Тем временем лампа окончательно погасла, и внезапно кошачьи глаза вспыхнули таким ярким зеленым пламенем, что свет его заполнил собою весь зал. От потрясения я упал со стула. Кот задрожал, мышь отпрыгнула, и оба они со страхом уставились на меня. Один застыл на своем месте, другая на своем. В ночной тишине послышались цокот лошадиных подков и шелест катящихся колес, и я понял, что это господин Гейсслер возвращается с прогулки. Я окликнул его, но он не отозвался.
Господин Грейсслер не отозвался, и я растянулся на полу, задремал и под конец даже заснул. Еще не рассветало, когда я услышал громкие голоса слуг и служанок, которые пришли убирать ресторанный зал. Увидев меня, они испуганно застыли с метлами в руках, но тут же начали пересмеиваться и спрашивать друг друга, кто это такой, что лежит здесь на полу. Появился официант и сказал:
— Это тот, который просил целую буханку.
Я с трудом поднялся. Одежда на мне была вся в грязи, голова тяжелая, в горле пересохло, на зубах темный налет от голодной слюны. Я постоял немного и вышел из гостиницы. С улицы на улицу, пока не дошел до своего дома. Все это время у меня перед глазами стояли письма, которые вручил мне доктор Нееман, чтобы я отправил их по почте. Но то был первый день после субботы, когда почта не работала в полную силу и чиновники принимали только те отправления, которые они сами признавали срочными. Поэтому я вернулся домой, помылся и пошел купить себе еду. Одинок я был тогда, жена и дети жили за границей, и вся забота о пропитании лежала на моих плечах.
Письмо
1Весь тот день я сочинял письмо с выражением соболезнования семье господина Гедалии Кляйна, умершего днем накануне. Господин Кляйн был из числа известнейших людей нашего Иерусалима — человек знатного рода и из богатой семьи, ценимый властями и уважаемый простыми людьми, вдоволь наделенный и годами жизни, и всеми ее радостями. Дочерей своих выдал за ученых людей, сыновьям нашел богатых невест и вдобавок удостоился еще увидеть внуков и внучек — энергичных и сметливых, готовых делать все, что потребуется в Стране. В общем, достиг всего наилучшего в мире сём, хотя и в будущем мире ему наверняка тоже гарантировано все самое лучшее, поскольку он завещал большие деньги на подаяния и прочие благотворительные дела.
Когда хорошие люди преуспевают в этом мире, это хорошо и для них, и для мира, потому что их преуспеяние убедительно говорит всем прочим, что быть хорошим хорошо, и все прочие видят, что всякий труд окупается и затраченные силы не затрачены впустую. Соответственно и уход преуспевших в жизни людей тотчас ощущается всем миром, и весь мир скорбит об их уходе. Вот и сейчас: родственники и друзья усопшего, служащие и помощники, крупные фирмы и благотворительные организации, торговые дома и банки, управляющие и администраторы, домовладельцы и мастеровые, маклеры и коммерсанты, писатели и учителя — все и каждый выразили свое глубочайшее прискорбие громко, публично, в каждой газете и на каждой стене. Журналисты соревновались в прославлении покойного, и если даже слегка преувеличивали, то само преувеличение доказывало, что покойный был большим человеком, ибо кого же хвалят журналисты, как не того, кто заслуживает похвалы.
Вот и я тоже оторвался от своей работы, чтобы выразить свое почтение скорбящим и написать им слова утешения, ибо я был коротко знаком с господином Кляйном и приятельствовал с ним на протяжении тридцати последних лет. Как это получилось? Тридцать лет назад, когда я только приехал в Страну, не располагая ничем, кроме любви к ней и готовности работать для нее, я отправился к господину Кляйну попросить у него совета, потому что был наслышан о нем как об отзывчивом человеке, у которого можно получить и добрый совет, и полезное наставление. Но господин Кляйн, будучи, как всегда, озабочен общим благом, не имел времени заниматься каждым просителем в отдельности и потому уклонялся от встречи со мной всякий раз, когда я приходил. Однако несколько лет спустя, когда я женился на девушке из хорошей семьи и приобрел собственный дом, он приметил меня и стал относиться ко мне весьма приятельски и с такой симпатией, как будто мы с ним дружили уже многие годы. Он предпочитал меня моим соседям, часто заходил ко мне в дом и даже упрекал меня, напоминая: «Не ко мне ли первому ты пришел сразу по приезде в Страну, а теперь не показываешься у меня». Что я пришел к нему первому, он помнил, а что он не встретился со мной — забыл, поскольку был важным общественным деятелем и трудился на благо всех людей, и потому ему казалось, что он занимался также и благом каждого отдельного человека. Таково уж обыкновение всех, кто трудится на общественном поприще, — смотреть на каждого отдельного человека так, будто все они трудятся именно ради него. И я тоже ощущал себя с ним так, словно получил от него помощь. Всякий, кто просит помощи у ближнего, даже и не получив таковой, все равно чувствует себя душой и телом связанным с этим человеком, как будто чем-то ему обязан.
В те годы, когда господин Кляйн приблизил меня, он уже оставил дела и занимался исключительно своим телом, пользовал его минеральными ваннами и лекарствами и каждый день прогуливал на свежем воздухе, но даже во время прогулок не забывал о нуждах ближних, как тот хозяин, что, обходя свои владения, по пути выясняет, в чем нуждаются его люди. И потому, гуляя, подзывал к себе всех, кто попадался ему по дороге, как это делают те, кто привык к компании и не любит гулять в одиночку. Много раз он приглашал и меня, и мы подолгу гуляли вместе. Мне несвойственна похвальба, но этим я готов похвастаться, потому что в подобных приглашениях проявлялось дружеское расположение господина Кляйна, который во время таких прогулок неизменно давал себе труд рассказать мне обо всем, что происходило в Иерусалиме за время его, господина Кляйна, жизни в этом городе. Иногда он возвращался к уже рассказанному, как всякий старик, которому дороги его воспоминания, а иногда немного их менял, соответственно времени и потребностям.
Ходили мы так, бывало, по улицам и кварталам Иерусалима, господин Кляйн — прямой, как кедр, и я — качаясь, как тростник, и он на ходу поднимал свою палку, и показывал мне тот или иной дом или развалюху, и рассказывал, сколько денег было угроблено на этот дом и сколько раз он переходил из рук в руки — от банка к банку, от маклера к маклеру, от кредитора к кредитору, — и при этом все еще остается под вопросом, принадлежит ли он тому, кто купил его последним, и окончательно ли он ему продан, поскольку в трактате «Баба Кама», где перечислены десять особых правил в отношении Иерусалима, одно из них говорит, что в Иерусалиме всякий проданный дом возвращается хозяину на юбилейный, пятидесятый год.
И вот так в каждом квартале он рассказывал мне, сколько людей разорилось в этом месте и сколько еврейских денег здесь кануло безвозвратно, как в бездну. Как кануло? А так — когда какой-нибудь еврей хотел приобрести себе кусок земли, посредники тут же повышали цену на этот участок. Что же делал в таком случае еврей, этот упрямец из упрямцев? Сначала кричал: «Не бывать мошенничеству!» — а потом шел к хозяину земли и предлагал ему больше. Беда, однако, в том, что посредники тоже были евреи и тоже упрямцы из упрямцев, и они шли к тому же хозяину и добавляли ему против прежней цены. И так оно продолжалось, пока крупица земли не становилась на вес золота, так что люди скромного достатка поневоле отказывались от покупки и уходили разочарованные. И если бы не он, не господин Кляйн, тут так и не появилось бы ни одного еврейского дома, ни тем более квартала. А при чем тут он? Ой, это целая история внутри истории, и каждая такая история больше, чем весь земной шар, тысячи и одной ночи не хватит, чтобы рассказать хотя бы одну из них.
И точно так же, как господин Кляйн рассказывал мне, как строился еврейский Иерусалим, он рассказывал мне и обо всей Стране и ее больших людях. «Ведь как оно в природе вещей?» — вопрошал он. Всякий большой поначалу бывает маленьким, таким маленьким, как новорожденный на обрезании, и поэтому ему нужен сандак, то есть восприемник, который будет его держать на руках, а проще говоря, чтобы маленький человек стал большим человеком, ему поначалу нужен наставник и покровитель, и вот он, господин Кляйн, удостоился быть таким наставником у многих самых больших людей в нашем государстве.
В тот год, когда господин Кляйн умер, точнее — уже за полгода до его смерти, я несколько отдалился от него географически, потому что он жил в городе, а я переселился в квартал, далекий от центра, и если даже приезжал в город по делам, то мне как-то не случалось его видеть. Поэтому теперь, когда он умер, я сказал себе, что нужно обязательно послать соболезнование его близким.
2Однако едва я сел писать, оказалось, что я не представляю, кому писать, потому что из всех домашних господина Кляйна я знал только одну из его дочерей, да и та никогда не обращала на меня внимания, считая человеком незначительным, ибо помнила те первые дни, когда я обивал пороги их дома и ее отец меня ни разу не приветил, но не знала, что с того времени господин Кляйн совершенно изменил свое отношение ко мне. И все же препоясал я, высокопарно выражаясь, чресла разума своего и мало-помалу сочинил слова соболезнования, а потом отложил свое письмо до завтра, чтобы перечитать на свежую голову.
Тяжело было у меня на душе, и тоска томила. Мною всегда овладевает тоска, когда что-то отвлекает меня от работы. Есть люди, умеющие делать много дел одновременно, и их это нисколько не страшит, но я, едва отвлекусь от своего дела, тотчас начинаю тосковать, словно опустевший книжный шкаф, из которого извлекли все книги, или пустое поле, которым овладели муравьи. Полтора года тому я отстранился от всех иных занятий, чтобы полностью отдаться обдумыванию творений наших последних мудрецов. Я отказался от преходящих радостей жизни и даже сократил время сна. Но те прекрасные сны, в которых я витал теперь наяву, никаким сновидцам и во сне не снились. Перед моими глазами вставали давно миновавшие дни и исчезнувшие селения, какими они были в те времена, когда весь еврейский народ жил в страхе Божьем и был горячо предан Торе. А порой мне даровано было воочию увидеть великих людей Израиля, ученых знатоков Торы тех поколений. И даже если мне не удавалось сполна постичь глубину их слов, я удостаивался ощутить аромат их мудрости. Да, были, были у нас славные времена, когда народ знал своих отцов и праотцев и были у него судьи и цари, наместники и правители, полководцы, провидцы и пророки, Маккавеи и мужи Великого Собрания, таннаи и амораи, савораи и гаоны, мудрецы Талмуда и толкователи Галахи[27], поэты и песнопевцы — люди, которые умножали славу Израиля во всем мире и погибали во имя веры. А более всего были мне по сердцу последние из наших великих учителей. Подобно ребенку, что стоит в субботних сумерках и утешает себя мыслью, что суббота еще немного задержится и не уйдет от него, так я утешал себя словами наших последних учителей, которые еще сохраняли в себе отблеск уходящей Торы. Из-за любви к этой уходящей из нашего народа Торе я сидел, и читал, и размышлял до второй стражи и отходил ко сну с надеждой, что Всевышний, благословен будь Он, проявит милость Свою и поднимет меня завтра для продолжения моих занятий. И вот теперь пришла история с этим письмом и оторвала меня от моих занятий.
Взял я книгу, чтобы успокоить душу словами Торы, но выскользнула книга у меня из рук и упала на пол. Поднял я ее, и снова открыл, и забыл, зачем открывал. А когда вспомнил и посмотрел, все буквы беспорядочно запрыгали перед моими глазами и ни за что не хотели собраться во что-то осмысленное. И мои мысли тоже беспорядочно переносились от одного к другому, пока не вернулись к господину Кляйну. Перед моими глазами встал тот господин Кляйн, с которым мы столько гуляли по улицам и кварталам Иерусалима, и я подумал — выйду-ка я из дома, погуляю немного и, может, снова приду в себя.
3Не успел я перейти улицу, как господин Кляйн похлопал меня по плечу и спросил: «Куда и откуда?» — «Да вот, вышел немного погулять», — ответил я ему. Он погладил свою красивую ухоженную бороду и сказал: «Я тоже вышел, чтобы погулять. Раз уж так, погуляем вместе».
Солнечные дни давно миновали, и дул холодный ветер. Дожди еще не начались, но тяжелые тучи на небе уже пугали приближением зимы. Господин Кляйн был закутан в красивую шубу, и серебристый лисий воротник спускался на его плечи и охватывал шею. В руке у него была красивая палка с серебряным набалдашником. Седые волосы и белоснежная борода господина Кляйна сияли, как серебряный набалдашник в его руке, а лицо в обрамлении мехового воротника сверкало, как отполированная медь.
Я начал было извиняться, что уже несколько дней не показывался у него, но он поднял палец, приложил его к губам, как человек, который хочет говорить сам, а не слушать собеседника, и тут же начал свою речь. Думаю, обратись к нему сейчас райская птица, господин Кляйн и тогда бы не сделал паузы. Он опять рассказывал мне о многом из прошлого, а еще больше намекал, и из всех его слов проистекало, что если бы не он, поднявший Иерусалим из праха, то здесь и зернышка не было бы курице клюнуть.
Солнце вдруг вырвалось из-за туч, поднялось над вершинами гор и окружило скалы золотистым сиянием. И тем же золотом сверкнули на солнце борода господина Кляйна и набалдашник его палки.
Так мы шли — он все говорил, а я слушал. А тем временем на улице опять потемнело. И дома скрылись в густой тени. Мимо нас торопливо, как обычно перед дневной молитвой, шли какие-то старики и старухи, с удивлением оборачиваясь на господина Кляйна и беззвучно шевеля губами. И я тоже с удивлением смотрел на них, потому что и внешностью своей, и одеждой они были почему-то непохожи на обычных иерусалимских стариков.
Так мы обошли несколько кварталов и опять вернулись к моему дому. Я испугался, что господин Кляйн захочет подняться ко мне, ведь то письмо с соболезнованиями, которое я написал его дочери, все еще лежало, открытое, на моем столе.
Меня охватила дрожь.
Он быстро взглянул на меня. Видно, мое лицо исказилось, потому что он спросил: «Вас что-то тревожит?» Я опустил голову и промолчал. Он сказал: «Я вижу, вы дрожите». Я понял, что невозможно, оставаясь в рамках приличия, объяснить ему, почему я дрожу, и сказал: «Я видел вчера во сне своего деда». Он спросил: «Ваш дед умер?» Я кивнул: «Да, вот уже несколько лет, как он приказал долго жить». Он сказал: «Так что же?» Я сказал: «Пожалуй, пойду в синагогу и поставлю свечу». Он потер ладонью лоб и сказал: «Вы напомнили мне, куда я шел! — Потом протянул палку, описал ею в воздухе некое подобие круга и сказал негромко: — Ведь я тоже шел в синагогу».
Я подумал: «Как же он будет произносить „Кдуша“ и „Барху“[28] и отвечать „Амен“? Разве он не боится, что все признают в нем мертвого и он опозорит себя? Была ведь уже история с мертвым кантором, который пропускал Святое Имя в своей молитве, потому что мертвый не смеет произнести Имя Божье, и однажды случился в той синагоге мудрец, который понял по пропущенному, что кантор этот мертв, и, поскольку мертвым не положено славить Господа, осмотрел его внимательно, увидел, что Святое Имя пришито к его руке, вынул нож, резанул по мертвому телу и изъял из него Святое Имя. Тело тут же упало, и тогда все увидели перед собой прогнившую плоть».
По счастью, господина Кляйна не интересовали эти мои размышления, он себе шел и шел вперед. Истинно великий человек, господин Кляйн, если решил что-то сделать, не обращает внимания на других.
Я следовал за ним, то и дело останавливаясь, в надежде, что Господь пошлет ему по пути какое-нибудь дело и этим отвлечет его мысли от синагоги. Он увидел, что я медлю, улыбнулся и сказал: «Если б вы уже не сказали мне, что ваш дед умер, я решил бы, что это он следует за мной». Я хотел ответить ему что-нибудь, но не знал, что сказать. Сказать правду было невозможно, а больше мне ничего не приходило в голову.
В домах вдоль улицы уже зажглись светильники. Их слабый свет пробивался из зарешеченных окон. Я собрался с духом и выговорил: «Время дневной молитвы уже миновало». Он тоже глубоко вдохнул и произнес: «Жарко мне, нет, не так, а…» Потом еще плотней запахнул шубу, начал нащупывать дорогу палкой, как слепой, и сказал: «Гляньте, пожалуйста, нет ли здесь синагоги. Ага, вот она, здесь…»
Молящиеся стояли молча, склонив головы и повернувшись лицами к стене. Господин Кляйн пошел вперед, а я остался стоять у входа. Такие важные люди, как господин Кляйн, всегда проходят вперед, куда бы они ни пришли. Какой-то старик повернулся и посмотрел на меня. Господин Кляйн все шел, нащупывая себе дорогу палкой, и та дрожала в его руке. Стар он был, и его руки тряслись от старости.
Тихий свет струился из четырех-пяти укрытых светильников — медных, глиняных и оловянных. Нездешний покой был разлит в комнате. Молившиеся один за другим заканчивали свои молитвы и отходили от стен, но кантор все еще не начинал завершающее «Кадиш титкабель»[29], ожидая, пока закончит молиться последний из присутствующих.
Я скосил глаза, чтобы посмотреть, кого он ждет, и увидел старика, стоящего в юго-восточном углу и глубоко погруженного в молитву. На нем была меховая шуба, которая закрывала его по горло, а лица я не видел, потому что оно было повернуто к стене. Но я видел его изможденные плечи. То были плечи, которые Господь, благословен будь Он, избрал, чтобы возложить на них мудрость своей Торы. Я почувствовал, что сердце мое будто тает в груди. Вот ведь, оставил нам еще Господь людей, которые радуют нашу душу.
Старик повернулся лицом ко мне, и я увидел, что это один из тех знатоков Торы, тех гаонов былого времени, книги которых я изучал последние полтора года. Я торопливо подошел к нему и стал рядом. Я знал, что так не принято, но не мог побороть себя. До сих пор удивляюсь, откуда во мне появилась такая решимость.
Господин Кляйн похлопал меня сзади по плечу и сказал: «Пошли». Я еще раз с волнением глянул на великого мудреца и пошел следом за господином Кляйном.
На выходе нам встретился габай[30], и господин Кляйн бросил меня и повернулся к нему. А тут и старый гаон вышел из синагоги. Шел, как обычно, не глядя ни вперед, ни назад, ни по сторонам, и погруженный в Тору, не видел ничего, кроме Торы. Но я вдруг увидел, что на его пути зияет глубокая яма. Откуда? Пока он сидел там, и учил, и стоял, и молился, дети играли перед синагогой, выкопали себе для игры яму да так и не засыпали.