Под знаком Рыб - Шмуэль-Йосеф Агнон 13 стр.


Старик повернулся лицом ко мне, и я увидел, что это один из тех знатоков Торы, тех гаонов былого времени, книги которых я изучал последние полтора года. Я торопливо подошел к нему и стал рядом. Я знал, что так не принято, но не мог побороть себя. До сих пор удивляюсь, откуда во мне появилась такая решимость.

Господин Кляйн похлопал меня сзади по плечу и сказал: «Пошли». Я еще раз с волнением глянул на великого мудреца и пошел следом за господином Кляйном.

На выходе нам встретился габай[30], и господин Кляйн бросил меня и повернулся к нему. А тут и старый гаон вышел из синагоги. Шел, как обычно, не глядя ни вперед, ни назад, ни по сторонам, и погруженный в Тору, не видел ничего, кроме Торы. Но я вдруг увидел, что на его пути зияет глубокая яма. Откуда? Пока он сидел там, и учил, и стоял, и молился, дети играли перед синагогой, выкопали себе для игры яму да так и не засыпали.

Бросился я к нему и склонился, чтобы он оперся на меня и перешел эту яму. Но он, погруженный в слова Торы, не обращал внимания ни на яму, ни на меня, поспешившего ему на помощь. А я не мог позволить себе крикнуть, чтобы предупредить его об опасности, потому что боялся оторвать святого человека от размышлений, вот и стоял рядом с ним, точно столб, или пень, или иной неодушевленный предмет. К счастью, Всевышний в последнюю минуту надоумил праведника опереться на меня. Тело его было легким, как у ребенка. И тем не менее я знал, что буду помнить эту невесомую тяжесть до тех пор, пока земля не покроет мои глаза.

4

Я вернулся домой и зажег лампу. Потом открыл окно и присел отдохнуть. Повеял легкий ветерок и сбросил мое письмо на пол к моим ногам. Я глянул на пол, на свои ноги, на письмо, и мне стало лень его поднимать. От сильной усталости все мое тело словно застыло. Я встал, через силу разделся и забрался в постель. Лежал и вспоминал те странные события, которые пережил в этот день, и того мудрого праведника, которого увидел в синагоге, и понял, что сегодня со мной произошло что-то очень важное и большое. Такое большое, что ничего большего в моей жизни уже не сможет произойти. Не могу сказать, радовался я этому или печалился, знаю только, что испытывал какое-то необыкновенное волнение, которое нельзя было описать ни словом «радость», ни словом «печаль». Покинь душа моя сей мир в эту минуту, я бы ни о чем не сожалел.

Лежал я и думал: почему люди боятся смерти? Шепнули мне: «Подними одеяло». Пальцы мои наполнились тем самым волнением, которое нельзя назвать ни радостью, ни печалью, и это же волнение стало расходиться по всему моему телу, к плечам и дальше, до самого затылка. Я все еще находился в этом мире, но твердо знал уже, что, стоит мне поднять одеяло и натянуть его на голову, как я в то же мгновение смогу вступить туда, в другой мир. Блаженный миг, да удостоятся его все те, кто желает мне добра.

Снова подул ветер, подхватил мое письмо и начал им играть. Я подумал: умри я сейчас, никто его так и не пошлет. Я отбросил одеяло и поднялся.

Луна заглянула в комнату и осветила ее. Бледноватый свет лег на листок, упавший на пол. Я поднял правую руку и начертал в воздухе подобие окружности. Когда я снова открыл глаза, мне послышался голос птицы, чирикающей за окном. Она почуяла меня и замолчала. Потом чирикнула еще раз и вспорхнула с ветки.

Все мое тело наполнилось такой сладкой усталостью, которой нет подобных. Сами кости словно растворились, и на душе стало необычайно легко Хотя я все еще пребывал в объятьях перин, подушек и одеял, мне казалось, что я не лежу между ними, а сам стал одним из этих предметов, таким же недвижным и молчаливым. Я закрыл глаза и затих.

С улицы послышались людские голоса. Прошла шумная компания арабов, перекрикиваясь так громко, будто они ссорились друг с другом. Тишина улицы еще более усиливала эти звуки. Я натянул одеяло на голову, но крики пробивались ко мне даже сквозь одеяло. Кончился мой покой. Я отбросил одеяло и поднялся. Вспомнил было о письме, поднял его с пола и даже разложил перед собой на столе, но тут же убрал и взял вместо этого книгу, которую изучал в эти дни. Начал читать, но и читать не получалось тоже. Я отложил книгу и решил записать новые мысли, пришедшие мне в голову накануне, как это делают некоторые изучающие Тору, занося в свои записные книжки пришедшие им в голову новые толкования или комментарии. Положил перед собой чистый лист, обмакнул перо в чернила и стал припоминать, какие же мысли я хотел записать. Час спустя я все еще сидел перед чистым листом. Если не считать тени пера, не было на бумаге ни единого иного очертания. Склонился я над пустой страницей, глянул тоскливо на тень пера, которая переплеталась с тенью моих пальцев, и подумал — вот, еще один вид встретился с другим, от него отличным видом, и это слияние тоже не дает потомства.

Я поднялся, достал те страницы, которые написал несколько дней назад, и начал их перечитывать. И по мере чтения писательский зуд будто снова проснулся в моих пальцах. Сладкое, трепетное предвкушение работы охватило меня, и я протянул руку к лежавшему на столе листу бумаги. Но только я стал облекать мысли в слова, как тут же эти мысли стали растворяться и таять, словно снежная баба у ребенка: слепил он ее из снега и хочет теперь нарядить в подходящую одежду, а пока он ее наряжает, сама она тает.

Я снова перечитал написанное в предыдущие дни. Поначалу мне показалось, что сейчас я улавливаю какой-то смысл, и я снова схватился за перо. Но оно и на этот раз отбросило лишь свою слабую тень на чистый лист бумаги.

Тяжело было мне сидеть вот так, без всякого дела, и я начал искать себе какое-нибудь занятие. Принялся было отряхивать книги от пыли, но как только начал чистить первую, тут же пожалел, что трачу время впустую — ведь за то время, что у меня займет отряхнуть книгу, я могу с большей для себя пользой ее почитать. Но как только я взялся читать, все снова вернулось на круги своя. Слова, которые в иное время могли бы меня воодушевить, теперь рассыпались в пыль в моем сознании. Так прошел один час и другой, я все пытался открыть свое сердце словам Торы, а оно, мое сердце, возвращало мне какие-то пустые слова.

Я снова вернулся к своей рукописи и решил переписать то, что написал за последние недели. Блеснула надежда, что по ходу дела появятся у меня какие-то добавления. И верно, труд мой не пропал втуне — перо словно само собой так и летало по бумаге и всё добавляло и добавляло к написанному. Но, закончив и перечитав свои добавления, я понял, что все они не по делу и никакого смысла в моем писании нет. Я поднял ручку и стал чертить ею бессмысленные круги в воздухе. И тут мне вспомнилось, что я хотел зажечь свечу в память об умершем деде. Я встал и оделся, чтобы пойти в город. Перед тем как выйти, я еще раз перечитал свое письмо и увидел, что оно ничем не хуже всех других таких же выражений сочувствия. Если уж своим друзьям, удостоившимся упоминания в Писании, Иов сказал: «Как же вы хотите утешать меня пустым?»[31], — то какие еще слова можем написать мы? Я положил письмо в конверт, чтобы по пути отправить.

Добрался я до города и стал бродить из улицы в улицу, из переулка в переулок, пока не вышел ко двору той синагоги, где был вчера с господином Кляйном, и услышал доносившийся со двора голос, который произносил слова молитвы «Кдуша».

Я зашел во двор и спросил, где тут синагога.

Какая-то девушка ответила мне:

— Тут нет синагоги.

Вышла из дома старушка и спросила:

— Что ищет господин?

Я объяснил.

Она вздохнула и сказала:

— Здесь нет синагоги.

Я воскликнул:

— Но ведь я был здесь вчера!

— Вчера? — Она хлопнула себя по лбу и сказала: — Благословен напоминающий забытое! Теперь я припоминаю — когда я была ребенком, люди указывали на это место и говорили, что когда-то тут и впрямь была большая синагога и в ней читали Тору и молились, но потом, за многие грехи наши, разорили ее дотла и она исчезла.

Я простился с ней и пошел в сторону другой синагоги.

Эта другая синагога была построена много-много лет назад. Говорят, что ее построили с помощью тогдашнего царя Идумеи[32]. Предки этого царя когда-то разрушили Иерусалим, а он помог отстроить его, и сказано у мудрецов того поколения, что, когда придет праведный мессия, он будет молиться именно в этой синагоге. Одни говорят, что мудрецы сказали это о самом мессии, тогда как другие говорят, что они имели в виду царя Идумеи, который перейдет тогда в еврейство и будет молиться в этой синагоге. Мне самому более справедливыми представлялись слова тех, кто полагает, что это сказано о мессии, ведь в грядущем мире евреи не будут принимать в свои ряды новообращенных. И еще рассказывают, что после того, как эта синагога была построена, изо всех стран прислали в нее книги, и семисвечники, и занавеси, и самые ученые мужи Иерусалима возвышали ее своими молитвами и изучением в ней Торы. Сегодня, однако, дом этот Божий опустел, со стен его осыпается штукатурка, мебель изломана, книги изорваны, и занавесы истрепались, и семисвечники покрыты грязью, и давным-давно умерли все те мудрецы, что некогда изучали здесь Тору. С трудом собирается тут даже малый миньян, чтобы вознести свою жалкую молитву.

Я вошел. Внутри, перед шатким столиком, сидел слепой старик. Он читал шепотом стихи из Псалмов и раскачивался им в такт.

Я спросил:

— Где тут служка?

Он сказал:

— Я здесь за служку.

Я попросил его зажечь поминальную свечу в память о моем деде.

Добрая, светлая смешинка сверкнула в его слепых глазах, и он кивнул мне.

— Я зажгу, — сказал он.

Он направился к канторскому пюпитру, взял стеклянный стакан, поднял его против света и налил в него масла. Потом нащупал фитиль, вставил его в стакан, а сам стакан снова поставил на пюпитр. Повернулся ко мне и сказал:

— Зажгу ее к молитве.

Я вытащил из кармана четыре мелкие монеты и протянул ему. Он взял три и оставил одну в моей ладони.

Я сказал:

— Я дал четыре.

Он кивнул и сказал:

— Я знаю.

Взял у меня четвертую монету и положил в ящичек для пожертвований.

Я сказал:

— Господин избегает четных чисел?

Он улыбнулся и ответил:

— Хорошо ящику для подаяний, когда в нем что-то звенит.

Я поцеловал мезузу[33] и вышел.

Утром следующего дня я вернулся было к изучению древних книг, но меня не покидало смутное беспокойство. Я отложил книги и подумал: «А ведь если бы я настойчивей искал ту синагогу, я бы, наверно, ее нашел». Я понимал, что эта мысль пришла мне в голову специально, чтобы заморочить меня и отвлечь от работы, и тем не менее не мог уже думать ни о чем другом. Я сидел за столом и напряженно пытался припомнить лица молящихся, которых видел там вчера. Но кроме того гаона не мог припомнить ни одного человека. И даже он, казалось мне теперь, не очень был похож на знакомое мне изображение в книге.

Я попытался вернуть себя к работе, вызывая в памяти истории о том, как увлеченно размышляли эти последние мудрецы над Торой. Вспомнить хотя бы рабби Иегошуа Фалька[34], к которому ученики однажды пришли позже назначенного. Он спросил, почему они опоздали. Они ответили: «Мы боялись выйти из-за сильного холода». Он хотел посмотреть на них, стал поднимать лицо от книги и увидел, что его борода примерзла к столу. «Вы правы, — сказал он им, — сегодня холодновато». Или вот история рабби Яакова Эмдена[35], который велел своему прислужнику каждый час громко объявлять: «Ой, уже целый час прошел!» — чтобы рабби Яаков задумался, изменил ли он за этот час что-нибудь к лучшему в этом мире.

Увы, примеры праведников мне не помогали. И поскольку я сидел без дела, мозг мой начал порождать самые странные мысли. Мне вдруг опостылели мои занятия и показалась никчемной вся моя работа. Уместно ли изучать покойных мудрецов в такое время, когда вся Страна в процессе обновления и новые люди возрождают ее своим трудом?

Я одернул себя и повторил вслед за рабби Леви: «Каждый пусть копается в своем мусоре»[36]. С этими словами я вернулся к чтению отложенной книги — и опять не нашел в ней удовлетворения. С тоской вспоминал я те дни, когда с великой радостью трудился над Торой, но даже эти воспоминания не могли побудить меня к действию.

Я попробовал растолкать себя с помощью всяких будничных дел. Сначала задумал расставлять книги. Сегодня расставил их по времени написания, завтра стал переставлять по темам, послезавтра — по алфавиту. Потом стал приготавливать себе красивые записные книжки, чтобы записывать свои мысли, а также другие письменные принадлежности. Словом, каждый день придумывал себе какое-нибудь новое дело. Но не успевал я его выполнить, как оно мне надоедало.

Вспомнилось мне, что за те полтора года, что я занимался последними учителями, накопилось у меня много писем, а также великое множество книг и брошюр, в которых я совершенно не нуждался. Сейчас, когда я не мог работать, самое время было пересмотреть всю эту почту. Отложил я книги, и брошюры, и все пустяковые, ненужные послания и обратился к письмам нескольких друзей, которых, уезжая, оставил в Польше и Германии и которые оплакивали теперь в письмах ко мне свою жизнь в изгнании и торопили меня помочь им выбраться в Страну Израиля.

Схватился я рукой за край стола и говорю себе: «Ну как я могу им помочь, ведь у них нет денег на жизнь, чтобы предъявить властям при въезде?!»

И уж не знаю, наяву или во сне, в мечтах или в воображении, а может, не во сне и не в воображении, но рисуется мне история некого еврея, который вот так же хотел переехать в Страну Израиля и тоже не имел той тысячи лир, которую нужно предъявить властям, чтобы получить разрешение на въезд. Были у него жена, и сыновья, и дочери, и скитался он с ними по белу свету несколько лет, пока добрались, наконец, до Страны Израиля, а тут пограничники не впустили их. Упали они на землю перед пограничными воротами и плакали. А потом усталость взяла свое, и они задремали. Поднялись окрест них деревья, и укрыли их от сторонних глаз, и они спали, сколько спалось. И вот просыпаются они, и отец говорит сыну: «Возьми монету и пойди купи хлеба». Тот идет и видит: вокруг люди пашут и сеют, и нигде ни одного пограничника и ни одного солдата. Он возвращается и рассказывает отцу. Тот берет жену и всю семью и идет с ними в Страну. А люди в Стране смотрят на них с удивлением — ведь они думали, что все изгнанники давно уже вернулись и не осталось в изгнании ни единого еврея. И этой семье сразу же выделяют жилье, и продукты, и поле, чтобы пахать и сеять. Этот человек начинает доставать мелочь, что у него была, чтобы им уплатить, а ему говорят: «Это что за железки?» Он говорит: «Железками вы это называете? Да будь у меня тысяча таких железок, я бы уже давно жил среди вас». И тут все вокруг начинают смеяться: «Из-за этих железок не давали евреям войти в Страну?! Как же глуп был тот мир, если из-за железок и бумажек так мучили человека!»

Размечтался я, а письма друзей всё лежат передо мной, и я понимаю, что должен ответить на эти письма. Протянул я руку за пером, положил перед собой чистый лист бумаги и начал отвечать. Начал отвечать, а кроме приветствия и извинения ничего у меня не получается. Вот так — Тору изучать я не могу из-за душевного расстройства, дома сидеть не могу из-за уныния и тоски. Что же мне делать? Поднялся я снова и вышел еще раз побродить по улицам Иерусалима.

5

И вот иду я по иерусалимским улицам. Иерусалим, который веками был безмолвен, теперь неожиданно обрел голос. Автобусы и автомашины несутся сломя голову, словно бесы гонятся за ними по пятам, и рев моторов сотрясает небеса, прохожим только и остается, что увертываться, иначе попадут под колеса. И на каждой улице, на каждом углу полным-полно британских солдат и полицейских, да море красных, как кровь, турецких фесок вокруг, и горящие темной ненавистью глаза повсюду. И сыны Сиона тоже попадаются кое-где — одни вышагивают в бархате и атласных нарядах, а другие — вконец обнищавшие.

И насколько изменились улицы Иерусалима, настолько же изменились и его дома. Хоть не все еще пророчества об этом городе исполнились, но некоторые из его строений уже поднялись из развалин. Господь, благословен будь Он, воссоздает любимый город любыми путями, даже с помощью иноверцев, даже посредством подрядчиков. И есть уже дома такие высокие, что чуть не до самого неба. Раньше, когда евреи видели себя малыми и ничтожными, Господь словно все семь небес прогибал, чтобы быть к ним поближе, а нынче, когда они сильно возгордились и Господь удалился от них, они сами строят себе башни до небес.

И есть уже в Иерусалиме другие дома, в которых можно найти все, чего душа желает, а также все, чего она не желает, вроде магазинов, где продают такие вещи, что никто не знает даже, для чего они предназначены, а также банков, и кафе, и игорных домов, и ночных клубов. Выпала тебе тяжелая ночь, и ты не знаешь, как ее перебыть, бери в банке в долг и иди себе в кино, или в кафе, или в любое иное злачное место. А если тебе невтерпеж ждать до вечера, стань в сторонку на тротуаре и слушай задаром музыку из граммофонов. Вот придет пророк Илия, светлой памяти, известить людей об Избавлении, — дай Бог, чтобы они услышали его сквозь рев своих автомобилей да вопли граммофонов.

И вот стою я перед таким большим домом, а в нем что ни помещение, то магазин — тут тебе кресла и диваны, а там тебе чашки и стаканы, тут браслеты, а там корсеты, тут мужские пальто, а там женские манто, тут для детей мороженое, там для дам пирожные, и над всеми входами вывески висят, на всех семидесяти языках извещают, чем тут торгуют или чем угощают. И все это здание — сплошь шум и суета, чужестранная какая-то суета.

А ведь это Иерусалиму сказал некогда Господь через пророка Исайю: «И сделаю окна твои из рубинов и ворота твои — из жемчужин, и всю ограду твою — из драгоценных камней»[37]. Иными словами, намерен был Господь, благословен будь Он, украсить Иерусалим драгоценными камнями и жемчугом. И даже сейчас уже могли бы люди провидеть ту грядущую красоту, хотя бы в тех удивительных переливах красок, что на окрестных горах и скалах, да вот эти новые большие дома в центре всю эту красоту заслоняют.

Назад Дальше