Икарова железа (сборник) - Старобинец Анна Альфредовна 9 стр.


– Пропустите нас к ангелу, твари, уроды, звери! Ангел – общий! Имеем право! Ангел для всех!

Полицейские с силой швыряют баб на асфальт, не размыкая рук, пинают их, лежачих, ногами. На полицейских бросается с ревом низкорослый мужик, в его руке блестит что-то черное, слышатся выстрелы, брызги крови летят на нас, на темное покрывало Павлуши. В толпе – визг, рядом с нами – хрип умирающих. Кто-то сильными, грубыми руками в перчатках хватает нас сзади, и вот уже не только Павлушу, но нас всех, включая Отца, волокут к храму, заталкивают в роскошные золоченые двери и закрывают их у нас за спиной.

Я сдергиваю покрывало с Павлуши – над нами поднимается облако серой пыли с его крыльев, – живой… И вроде бы ничего не сломано. Он медленно сгибает в суставах четыре ноги и садится на корточки, руками закрывает лицо. Сейчас он похож на плачущего ребенка. Но он не умеет плакать, у него нет слезных желез.

Из-за дверей слышатся выстрелы, свист, какое-то шипение и крики. Я представляю, что это многоголовый змей шипит, вырвавшись на свободу.

– Слезоточивый газ, – комментирует Доктор. Он очень бледен.

Отец, напротив, весь красный. Он сипло выдыхает:

– Пиздец. Фанатики.

Я даже немножко радуюсь грязному слову. Здесь, в храме, так нестерпимо светло и чисто, здесь столько сияния, столько золота, свечей, электричества и икон, что немного грязи не помешает.

– Здесь слишком светло, – словно прочтя мои мысли, говорит Доктор. – Его будет хорошо видно. Во время презентации придется погасить свет, оставить одни только свечи.

– Все равно разглядят, – отвечает Отец. – Такой урод, прости Господи.

– Так мы же его загримируем, Отец, – включается Леночка. – Все сделаем в лучшем виде.

Про грим я впервые слышу, при мне они это не обсуждали. Вытаскиваю из кармана блокнотик, чтобы написать «Нельзя грим», но ручка выпала там, в толпе. Нельзя ему делать грим. Там химия всякая в краске, а у него такая кожица тонкая, нельзя, нет.

– Чего мычишь? – морщит красную морду Отец. – Заткнись, идиот.

Он долго и неприятно рассматривает Павлушу – как будто жука, которого поймал, а теперь никак не решит, что лучше с ним сделать – оторвать лапки, или разрезать на две половинки, или просто раздавить, чтоб не мучился, ведь так оно милосерднее. Отпускать жука он явно не собирается.

А я, когда уезжали из НЦИЦ, зверушек всех отпустил. Лягушек, мышей, крыс и мух. И ничего мне за это не было, потому что я – член проекта. Я и Павлушу бы отпустил, и сам бы за ним ушел – без меня-то ведь он не справится, за ним уход нужен, – да только ошейник этот ужасный они с него не снимают. А пульт управления Отец при себе держит. Говорят, что он прямо в его крест вделан.

– За сутки он сдохнет, – наконец изрекает Отец. – Надо его завтра с утра народу являть.

– Но ведь назначено… – неуверенно возражает Доктор. – И випы, и… – он показывает пальцем куда-то вверх, на купол церкви, – и первые лица на послезавтра приглашены.

– И что мы им послезавтра, труп показывать будем? – визжит Отец. – Или, может быть, хуй покажем?

Еще одно слово, как будто плюнули грязной слюной на свечу. Вот я бы не говорил грязных слов, если бы мог говорить…

– До послезавтра он не доживет, ты на него погляди, – продолжает Отец спокойнее.

«Врешь, врешь, – говорю я в своей голове. – Павлуша не умирает. Павлуша, ты не умрешь, не слушай его…»

– …Предупредим випов, что презентация будет раньше. По просьбам трудящихся. Скажем, народ терпеть больше не может, и так уже смертоубийство у храма. Ну, что-нибудь в таком духе.

– О’кей, – говорит Доктор.

Отец кривится – ему не нравится слово «окей», оно для него грязнее, чем «хуй».

– Да будет так, – поправляется Доктор. – Еще нам нужно решить, как будет народ прикладываться. К ноге? Или к крылу? Или к ручке?

– К крылу не надо, у них тогда все губы будут в этом дерьме. К руке тоже не вариант – слишком близко от морды, все разглядят. Пусть лучше к ногам. К задним. Запустим их двумя потоками, будут прикладываться к левой и к правой. А средние мы как-то подвяжем и под костюм спрячем. У ангела ведь шесть конечностей не бывает. Шесть крыльев, разве что-э-э… – Отец выворачивает рот в широком зевке и крестит его рукой. – Давай-ка, Лена, бери гримершу и начинайте уже сейчас.

«Нельзя сейчас начинать! – кричу я у себя в голове, но все, кроме Павлуши, меня не слышат, а слышат только мычание. – Нельзя, Павлуше нужно поспать, он устал!»

– Заткнись, – говорит Отец, даже не взглянув в мою сторону. – Пойду отдохну немного.

Он пересекает зал и скрывается за алтарем. Приходит гримерша – эта девка с нами в автобусе ехала, а я еще удивлялся, что не видел ее до сих пор на проекте.


Павлушу гримируют в специальной комнате. Икон здесь нет, зато есть зеркало во всю стену, а на другой стене – большой телевизор. И черный кожаный диван, мне сказали сидеть на нем. Сначала меня вообще не хотели пускать, но Павлуша стал так биться и дергаться, трясти крыльями, что мне разрешили при нем остаться – испугались, что иначе помрет на месте.

В гримерной пахнет холодной кожей мертвых зверей и теплым, душным Павлушиным страхом. Цветочные ароматы косметики не могут его заглушить. Павлушин страх пахнет горькой полынью и болотной гнильцой, осенними грибами и прелыми листьями, и птичьими яйцами, пролежавшими слишком долго на солнце, и еще почему-то кровью. Хотя ведь Доктор сказал, что крови в нем теперь нет.

Но внешне Павлуша спокоен – медсестра вколола ему успокоительное, чтобы не дергался. Ту девушку, которая должна была делать Павлуше грим, увели: ей стало плохо, когда она прикоснулась к Павлушиной коже. Не понимаю, что вызывает у них такую брезгливость. У них самих ведь кожа гораздо противнее. У них прыщи, морщины, и черные точки, и кожный жир. А у Павлуши все чисто, гладко, опрятно…

Вместо той девушки теперь другой человек. Его специально привезли на машине с мигалками. Обычно он гримирует мертвецов в морге – которые, например, после автокатастроф, с раскуроченными лицами. Они позвали его, потому что он не станет бояться Павлушу. Павлуша для него – это все равно что мертвец.

Но ведь Павлуша – живой, я вижу, как ему больно, когда гример красит в белый цвет его прозрачные крылья.

Рассвело. Леночка щелкает пультом, включается телевизор. В утренних новостях говорят, что презентация «Божественной метаморфозы» состоится сегодня в полдень. Показывают счастливые лица людей, столпившихся вокруг нашего храма. Про человеческие жертвы на этом канале не сообщают, но Лена включает другой, иностранный. Я не понимаю, что там говорят, но на экране, на фоне нашего храма, окровавленные тела на носилках и на асфальте.

…Поверх краски к Павлушиным крыльям они хотят приклеить белые перышки. «Это нельзя! – кричу я в своей голове. – Слой краски и перья, это слишком тяжело для таких тонких крыльев, они не выдержат веса!» Павлуша съеживается, складывает крылья плотной гармошкой, но они их расправляют насильно. Лена держит крыло, гример приклеивает перья. Павлуша сгибается пополам и срыгивает серебристую слизь, несколько капель попадает на чешую ее платья. Лена кричит и бьет Павлушу рукой по лицу. Он закрывает лицо руками, но я успеваю заметить, что тонкая блестящая кожица у него на щеке порвана, из ранки проступают прозрачные капли, как слезы.

Я убираю за ним, стираю с пола серебристую слизь, я оттираю несколько пахнущих яичком капель с чешуйчатого рыбьего платья, и все это время прозрачные капли из его ранки капают на пол. И я понимаю, что слез нет у него в глазах, потому что они наполняют его всего, они у него вместо крови.

Гример закрашивает Павлушины огромные глаза голубым, а Лена снова щелкает пультом, переключая каналы. Своими новыми, слепыми голубыми глазами Павлуша смотрит в зеркало, а в зеркале отражается телеэкран, с которого на него смотрит Отец.

Это повтор одного из ток-шоу с участием Отца, их очень много показывали в последнее время. Отец сидит в кресле, в круге белого света, довольный и лоснящийся, на животе его – большой крест. В другом кресле – вокруг него тоже круг, но гораздо бледнее – Доктор, причем не тот, который на проекте сейчас, а предыдущий. А в третьем кресле, погруженном во мрак, – ведущий программы. Лица его почти не видно, голос звучит по-козлиному:

– Вы утверждаете, что некий паразит, на генетическом уровне, на протяжении тысячелетий, мешал человеку развиваться согласно своей природе?

– Своей божественной природе, – важно поправляет Отец.

– Об этом вы обязательно скажете, Отец, но сейчас мой вопрос – к человеку науки.

– Да, утверждаю, – нерешительно говорит Доктор.

– То есть паразит – это своего рода предохранитель?

– Можно и так сказать.

– Таким образом, мы вполне можем предположить, что этот «предохранитель», мешающий превращению, не от Сатаны, а от Бога, чтобы человек не стал зверем? Какие основания у вас утверждать, что ваше творение, прошедшее через метаморфоз, не сатанинское, но божественное?

…Гример размазывает по лицу и телу Павлуши тональный крем – пытается придать его коже младенчески-розоватый оттенок. Павлуша дрожит. Его кожа становится искусственно розовой, как у резинового китайского пупса.

В телевизоре Доктор молчит, испуганно глядя с экрана прямо на нас, на Павлушу, – как будто ждет от него подсказки. Лицо Доктора демонстрируют крупным планом, на лбу вызревают, как угри, мутные капли пота.

– Позвольте, я приду на помощь коллеге, – Отец улыбается на экране, но я-то знаю эту улыбку, он совершенно взбешен. – «Паразит от Бога» быть просто не может, это ересь. Паразит – враг рода человеческого и ныне мы нашли способ его побороть! – зал взрывается аплодисментами, Отец терпеливо выдерживает паузу. – Творение наше, как вы изволили выразиться, – существо чистое, кроткое и безгрешное.

– А чисто внешне? – блеет ведущий. – Похож на ангела?

– Не берусь судить, – строго отвечает Отец. – Но когда завершилась метаморфоза и появился наш Павел, я понял, что уже видел его прежде, на картинах итальянских мастеров Возрождения.

…Гример приклеивает к гладкой Павлушиной голове парик с золотыми кудряшками. Вместе с Леной они вытягивают его средние ноги вдоль тела и обматывают бечевкой, Павлуша не сопротивляется. Они надевают на него блестящую накидку. Павлуша теперь похож на Петрушку из балагана. Я чувствую, как ему тяжело и плохо под слоем краски, синтетики, клея, крема и перьев.

Я отхожу к окну, чтобы не видеть, хоть минуту не видеть, что они с ним сотворили.

– А чем он питается? – слышится голос ведущего.

Я смотрю вниз, в толпу. Они дерутся, они рвут и кусают друг друга – как собаки за кинутую хозяином кость. Растерзанных топчут. Кортежи випов едут прямо через толпу, давя тех, кто не хочет или не может уйти с пути.

– Не будет преувеличением сказать, что он питается святым духом, – сообщает Отец из телевизора. – Он только пьет воду.


«Ты только пой, Павлуша, – говорю я ему в своей голове. – Ты, главное, пой. Не знаю, что еще тебе может помочь».

Когда в полдень открываются двери храма и многоголовый человеческий змей врывается к нам, я понимаю: они не примут его. Он не похож на те изображения ангелов, которые они с собой тащат. Они не поверят в его раскрашенные голубые глаза и синтетические светлые кудри. Под слоем краски и тонального крема – чужак, под перьями – пепел. И вместе с пеплом эти плохо приклеенные белые перья уже осыпаются с крыльев.

Павлуша на возвышении, размалеванный и безмолвный, в свете свечей. Его золотая накидка скрывает пару лишних конечностей и ошейник на шее. Это сейчас они идут, чтобы целовать ему ноги; когда разглядят – растерзают. Это сейчас их лица кривятся от любви и восторга – через минуту будут гримасы отвращенья и ненависти.

Их рты раззявлены в восторженном крике, и в этом крике тонет приветственная речь Отца, которую он так долго готовил.

– Братья и сестры… Час настал… Возрадуемся… Враг человеческий… Минуту внимания!.. Наш проект уникален… Мы посрамили… – время от времени срывающийся голос Отца выныривает из бурлящей пены их крика. Но они не собираются слушать Отца, они хотят слышать ангела. Отец обиженно теребит свой огромный крест. В этом кресте, с внутренней его стороны, есть специальные кнопки – они управляют ошейником на шее Павлуши. На случай, если он вдруг попробует улететь.

Но он не пробует. Своими нарисованными голубыми глазами Павлуша кротко смотрит в толпу. Ты только пой, говорю я ему про себя. Когда ты поешь, свершается чудо. Они пощадят тебя, только если ты будешь петь!

Он слышит меня. Не раскрывая рта, едва слышно, затягивает свою сладкую песню. Она как шелест крыльев бабочки-однодневки, она как нежные вздохи.

Пой, пой! Когда ты поешь, рожденные в муках вспоминают блаженство материнской утробы. Когда ты поешь, из мужских сосков течет мед, а женщины его собирают в свои теплые соты.

И он поет. Его песня – как стоны любви и боли.

Не останавливайся, пой громче, иначе погибнешь! Когда ты поешь, старики молодеют, а мертвые наполняются жизнью…

Павлуша теперь открыл рот и поет все громче. Так громко, что его песня слышна во всех концах храма. Его вздохи напоминают жужжание, его стоны – гудение тысячи насекомых. Его песня сейчас прекраснее, чем когда-либо. И я чувствую, как она жалит и оживляет мой мертвый язык.

И тогда, перекрикивая толпу, перекрикивая его песню, я говорю:

– Всем молчать и слушать!

Мой голос сильный и чистый. Все умолкают. А Павлуша поет.

Я иду к Павлуше и сдергиваю с него парик и золотую накидку. Я иду к Отцу и сдергиваю с него крест.

– Отпусти, – приказываю Отцу. Тот послушно нажимает на кнопку, и ошейник спадает с Павлушиной шеи. Он не спеша расправляет крылья, белые перья кружатся в воздухе.

Его рот – как темная трубочка, через нее он трубит свою песню. Его рот – как хоботок гигантского слепня. В глубине хоботка я вижу тонкие черные иглы.

И тогда я говорю толпе:

– На колени.

И все встают на колени, а я встаю рядом с ним.

Пусть возьмет их кровь и насытится, мне их не жалко. Он и так слишком долго отказывался от пищи.

Граница

Билеты в итоге заказали купейные – Ольга, конечно, хотела СВ, но к школьным каникулам цены взлетели так, что на СВ в два конца ушла бы вся охотинская зарплата за февраль, а ведь и жить еще на что-то нужно по возвращении… По-хорошему, при их-то бюджете, следовало вообще брать плацкарт, Охотин даже вяло что-то такое предложил, но Ольга глянула на него так, словно он тупой анекдот рассказал или, к примеру, у него вдруг в животе заурчало, и сказала:

– В плацкарте только нищие ездят.

Тихо сказала, но с неприятным жестяным дребезжанием. Охотин поморщился. В последние несколько лет появилась у нее эта манера – постоянно делать такие вот заявления, категоричные и сварливые, точно росчерки мельхиоровой вилкой на грязной тарелке.

– До сорока шести дожил, а денег на пристойные билеты не заработал, – снова лязгнула Ольга. – Не хватает на СВ, значит, либо в купе поедем, либо вообще никак.

– В купе, в купе, успокойся, – скучно огрызнулся Охотин.

Сказать, что «не поедем никак», значило снова, как неделю назад, когда обсуждали направление и маршрут, получить две женские истерики. Одну – ядовитую и вязкую, словно ртуть, с дальнейшим переходом в вялотекущую фазу, – от Ольги, и другую – с потоками слез и соплей, с хлопаньем дверьми и неминуемым астматическим приступом ночью, от Дашки… А главное – он ведь и сам хотел.

Очень хотел поехать. Соскучился.


…Проводники были вышколенные, натужно-приветливые, в белых накрахмаленных рубашках и старомодного покроя камзолах цвета подгнившей вишни.

– Здравствуйте, вы все вместе, втроем поедете? – озарился счастливой улыбкой один из проводников.

На груди его висел бейджик: «Дмитрий Шмаров. Проводник на все времена».

– Не совсем, – уныло ответила Ольга, протягивая три паспорта и билеты. – Муж раньше выходит.

– Ах, вот оно как! – еще интенсивнее чему-то обрадовался Шмаров. – Кофейку, чайку с лимончиком могу предложить, пока ждем отправки?

– Три чая с лимоном, – устало сказала Ольга.

– Два чая, – поправил ее Охотин. – А мне, пожалуйста, капучино.

Ольга гневно зыркнула на супруга, но промолчала. «Обязательно при посторонних подчеркивать, что ты как бы отдельно?» – говорил ее взгляд. Охотин состроил глуповато-изумленную мину. Я, мол, не подчеркиваю. Просто кофе люблю.

– Если желаете, принесу три чая и один капучино, – отважно бросился грудью на амбразуру «проводник на все времена».

– Да, конечно, – сказал Ольга.

– Нет, не стоит, – сказал Охотин и едва заметно втянул голову в плечи. – Я чай не хочу.

…Поезд в целом приличный был, чистенький, но со взвесью золотистой клубящейся пыли в проходах. Дашка несколько раз чихнула.

– А ну-ка запшикайся! – Ольга протянула Дашке баллончик. – Только вот бронхоспазма нам тут сейчас не хватало!

Дашка томно обхватила губами овальное дуло ингалятора и запшикалась.

По вагону, хрустя и побрякивая, прогоготали трое подростков в черных кожаных куртках. Вслед за ними испуганно просеменила старушка с малиновыми клоунскими космами, спустя минуту вернулась, долго сверялась с билетом, стоя в дверях, вздыхала и перетаптывалась, наконец зашла внутрь.

– Шестое у меня, – горестно сообщила она. – Верхнее… Ох, верхнее… – выразительно схватилась за поясницу. – Вот, может, если б мужчина…

Старушка выжидательно уткнулась в Охотина выцветшими кротовьими глазками.

– Давайте я вам уступлю, – с готовностью отозвался Охотин, и Ольга снова одарила его ненавидящим взглядом.

Она ведь специально искала нижние. Неблагодарность и хамство.

Капучино оказался премерзкий, и Охотин пожалел, что не согласился на чай. Ольга долго и истово размешивала сахар в стакане. Отхлебнула – и снова завела ту же волынку. Что, мол, вот, все нормальные люди семьями отдыхают, только мы одни почему-то не по-людски, почему-то раздельно… Малиновая бабулька сострадательно кивала в такт Ольгиной речи.

Назад Дальше