

— Уйди, мешаешь… А Ленка твоя совсем овца малохоль-ная?

— Не совсем.

— Да-а… К ветеринару ее надо, не к психиатру… Где я тебе мужика возьму?.. Все козлы. — Люля смолкла, но я услышал, как, глядя в окно на шестиэтажный тополь, она уже «листает» записную книжку, которой у нее сроду не было.

Она свела Ленку с козырным, но залежавшимся в колоде бубновым валетом и накрыла парочку тазом. Тому браку уже двадцать лет.

Но более всего Люля любила благотворить людям ненужным ей — это была особенность ее благодеяний. Разгадать ее я не мог, злился и называл «монстрой». То, что она нетиповая, я понял в четырнадцать лет. Она мне рассказала, как поднимала петли на чулках. Я заслушался, просил — еще. Она вспомнила, как стояла во дворе в Орликовом переулке за солеными огурцами: бабки в очереди писали номера на ладони чернильным карандашом, номера под дождем расплылись — бабки передрались… Как рисовала на ногах чулочный шов, чтобы казаться взрослой… Я все забывал, слушая ее байки, пропускал встречи с дворовыми хулиганами, портвейн и танцы в клубе «Красный Балтиец».

Глеб с Люлей сомкнулись. Без секса.

— Кого ты больше любишь, меня или Глеба? — допытывался я, изображая ревность. — Ведь Глеб тебя не слышит. Я — единственный покупатель.

— Глеба, — не раздумывая, ответила Люля и пошевелила легкими прозрачными усиками, пробившимися сквозь толстый слой макияжа. — С тобой все ясно, а Глеб — загадка, нерешаемый кроссворд, отдельный человек.

— О чем вы с ним разговариваете?

— С кем, с Гле-ебом?.. — выпучилась Люля. — А зачем мне с ним разговаривать? Он и говорить-то толком не умеет. У него другие активы: он божий человек. И жизнью любуется, как художник: на розу и на жабу смотрит одинаково — с умилением.

А жизнь Глеба на Цветном была совсем не умилительна.

От отца ему досталась черная «Волга». На нее положили глаз грузины с бульвара: продай. Глеб понял: машину заберут, денег не дадут. Но согласился. Приготовил даже закуску — обмыть сделку. И позвал Николая Степановича, школьного товарища. Пришли покупатели. Старшой достал для убедительности выпрыгивающий ножик, но, увидев хороший прием, подобрел. Глеб уселся на разложенный диван в не прибранную с утра постель. Нотариус разложил бумаги…

И тут из маминой из спальни выполз Николай Степанович, огромный, с челкой — ужасный Коля! С фотоаппаратом.

— Лежа-ать!..

Глеб с двух сторон от себя сдернул тряпье — с длинного винчестера, как у Зверобоя, и с короткоствольной пятизарядной мелкашки. И пальнул для начала пару раз из мелкой поверх голов.

А Коленька-дружок, страшная легенда Цветного, фотографировал покупателей вспышкой и рычал:

— Стряпчего живьем!.. Нос резать!..

Глеб еще пульнул, склоняя покупателей к полу.

— Ползком!.. — орал Коля. — Ра-аком, я велел!..

Нотариуса он приподнял и отоварил в лоб, тот сложился пополам и прилег.

Потом друзья пошли пить пиво. Коля от любви всегда звал Глеба только по имени-отчеству, Глеб Федорович, и очень не любил, когда тому дерзят. И тут, на беду, Глебу за пивом сказали негрубую резкость, но матом. Коля пивной кружкой, не раздумывая, проломил грубияну голову. Того увезли в Склиф, из которого он вышел дураком, а Колю привычно — вместо долгой тюрьмы — в родную Кащенко.

Легкие девушки с Цветного всегда обращались к Глебу за помощью. Глеб карал обидчиков. Как-то пришла к нему за помощью вся в синяках, заплаканная, совсем уже обтерханная его бывшая Ирочка. Ее накануне сняли пьяные, не заплатили, побили и отобрали деньги. Квартиру она запомнила. И тут Глеб впервые решительно сказал: нет. Убить могу, если хочешь, а драться больше не буду: не по возрасту.

Я любил отбирать у Глеба вещи. На лесоповальной шабашке он таскал бревна в чистокровных американских джинсах «Ли». Я не мог смотреть на это святотатство без слез. Когда он загадил их смолой окончательно, я не выдержал: «Снимай!» Глеб занудил: «Пацаны корыстные, это ж спецодежда обычная… Что вы от ней с ума посходили…» Но штаны снял. Я еле отстирал их в бензине. Потом изъял дореволюционный трехтомник Метерлинка. Опять Глеб заныл: «Какое кощу-унство… Оставь хоть где про пчелок… выдери страницы…» Курочить книгу я не стал — отксерил Глебу «Жизнь пчел». А немецкую старинную глиняную пивную кружку с оловянной крышкой он отдал мне сам. В этой кружке, стоявшей на пианино, он держал деньги после шабашек. Я негодовал, находя ее пустой: «Где деньги, Глеб?» — «Да взял ктой-то из ребят… Бери кружку, только не шуми».


В 76-м застой достал, мы сели на мель. Васька устал от алиментов. Ездил он по пенсионному удостоверению своей покойной бабушки Акулины Филипповны, 1890-го г. р. Наконец его тормознули: «Чего вы нам суете! У вас же фамилие другое?» Васька стал сдавать кровь в нескольких местах. И Люля решила: «Все. Больше так жить нельзя. Под лежач камень хань не течет». И вызвонила из Ленинграда Графа из той же запасной «влюбленной» колоды. Граф — кандидат биологии, опять-таки красавец и натурально — граф, «Стрелой» примчался в Москву, привез итальянский вермут, пел романсы и взял нас — Глеба, меня и Ваську — на шабашку в Норильск — менять порванные мерзлотой трубы. Нам с Глебом дал по тысяче, а Ваське полторы — за зверство в работе. Васька ухайдакивал всех, кто был с ним в сплотке. Практически не спал, ночью вешал над работой фонарь, загнать его в стойло было невозможно.

На следующий год Люля свела нас с Зайонцем, и под его руководством мы три года поворачивали Обь, Лену и Енисей задом наперед в Среднюю Азию, щупая медными штырями русло будущего канала в Кызылкумах возле Сырдарьи — вертикальное электрозондирование.

По шабашкам мы с Васькой мотались за деньгой, а Глеб — за голимым интересом, дензнаки его мало занимали. Заработанное Васька у него отбирал и выдавал по своему усмотрению.

Режим в стране Глеба не касался, только ментура донимала: отдай оружие или иди к нам информатором. Глеб кивал: «Согласен. Эт-то, мол… только удостоверение красное дайте. С гербом… временно». Менты плюнули и отцепились. Оружие Глеб хранил на даче.


Пустыня весной — рай! Тюльпаны, маки — до горизонта! Пьяный духман!.. Пустыня внемлет Богу и звенит хрустальными колокольчиками! Никто не кусается. Эдем! Парадиз!.. Но — только неделю. Потом без перехода — ад, пекло! Пятьдесят! И уже вокруг — лишь раскаленный песок с редким саксаулом, верблюжьими черепами, обшивками недогоревших ракет. Шелушатся такыры, схватываются серой коркой опасные солончаки, маскируясь под обычную твердь, миражи морочат голову, видимость колышется в огнедышащем студенистом мареве. Зато ночью можно дотянуться до Млечного Пути. Но — комары! Мы мазались с головы до пят маслянистым репудином и, склизкие, засыпали. Глеб комаров игнорировал. Он закрывал от них только лицо огромной, боксом расклепанной, ладонью, а тощий его жилистый хлуп кровососы не трогали. В тальниках чавкали кабаны, в Сырдарье плескалась большая рыба, истошно орали ослы — Иванов, Петров, Сидоров, оформленные Зайонцем экспедиторами по трудовым книжкам.

Лев Болдыгиев, он же Глеб Богдышев.


Сначала мы работали в одежде, оголяясь кратковременно, чтоб не обгореть. Потом стали раздеваться; наконец мы с Васькой сняли плавки. Васька носил их на голове от перегрева. Я вообще забыл, куда их сунул. Глеб трусы не снимал: неприлично. В свободное время он вязал бредень с особой мотней.

Мы закончили замеры. Васька приладил Петрову на спину самодельное седло из одеяла, взял трос: собирался в пустыню ломать саксаул на топливо, а кроме того, купить у казахов араки — мы соскучились по водочке.

— Немцам рыбки захвати, — напомнил Глеб.

Однажды во время охоты мы заплутали, запилили в поселок к немцам Поволжья, ссыльным. Они забыли, что они немцы. От немцев остались только имена: Зигфрид, Марта, Детлеф… Оборванные, беззубые, они вымирали посреди пустыни в развалившихся халупах с выбитыми стеклами, рваными одеялами вместо дверей. Зашмыганный сопливый малец играл конским копытом. Приехал на лошади казах — управляющий, лениво выбил Зигфриду последний зуб за украденного барана и, не сказав ни слова, убыл. Марта подобрала зуб, вытерла мужу подолом кровь и грубо сказала Глебу: «Дай закурить». Глеб оторвал полпачки «Беломора»: «Бите зер». «Данке щён», — хрипло хихикнула Марта.

Назад Дальше