Павел Владимирович Засодимский Арфа звучала Старинная легенда
I
Знаменитый мастер создал эту арфу. Он добыл для арфы самые лучшие струны в мире, самые звучные, самые чуткие и отзывчивые. Для отделки ее он достал прекрасное блестящее черное дерево и украсил его только крупными перламутровыми звездами. Прекрасна, проста и изящна была эта арфа. Творец ее был великий артист, – старик высокого роста, могучий, с величавою осанкой. Густые, седые волосы, как серебристым сияньем, окружали его большой, открытый лоб. Старик уже давно задумал создать такую арфу, чтобы все – народы и цари – заслушались ее.
Он долго трудился над нею. Наконец наступил тот час, когда арфа явилась на свет. Всю последнюю ночь, глаз не смыкая, работал над нею старик…
– Кончил! – со вздохом проговорил он, поднимаясь с места.
В растворенное окно уже брезжил рассвет, и – до тех пор красный – огонь ночника казался на сером фоне комнаты желтым, мигающим пятном. С любовью и с тихою грустью старик смотрел на арфу, смотрел долго, долго, потом бережно взял ее и подошел с нею к окну. В ту минуту свежий утренний ветерок, с проблеском рассвета ворвавшись в комнату, задул едва мигавшее пламя ночника… Слегка опершись арфой на подоконник, старик посмотрел на божий мир, широко и далеко расстилавшийся перед ним.
Утро занималось над землею. Светлая полоска горела на востоке. Но земля еще спала, вся погруженная в неясные, синеватые тени; спал город, спали деревни, поля, леса, даже, казалось, спала река и, словно спросонок, тихо плескалась в своих берегах. Полоска на востоке разгоралась все ярче и ярче; голубое небо уже светлело над землею. А на земле все было еще тихо…
– Иди в мир! – вслух промолвил старик, обращаясь к арфе, как к живому существу. – Я создал тебя на благо людям, на радость и утешенье им. Пусть они, слушая тебя, делаются лучше, добрее; пусть становится светлее у них на душе! Послужи им, сделай их счастливыми!
По-прежнему все было тихо и в небесах и на земле. Словно совершалась какая-то тайна… Только листья на деревьях слегка дрогнули и зашелестели под дуновеньем предутреннего перелетного ветерка. Старик легко провел пальцами по струнам, – и арфа ожила. Первый звук, трепетно сорвавшийся с ее струн, походил на легкий вздох. Тихо, чуть слышно, пронесся он над землей… Откинув волосы, старец вдохновенно посмотрел на сиявшие небеса и тихо, как бы про себя, заиграл на арфе прекрасный, радостный гимн, такой же светлый и ясный, как то ясное, летнее утро, что загоралось над землею.
Солнце блеснуло на горизонте и золотисто-розовым светом обдало небо и землю. Арфа звучала все громче и громче. Теперь ее звуки уже разливались могучей волной; они, словно, неслись на встречу к вечному светилу, в огне, в багрянце, в лучезарном блеске всходившему над миром. Победные, торжествующие звуки свободно разносились в воздухе, прославляя Солнце, Свет и Жизнь…
Замерли дивные звуки… Солнце взошло. Земля пробуждалась, листья на деревьях слышнее зашелестели, цветы поднимали свои за ночь поникшие головки, трещали насекомые и птички пели, – стозвучная музыка неслась отовсюду – с полей, с лугов, из зеленой лесной тени… То – жизнь заговорила, и не слыхал в то утро ее говора только тот, кто спал в темной могиле вечным, непробудным сном. Все живое, казалось, радовалось, ликовало, празднуя появление на свет чудесной арфы… Старик, стоявший у своего высокого, открытого окна, был совершенно доволен делом рук своих. Со слезами на глазах посмотрел он на арфу, приблизил ее к себе и – счастливый, взволнованный – нежно прильнул устами к ее струнам. В порыве восторга он целовал арфу…
– Ты – прекрасна, моя арфа! – шептал он с любовью, склоняясь над нею. – Но… ты – слишком чутка, восприимчива, ты – слишком нежна, моя арфа! Я уже стар, мне недолго играть на тебе. А тебе, может статься, предстоит еще долгая жизнь… Хорошо, если ты попадешь в руки человека – такого же чуткого, нежного сердцем, как ты сама! А если тебя захватят чьи-нибудь грубые лапы?.. Ведь тогда не будут беречь тебя, как я… Тогда станут не пальцами перебирать по твоим туго натянутым, отзывчивым струнам, будут, пожалуй, кулаком стучать по тебе… Кулаком!.. когда самое легкое прикосновенье заставляет тебя всю дрожать… Боюсь, что тебя не поймут и не оценят. – Старик задумчиво поник головой.
– Не знаю, что сделают из тебя люди и как они станут обращаться с тобой… – немного помолчав, со вздохом проговорил он. – Может быть, они искалечат тебя, разобьют, оборвут твои нежные струны… Но теперь ты все-таки иди к ним, послужи им… Ты должна идти!.. Я знаю, кому завещать тебя перед смертью. Я отдам тебя Ивону.
При жизни старика из арфы извлекались только высокие, торжественные звуки.
Умирая, старик дрожащими руками передал арфу своему любимцу, юноше Ивону.
– Играй на ней все хорошее, все, что хочешь… – прошептал он, с усилием взглядывая своими угасавшими очами на румяное юношеское лицо, склонившееся над его изголовьем. Только не извлекай из нее фальшивых нот… Эти ноты режут слух… И не трещи на ней без толку! Пусть каждый добрый ее звук – грустный или светлый – будет внятен людям и вызовет отголосок в чьей-нибудь душе: в душе ли блудного или добродетельного сына – все равно… Для этой арфы – нет отечества, нет чужих, нет язычников. Весь мир – ее отечество, и все люди для нее – свои… Ивон! Исполнишь мой завет?
– Да! – промолвил юноша.
Старик с усилием приподнялся и, дрожащей, костлявой рукой указывая на небо, прошептал:
– Помни!
В предсмертном бреду горячие уста его шептали с мольбой: «Больше любви! Любви!..» И с этими словами умер старик.
II
Ивон полюбил арфу, хранил ее, как благословение умирающего старца, и с почетом держал ее в переднем углу своей комнатки, под старым, потемневшим распятием.
Ивон был красивый, здоровый юноша, с русыми шелковистыми кудрями, с цветущим, румяным лицом и с кроткими, карими глазами. В этих глазах светилась добрая, сильная, любящая душа, готовая ради ближних на всякие жертвы. Каждая хорошая девушка желала бы сделаться женою Ивона, каждый почтенный старик и старушка желали бы назвать его своим сыном… Старик знал, кому передавал свою арфу. Если бы он прожил еще сто лет, то все-таки не нашел бы человека – более достойного обладать его чудесной арфой.
Ивон воспевал природу, ее вечные, неувядаемые прелести, – и в звуках арфы как бы слышался шелест деревьев, сладостное дуновенье ветерка, тихое журчанье источника и пенье птиц лесных… Но Ивон воспевал не одну природу. Он пел о любви, о братстве, о мире всего мира, о дружной, единодушной работе «всех для всех», словом, пел о том, что навевают на всякую чуткую, благородную душу юношеские золотые мечты. Песнь его была поэтична. Много страсти, много святого увлеченья было в его игре; фальшивых нот не прорывалось и не слышалось бестолковой трескотни.
Нежно, любовно звучала арфа в его руках. И стар и мал заслушивались ее. Даже жесткие, черствые люди, казалось, дотоле жившие на свете только для одного зла, на горе ближним и себе, приходили от нее в восторг и умиленье… В потемки самой порочной души арфа вносила свет и радость, раздувая искру божию, невидимо для людей тлевшую в них под пеплом всякой житейской мерзости.
Человек, заносивший руку на ближнего, заслышав арфу, вдруг останавливался и, поникнув головой, шел в сторону, словно, преследуемый страшным вопросом: «Что хотел ты сделать с братом своим?» Скряга, заслышав звуки арфы, подзывал к себе нищего, за минуту перед тем прогнанного от его порога, и давал ему, не считая, целую пригоршню денег. Храбрый воин, в боях поседелый, приготовлявший оружие к битве и уже мысленно рубивший врагов своим тяжелым, вострым мечом, заслышав арфу, с глубоким вздохом оставлял свой блестящий меч и щит. Мудрец, ученый, целые годы не отрывавшийся от заплесневелых книг, сам заплесневевший над ними и позабывший из-за них весь мир, при звуках арфы невольно поднимал голову; седые, нахмуренные брови его расходились, разглаживались глубокие морщины, – и этот ветхий старик, желтый, как пергамент, сухой, как египетская мумия, вдруг улыбался и начинал тихо напевать ту песенку, что в далекие годы детства над его колыбелью певала мать. Старик плакал… Страдалец в звуках арфы находил отраду, своей скорби – утоленье. Счастливый при звуках ее всем сердцем, всеми силами души своей желал сделать всех окружающих довольными и счастливыми…
Для Ивона наступила благодатная пора. Он любил и был любим. Вероника, подруга его детских лет, сделалась его невестой.
Однажды в прелестный, праздничный, летний день Ивон надел свой нарядный бархатный камзол, маленькую шапочку с пером, рассыпал по плечам свои шелковистые кудри и, взяв арфу, отправился с невестой за город. Вероника была дивно хороша в своем белом платье, с своими роскошными, белокурыми волосами, свитыми на голове в виде короны; ее голубые глаза словно отражали в себе голубое, сияющее небо, а белоснежные щеки ее алели таким нежным, розовым румянцем, как будто на них почивал отсвет зари. Все, встречавшиеся с ними на улице, невольно останавливались, любовались на жениха и невесту и долго смотрели им вслед. И они исчезали в золотистой дали, как светлое виденье, на миг слетавшее с неба в эти темные, узкие улицы.
Взявшись за руки, проходили они по тенистым рощам, по цветущим, сладко пахнущим лугам, наконец, вышли на берег реки и здесь, под кустом зеленеющей ивы, опустились на траву. Арфа покоилась между ними… Тихий час настал. Вероника сидела, обхватив колено руками, и, склонив слегка головку, задумчиво, мечтательно смотрела в даль. А Ивон, скинув шапочку, полулежа, облокотился о землю рукой и любовался на узорчатый лист папоротника. Свесившиеся русые кудри бросали тень на его красивое лицо.
– Здесь растут крупные незабудки! – промолвил Ивон. – Я нарву их и сделаю из них венок. Этот венок из голубых цветочков будет чудо как хорош на белокурых волосах моей Вероники.
Девушка ничего не сказала, только улыбнулась и ласково посмотрела на него. Скоро венок был готов, и Ивон с поцелуем надел его на свою невесту.
Так светло и ясно, так мирно начавшийся день разразился к вечеру страшною грозой. Молодые люди не заметили, как подкрались черные тучи, заслонили солнце и быстро заволокли все небо. Гром гремел и яркие молнии прорезывали сгустившийся над землею мрак. Буря мигом налетела – с ревом и воем. При свете вспыхивавших молний видно было, как кусты ив низко стлались по земле, а высокие деревья трещали и гнулись от ветра, раскачивая из стороны в сторону свои темные вершины. Крупными каплями стал накрапывать дождь. Ивон схватил в одну руку арфу, в другую – невесту и хотел бежать в хижину пастуха, чтобы там переждать непогоду. Но в это самое мгновенье страшная молния загорелась в облаках; казалось, разверзлись небесные выси и посылали на грешную землю целые потоки огня…
Ивон невольно оглянулся на реку и при свете горевшей молнии увидал там – посреди кипящих волн – утлую рыбачью лодку. Напрасно лодка старалась пробиться к берегу: бушующие волны крутили ее, как щепку, всю обдавая белой пеной. Люди, бывшие в лодке, в отчаянии простирали руки к берегу, моля о помощи, но криков их не было слышно из-за громовых раскатов бури и из-за треска ломавшихся деревьев… Ивон в ту ж минуту оставил руку невесты, скинул с себя камзол, шапку, подал арфу Веронике и быстро сбежал с берега. Вероника страшно побледнела.
– Куда? – едва могла промолвить ему вслед испуганная девушка.
– Подожди! Я сейчас возвращусь! – крикнул он ей в ответ, бросаясь в воду.
Не успел он еще отплыть от берега, как лодка опрокинулась под напором налетевшего вихря и исчезла в темных волнах. Ивону удалось схватить в воде какую-то женщину, – он вытащил ее на берег. Потом он спас рыбака и другого… но когда поплыл за третьим, за последним, силы изменили ему, – и он пропал в кипящей пучине…
Вероника, при синеватом свете молний, видела, как он боролся с волнами, как он с усилием в последний раз поднял над водой свое бледное лицо, с прилипшими к нему мокрыми кудрями; видела, как потом на мгновенье еще мелькнула из волн его белая рука, – и все было кончено…
Люди, спасенные Ивоном, горячо благодарили Небо за избавление от смерти.
III
Буря по-прежнему ревела и гром грохотал. Но Вероника уже ничего не видала и не слыхала. Как стояла она, так, казалось, и застыла, замерла в своей выжидающей позе. Она не чувствовала, как дождь мочил ее и холодные капли его катились по ее лицу, как слезы текли по щекам, падали ей на руки, на грудь. Ее мокрые волосы растрепались от ветра, полураспустившийся венок из незабудок зеленой гирляндой лежал на ее голове; ее белое, легкое платье промокло насквозь… Неподвижно стояла Вероника, как прекрасная статуя, крепко прижав арфу к груди, склонив голову и с невыразимым ужасом, напряженно, смотря широко раскрытыми глазами туда, вниз, на реку – на то место, где, посреди кипящих волн, она видела в последний раз своего милого.
Рыбаки с трудом заставили ее сдвинуться с места и пойти с ними в хижину пастуха.
– Смотри: ты вся мокрая… занеможешь – умрешь! – говорили ей эти добрые люди.
– Умрешь! – прошептала она, как эхо, и вдруг громко и дико расхохоталась. – Ах, да… умрешь!.. А не правда ли: очень мил этот веночек? – заговорила она, обращаясь к рыбакам. – Эти голубенькие цветы очень идут к его Веронике… не так ли?
Буйным, безумным огнем горели ее глаза, до той поры такие кроткие и спокойные.
Когда привели ее в хижину, она долго сидела, понурившись, но вдруг сняла с себя распустившийся венок и стала внимательно рассматривать его. Она перебрала его весь по цветочку, и все время какая-то необыкновенно жалостливая улыбка блуждала по ее губам. Окружавшие, смотря на Веронику, тихо плакали…
– Ивон сказал: «Подожди… Я сейчас возвращусь!» – шептала девушка, прикладывая руку ко лбу и как бы стараясь что-то припомнить. – Да! Точно… Ивон сказал: «Я возвращусь!..» А его все нет…
Последние слова она проговорила тихо, но таким раздирающим тоном, что женщина, стоявшая около Вероники, не выдержала.
– Не жди, голубка! – сказала она, положив ей на плечо свою грубую, тяжелую руку. – Он уж не придет к тебе больше. Утонул твой милый!
Вероника вздрогнула, точно откуда-то холодом подуло на нее.
– А ты лучше одумайся! – промолвил старый рыбак, наклоняясь к ней. – Не сиди так… уж лучше плачь… плачь, дитятко! Легче будет…
Она схватила арфу и заиграла. В игре ее вылилось такое отчаяние и такое жгучее сердечное горе, что даже сама арфа дрогнула и зарыдала под ее лихорадочно дрожащими пальцами.
С той минуты, как Вероника увидала в последний раз над волнами белую руку Ивона, рассудок ее помутился навсегда…
Буря промчалась, мрак миновал; яркое солнце светило с лазури… А Ивон с бледным лицом лежал неподвижно на песчаном речном дне, между серыми камнями и разноцветными раковинами, – и густые, цепкие водоросли, как зеленым саваном, обвивали его, перепутавшись с его русыми, шелковистыми кудрями.
Вероника похудела; розовый румянец на щеках ее погас. Голубые глаза ее то загорались безумным весельем, то вдруг делались грустны и затуманивались слезами, а ее сухие, горячие губы шептали: «Воротись! Воротись, мой милый!..»
Родные присматривали за больной Вероникой. Но каждый раз, улучив удобную минуту, она бежала с арфой на берег реки, к тому месту, где пропал навеки ее милый. Словно какая-то неведомая сила влекла ее неотступно к этим берегам. В белом платье, с распущенными волосами и бледная, как смерть, являлась она на берегу, как привиденье, пугая мирных рыбаков своим безумным видом. Прижав арфу к груди, она подолгу стояла на береговом обрыве неподвижно, в выжидательной позе, смотря на реку своими обезумевшими очами.
То вдруг она начинала играть на арфе, и арфа под ее пальцами плакала и смеялась безумным смехом, надрывая душу тем, кто случайно слышал ее. При этих отчаянных звуках люди невольно содрогались и болели по чужому горю. Глубокое состраданье будила арфа в их душе. Тем, кто слышал арфу, не вкусен в тот день казался обед и никакое веселье не веселило…
Наконец, родные стали строже присматривать за Вероникой и не пускали ее из дома. Арфу у нее отняли.
– Арфа расстраивает ее! – говорили родные.
Все жалели Ивона и его несчастную невесту. Люди долго грустили по его песням.
– Кто другой споет нам такие песни, какие певал Ивон! – говорили они с печалью. – И где, для кого заиграет его чудесная арфа?.. Да еще и заиграет ли она когда-нибудь?..
Но арфа заиграла…
IV
Только заиграла арфа на этот раз не в комнатке Ивона, не на улице и не на зеленом просторе полей и лугов; она заиграла в королевском дворце. Да!.. В той стране, как поется в старой песне, – «Жил добрый славный государь, Счастлив любовию народной, Красою дочери гордясь…» Дочь его, Бланка Прекрасная, была поистине красавицей – в лучшем значении слова. Высокая, стройная, как тополь, с золотистыми волосами, с умным выразительным лицом, она внушила бы к себе восторг и обожанье всюду, где бы ни явилась, и на раззолоченном троне и в дымной хижине какого-нибудь убогого угольщика. И душа ее была так же прекрасна, как тело…
Она узнала о чудесной арфе и пожелала обладать ею. Немедленно принесли к ней арфу. Арфа сразу понравилась Бланке. Родным Вероники дали за нее целые пригоршни золота. И вот таким-то образом арфа зазвучала в королевских покоях.
Старый король крепко любил свою дочь и по вечерам, избавившись от министров и от всех государственных дел, приходил в комнату дочери. Бланка садилась на бархатную скамейку у его ног и тихо играла на арфе. Положив руку ей на плечо и свесив на грудь свою длинную, седую бороду, король подолгу сидел задумчиво, прислушиваясь к ее пению и игре.
А Бланка Прекрасная своим чудным, мелодичным голосом пела о том, чтобы люди сильные – в могуществе своем – не угнетали слабых, чтобы люди счастливые – посреди веселий – не забывали о страдающих и болящих, чтобы богатые не притесняли бедных, судьи судили бы по совести, а воин только защищал бы свое отечество, а не разбойничал на больших дорогах… Король был человек добрый и поэтому с удовольствием слушал песни дочери.