«С деньгами у меня все в порядке, — сказал бы я, — мне нужна твоя профессиональная помощь. Для доказательства теоремы нужно использовать животное. Обезьяну или собаку».
Ноэль высоко поднял бы брови и пристально посмотрел бы мне в глаза.
«Зачем вам собака, Влад? Хотите обучить ее математике?»
И я рассказал бы ему, насколько вообще возможно без потери смысла рассказать человеку, не сведущему в Математике (ровно настолько же, насколько я не сведущ в биологии), о принципах новой физики, возникающей из принципов новой математики, и о том, что без новой биологии ни физика, ни математика развиваться не смогут, а если этого не произойдет, человечество остановится в своем развитии.
Впрочем, о человечестве я, пожалуй, умолчал бы, чтобы мои слова не показались Ноэлю излишне патетическими.
«Эксперимент, — сказал бы я, — заключается в том, чтобы показать животному определенную последовательность изображений, которая мне известна как результат доказательства теорем Дорштейна, Шведера и двух моих. Каким окажется результат, понятия не имею — именно это и должен узнать, чтобы доказать следующую теорему».
«Какое отношение собаки могут иметь к математике бесконечных чисел?» — продолжал бы удивляться Ноэль, и я рассказал бы ему о том, что в инфинитном исчислении, в отличие от дифференциального и от любого другого математического аппарата, использующего конечные числа и конечные множества, необходимо участие реального биологического объекта, чей мозг способен, в силу природных особенностей, функционировать в режиме квантового компьютера. Можно, конечно, использовать и обычный квантовый компьютер, но тогда придется с доказательством теоремы и вообще с развитием математики и физики, подождать многие годы, поскольку сейчас квантовые компьютеры содержат сотню кубитов, в ближайшее время можно рассчитывать на тысячу, и при нынешних технических возможностях это предел. А нужны миллионы кубитов, нужен, короче говоря, мозг.
Уверен, я смог бы убедительно построить объяснения, Ноэль внял бы моей просьбе, и мы с ним смогли бы провести эксперимент, на который я сейчас должен решиться сам, потому что иного варианта нет и не предвидится.
Казалось бы, откуда у меня может возникнуть страх, когда — будто фантомные боли — ощущаешь мелкую дрожь в коленках и понимаешь, что чувствует солдат, когда звучит команда «В атаку!», или какие там еще слова выкрикивает командир, поднимая взвод из окопа под пули противника? Самому странно, отчего я боюсь так, что забываю простейшие вещи: пытаюсь вспомнить значение постоянной Планка хотя бы до четвертого знака, обычно помню до двадцать шестого, а сейчас ошибаюсь даже в порядке величины! Ошибку осознаю минуту спустя, когда «беру себя в руки» и заставляю вообще не думать. Получается плохо, медитация — не мое призвание, что тоже странно. В моем-то состоянии, казалось бы, для медитаций и полной нирваны самое время, и возможностей сколько угодно, но нет, мысли составляют мою суть, и мне кажется… нет, я уверен… что достаточно минуту не думать (не представляю, как это возможно, но все-таки), и наступит смерть. «Мыслю — следовательно, существую!» — для меня аксиома, не требующая доказательств.
Страх — результат мысли, вызвавшей неуправляемую эмоцию. Понятия не имею, получится ли у меня что-нибудь, если страх помешает представить то, что я должен представить, в точности сформулировать то, что я должен сформулировать.
Неужели даже сейчас приборы показывает то же, что всегда? Ровные линии отсутствия электрической активности с редкими мелкими всплесками, означающими, что мозг еще не умер? Неужели и сейчас, когда страх так велик, что я на мгновение теряю себя… будто, ничего еще не сделав, падаю в бесконечно глубокую пропасть, откуда меня на поверхность сознания выталкивает сила отдачи, биологический инстинкт… неужели и сейчас приборы ничего не регистрируют?
Мне не страшно. Не страшно. Не… Я должен повторять это, и повторяю, иначе ничего не получится.
Что может случиться, на самом-то деле? Что могло случиться с теми обезьянками, на которых я так и не успел поставить эксперимент, не успел убедить Ноэля, не успел даже поговорить с ним о вещах, в которых он ничего не понимает? Могла обезьянка умереть? Я не знаю этого, потому что не доказана седьмая теорема.
Я во власти эмоций, разум в принятии решения не участвует. Только желание жить — и страх умереть. Если бы я мог рассуждать разумно, то должен был бы просчитать все вероятности (в уме, но для меня это только вопрос времени — сейчас я умею делать расчеты любой сложности, вот преимущество моего состояния) и только после этого принять решение.
Но времени у меня нет. Завтра консилиум, а после него Гардинер не станет медлить.
В чем я пытаюсь себя убедить? При чем здесь вероятности? Я боюсь. И все.
Как заставить себя преодолеть страх? Не думать о том, что меня ждет «там, откуда ни один не возвращался»? Но если не думать, то и формулировку я воспроизвести не сумею. А если думать, то… страшно.
Заколдованный круг.
Эти двое… Мне казалось, я понимал Алену. Мне казалось, что банальности вроде «мужчинам не понять женскую душу» или «женская логика непредсказуема» к моей жене неприменимы. К Алене неприменимы были любые банальности, даже выглядевшие парадоксами. Женская логика отличается лишь тем, что, принимая решение, женщина учитывает гораздо больше внешних факторов, нежели мужчина. Я поступал, как математик при решении уравнения: пренебрегал незначительными параметрами. Обычная процедура, какой интуитивно пользуется мужчина, имея более рациональный ум, нежели женский. Даже если мужчина сугубый гуманитарий. Женщины учитывают незначительные, казалось бы, детали, и в результате их решения часто оказываются более правильными, поскольку именно неразличимые мелочи часто влияют на наши поступки сильнее, чем ясно видимые препятствия.
Я понимал Алену и, по идее, должен был понять и ее отношения с Гардинером. Одинокий мужчина (с женой он, как я понял из разговоров, развелся за три года до того дня, и сын остался с матерью). И женщина, муж которой лежит в тяжелой коме, надежды практически нет. Она, конечно, любит мужа…
Любит? Любила? Я начал в этом сомневаться, услышав вскоре после того, как ко мне полностью вернулось сознание, разговор между Аленой и Лерой, состоявший, в основном, из междометий, обрывков фраз и вздохов. Не думаю, что кто-нибудь, кроме меня, мог понять хоть что-нибудь. Я понял. Алена уже тогда думала, как строить свою жизнь без меня. Она уже тогда, двести четырнадцать дней назад, мысленно меня похоронила и думала не о прошлом, а о будущем. Прошлым жила Лера, для нее я оставался не просто живым, но — советчиком в ее делах, проблемах, в ее жизни. Каким-то странным образом она понимала мои советы, а я каким-то странным образом представлял каждый ее день и каждую ее невысказанную эмоцию.
С Аленой было иначе, для нее любовь означала присутствие любимого в реальной жизни. Как-то я размышлял о том, как долго сохранился бы наш брак, если бы мне пришлось уехать в Оксфорд одному, оставив Алену с Лерой в России на какое-то время. С родителями она была не очень близка, но они, конечно, взяли бы на себя долю ее забот, пока муж делает постдокторат за границей. Но я и минуты не раздумывал, получив грант: «Поедем вместе, или я не поеду вообще». Алена представляла трудности: никто ее в Оксфорде не ждал, устраиваться на работу придется самостоятельно. А я понимал: если уеду один, наш брак перестанет существовать. Любовь Алены иссякнет, если предмет любви не будет все время рядом, чтобы его можно было обнять, рассказать о проблемах, выслушать, да и все остальное имело значение, гораздо более важное, как я понял потом, чем духовная связь, которая прервалась бы, едва самолет оторвался бы от взлетной полосы.
Поэтому меня не удивило, когда Гардинер предложил ей вместе поужинать. Я подумал, что он хотел поговорить о моем состоянии и вариантах лечения, но, когда они ушли, понял, что ошибался. Вспомнил мозаику слов, касания рук (Алена держала меня за правую руку, Гардинер то и дело тыкал пальцем мне в левое плечо, но в какой-то момент по неуловимой, возможно, даже для них самих синхронности прикосновений я стал чувствовать: касания предназначены друг другу).
Какой смысл в том, что я вспоминаю неприятное и распаляю себя эмоциями? Да, я боюсь начать. Хочу, чтобы гнев (неужели гнев сильнее инстинкта самосохранения?) заставил меня преодолеть страх?
К тому же я не закончил расчет начальных и граничных условий.
Опять я пытаюсь отговорить себя. Начальные и граничные условия важны, но понятно и то, что, каким бы ни оказалось численное значение константы квантовой неопределенности, это не принципиально. Может быть, диапазон тождественности охватывает несколько минут во времени и несколько сантиметров в пространстве. Может быть, эти числа равны годам и тысячам километров. Проверить можно только экспериментом. Даже если бы я не лежал сейчас без движения, если бы сидел за своим столом в кабинете с видом на здание Новой Бодлеанской библиотеки, если бы только что вернулся с утренней пробежки по набережной Айсис, разве и в этом, самом благополучном случае, я не должен был бы принять то же решение, что сейчас? У меня был бы результат опытов над приматами (если бы Ноэль согласился провести эксперимент), но, даже точно зная, что обезьяна прошла все тесты, сохранив жизнь, здоровье и, вероятно, собственную личность, разве, если бы я наверняка знал все это, мое решение было бы менее ответственным и определяющим мою собственную жизнь и мою собственную смерть?
Все так, но…
Я трус?
В восьмом классе я отправился с тремя приятелями (Алекс, Жора, а имя третьего память не сохранила) гулять в лесок за Битцевским парком. Довольно далеко от дома, но в тот день отменили шестой урок — литературу, — и мы решили с толком использовать время. Вышли к оврагу — точнее, широкой, метра два, траншее, кем-то когда-то зачем-то вырытой, да так и оставленной. Можно было овражек обойти, но Алекс (а может, Жора или третий, имени которого не помню) предложил перепрыгнуть. «Подумаешь, пара метров!» Глубина траншеи была, как мне тогда показалось, не меньше километра. У страха глаза велики — я был уверен, что свалюсь на острые камни, которые можно было разглядеть в глубине, сломаю шею или позвоночник, или то и другое вместе, ребята вызовут по мобильному службу спасения, а те пока раскачаются…
Сейчас тот страх кажется мне нелепым, но я так перепугался, что сел на влажную траву, меня не держали ноги. Я боялся и прыгать, и выглядеть трусом. Несколько лет спустя вычитал в каком-то журнале, что храбрость и даже бесстрашие есть преодоленный с помощью гнева психоз трусости. Может, и так. Может, сейчас гнев мне поможет, а тогда страх оказался сильнее, и я наотрез отказался прыгать.
Мы еще немного побродили и разъехались по домам. Много раз потом страх мешал мне принимать решения — не всегда даже существенные.
А теперь? Страх становится сильнее, когда я убеждаю себя, что, если не решусь на эксперимент, вероятность смерти возрастает во много раз. Но стоит мне подумать о том, как эти двое… Алена и Гардинер…
Не хочу принимать решение в порыве гнева.
Пришедшая неожиданно мысль выглядит настолько парадоксальной, что я, по собственным ощущением, задерживаю дыхание, чтобы мысль застыла.
Та женщина. Незнакомка. Конечно!
Ее появление необъяснимо в пределах единственного мира, но вполне естественно с учетом принципа квантовой идентичности, следствия доказательства шестой теоремы.
Я должен был сразу об этом подумать!
Женщина вошла через тридцать восемь минут после того, как Лера покинула палату, сообщив, что «мама уговорила доктора…». Сразу после ухода дочери у меня был приступ гнева, горечи, унижения — видимо, в том состоянии я и принял подсознательное решение.
Что еще изменилось в палате, в моем состоянии, моих ощущениях? Так же, как прежде, я слышу тихое постукивание, шипение, позвякивание с правой стороны, где стоит аппаратура для поддержания во мне никчемной жизни бревна. Никто этих звуков не слышит, для всех в палате томительная тишина, нарушить которую они могут только сами, шаркая, передвигая стулья, разговаривая, поправляя на мне одеяло зимой и простыню летом. Сейчас (почему я раньше не обратил внимания?) к постукиванию, шипению и позвякиванию, постоянным, как движение солнца по небу, и потому переставшим восприниматься сознанием, добавляется тишайший, но различимый свист, а если прислушаться, то можно расслышать незначительные, граничащие с трехсигмовым порогом, переливы, странная мелодия…
Прислушиваюсь — и теперь, готовый ко всему, слышу и другие, отличные от прежних, звуки. Сверху жужжание, будто под потолком носится, не находя места для посадки, назойливая муха. Справа от того места, где дверь, протащились ко мне (звук будто действительно протащился по полу, и к нему прилипли пылинки) приглушенные шаги — не в палате, кто-то проходит по коридору, раньше эти звуки не были слышны, и то, что я могу расслышать их сейчас, свидетельствует вполне определенно, что эта дверь не такая звуконепроницаемая, как прежняя.
Я опять пугаюсь. Теперь страх другой, осознанный и понятный. Если все так, то после ухода Леры и моей вспышки гнева я мог миновать не один, не два, а множество… собственно, бесконечное число…
Похоже, от страха я совсем утратил способность логически мыслить. За столь небольшой промежуток времени я не мог миновать бесконечное число идентичных миров: во-первых, принцип неопределенности не позволяет, а во-вторых, изменения оказались бы гораздо более существенными.
Успокоиться. Подумать. Оценить ситуацию.
Страх проходит. Гнев ли его вытеснил или понимание, что бессмысленно бояться того, что уже произошло независимо от моего желания?
Сжимаю пальцы в кулаки, и мне кажется, что так действительно и происходит.
Нет, конечно. Мне много раз казалось, что я могу моргнуть или пошевелить пальцем, но на самом деле не происходило ничего. Можно было бы назвать мои ощущения фантомными, но это неправильно, а как назвать правильно и существует ли в медицине название этому явлению, я не знаю.
Я. могу рассчитать, сколько миров сменилось после ухода Леры. Собственно, это не расчет, а озарение. Инсайт позволяет пропустить вычислительные стадии: интуитивно я всегда угадываю правильное решение, много раз проверял собственные подсознательные ответы, прокладывал мосты численных операций — не ошибся ни разу.
Дверь. Я чувствую, когда открывают дверь в палату. Резко — как профессор Мортимер. Спокойно, уверенно — как Гардинер. С шумом и хлопаньем — как большинство медсестер, которым вечно некогда и для которых работа в моей палате — необходимая, но, по их общему мнению, бесполезная обязанность. Они, конечно, делают все, что предписано: меняют подушки, простыни, капельницы, моют меня, перекладывают, поворачивают — как делали бы то же и так же с переспелым арбузом. Или тыквой.
Дверь открывается так тихо, что я лишь улавливаю струйку воздуха из коридора, более материальную, чем почти неслышимый шорох… чего? Платья?
Женщина стоит в отдалении, дверь осталась приоткрытой. Она к чему-то прислушивается? Смотрит на меня… как? Этого я не могу знать.
Но могу представить. Блондинка, правильный овал лица, большие серые глаза, брови густые, это свойственно брюнеткам… Она красит волосы?
Почему мне кажется, что женщина выглядит именно так? Что-то есть в моей памяти, скрытое от сознания? Пока — скрытое? Потому что эта реальность — идентичная?
Женщина делает шаг, но не в направлении кровати, а вправо, она больше не старается остаться неслышимой, дверь прикрыла с тихим щелчком. У стены, насколько я представляю, стоит письменный (или медицинский?) стол, перед которым — стул, а может, кресло. Если кресло, то легкое и не на колесиках, судя по звукам, которые я слышу, когда этот предмет мебели передвигают. На столе (могу утверждать это с уверенностью) — компьютер. Вряд ли я смог бы извлечь из файловой информации что-то для себя полезное: там наверняка множество медицинских терминов, для меня непостижимых. Иногда этот парадокс меня развлекает: я могу оперировать бесконечностями и бесконечностями бесконечностей, восемь уравнений подобия инфинитного исчисления я вывел уже здесь. Я описываю в уме такие глубины мироздания, о каких Гардинер не подозревает, но медицинское описание моего состояния — в файлах компьютера — для меня, скорее всего, китайская грамота.
Впрочем, все это неважно, и мысль исчезает в подсознании так же быстро, как возникла, я переключаю внимание на звуки: женщина передвигает стул (кресло?), садится и несколько раз нажимает на клавиши, после чего наступает тишина; гостья, видимо, внимательно разглядывает текст (изображение?) на экране.
Кто она? Я помню. Знаю, что помню. И не могу вспомнить.
«Не уходи насовсем. Пожалуйста».
Я только сейчас (вот странность восприятия!) понимаю, что говорила женщина по-русски, с приятным английским акцентом. В клинике Рэдклиффа работают несколько русских медсестер, но не в моей палате — о русских я знаю из разговоров врачей. Эти тонкости меня не интересовали и сейчас не интересуют: уверен, эта женщина не работает в больнице. Она поднимается, ставит на место стул и почти неслышно пересекает комнату. Останавливается слева от кровати и смотрит на меня, я чувствую ее взгляд, как ласковое поглаживание по щеке. Губы ее что-то шепчут, так тихо, что я не могу понять ни слова — может, она молчит, а я ощущаю шорох ее мыслей?
Если я не ошибаюсь в оценках, то нахожусь сейчас в идентичной реальности, возможно, даже не первой (я пока не могу оценить число перепутанных идентичных ветвей, третье уравнение подобия позволяет сделать расчет, но я еще не доказал седьмую теорему и не могу использовать следствия, позволяющие оценивать взаимное расположение событийных пространств).
— Не уходи, — произносит она очень тихо. — Пожалуйста, — повторяет она одними губами. — Ты это можешь.
По-русски.
Она наклоняется и целует меня в губы. Прижимает свои губы к моим и оставляет немного помады. (Мне кажется, помада у нее бордовая. Вкусовые ощущения способны вызвать визуальное соответствие? Или проявляется новая память, неизбежно возникающая в идентичной реальности?) Мягкой салфеткой женщина стирает с моих губ остаток поцелуя.
— Не уходи, — повторяет она и добавляет, отойдя на шаг или два, и потому ее слова звучат, как порыв ветра, шелест платья, не звук, а тень звука, смысл без оболочки: