Святая и греховная машина любви - Мердок Айрис 2 стр.


Стены будуара были увешаны фотографиями и картинами. Последние принадлежали кисти самой Харриет (когда-то она мнила себя художницей): бледные расплывчатые акварели и несколько картин, написанных маслом, — из-за обилия световых бликов, нанесенных старательной ученической кистью, казалось, что краска на них местами осыпалась от времени. Фотографии были семейные: венчание родителей, венчание самой Харриет, Дейвид маленький, Дейвид постарше, еще старше; Блейз совсем еще молодой — стройнее, тоньше и как-то резче сегодняшнего; отец в военной форме; брат, тоже в форме; мать, увядающая красавица, для которой «славы победное шествие» обернулось чередой нескончаемых странствий и обманутых надежд. Харриет родилась в Индии, когда ее отец служил в Деолали — преподавал артиллерийское дело в артиллерийской школе. Мать Харриет попала в Индию случайно, приехала в гости к дальнему родственнику-дипломату, чтобы провести в Дели один сезон, да так и осталась. Здесь, на одном из балов, состоялось ее романтическое знакомство с будущим супругом, капитаном Даруэнтом. В день бракосочетания за их свадебным кортежем шествовал слон под узорным чепраком. (Фотография слона была тут же на стене.) Вскоре после этого будущий отец Харриет был откомандирован в Англию, потом началась война. Капитан (уже майор) Даруэнт служил артиллерийским инструктором в Каттерике, потом командовал противовоздушной батареей в Уэльсе. Позже его перевели в Вулидж, еще позже в Германию, но выше майора он так и не поднялся. Мать Харриет следовала за мужем из гарнизона в гарнизон, с одной меблированной квартиры на другую. (Лишь под конец ее терпение иссякло, в Германию она уже не поехала.) Был, правда, домик в горах, в Уэльсе, где детям так нравилось. Было вечное безденежье и никакой романтики. Слон с узорным чепраком остался в далеком прошлом. Овдовев, миссис Даруэнт осела в Ирландии, и в последние годы Харриет с ней почти не виделась. Мысль о матери отозвалась в сердце Харриет привычной нежностью, и из памяти тут же выплыли картинки деревенской жизни: корзина с ежевикой, терн, собранный для настойки, золотистое айвовое желе, сухой вереск под копытами маленьких пони, запах жимолости, запах влажного сена, ванильный вкус желтовато-коричневых яблок. Эти воспоминания — такие яркие и в то же время расплывчатые — были очень дороги Харриет. Во всякую свободную минуту нужно думать о людях с любовью, считала она. Особенно о мертвых, поскольку они бестелесны и более живых нуждаются в нашем участии.

Харриет обернулась к голландскому зеркалу в инкрустированной раме (Блейз подарил на Рождество) и слегка поправила прическу. Ее длинные чуть отливающие золотом каштановые волосы были скручены узлом на затылке. Перед зеркалом круглое спокойное лицо Харриет сделалось еще спокойнее. На ней было длинное — «викторианское», как говорил Блейз, — вуалевое платье в мелкую крапинку. Харриет всегда старалась одеваться по возрасту. Некоторые из ее подруг давно располнели, но, кажется, по-прежнему воображали себя стройными и молоденькими. Харриет села за стол и вскоре почувствовала, как ею овладевает привычная праздная грусть. В такие минуты она казалась сама себе бездумной, безвольной и безмерной — как огромная мягкотелая тварь, недвижно висящая в толще морской воды, или даже как целый необитаемый континент. На самом деле эта бесформенная огромность была формой ее счастья. Такая форма — или матрица, хотя Харриет не пришло бы в голову обозначить ее подобным словом, — есть у каждого из нас. Эту форму наше сознание принимает в состоянии ленивой расслабленности; она может показаться кому-то неприглядной или даже уродливой, — но именно она составляет суть нашего счастья. Харриет была счастлива, и ее дом был счастлив вместе с ней, прогретый ее немного сумбурным, но все же ровным и спокойным теплом.

Конечно, и у нее на душе порой бывало неспокойно — чаще всего из-за Дейвида; или иногда становилось жаль своего маленького загубленного таланта. Но она любила, она была любима, совесть ее была чиста — и этого, при ее характере, было довольно для счастья, для того чтобы ее отношения с текущим временем оставались неспешными и доверительными. Счастье ее выглядело порой грустноватым, но всегда улыбалось. Она любила своего мужа, сына, любила брата и умела смотреть на все жизненные невзгоды сквозь призму этой любви, отчего невзгоды рассеивались. Иногда она ощущала себя совсем маленькой и ничтожной — «сошкой-мошкой» — и страшно жалела, что не стала в жизни великой художницей или не важно кем, но великой. В свое время она училась в художественной школе и вынашивала честолюбивые замыслы. Но раннее замужество, вкупе с тем обстоятельством, что Блейз никогда не воспринимал ее призвание всерьез, заставило ее в конце концов забросить кисть. Она была не как все, не похожа на всех, но эта ее непохожесть оказалась настолько частью ее самой, что иногда она ощущала себя бессовестной эгоисткой. Ей не нужно было преодолевать ни себя, ни обстоятельства, милосердие давалось ей легко и естественно, вознаграждалось щедро. Я жуткая эгоистка, говорила она себе, потому я и не стану великой. Что-что, а величие мне не грозит.

Сейчас, впрочем, она размышляла не о себе, а о сыне. Наверное, через это должна пройти каждая мать, думала она. Восхитительная близость не может длиться вечно. Дейвид отдалился сначала от Блейза, а теперь и от нее. Блейз говорит, что это естественно, так и должно быть. Самое ужасное, что к нему стало вдруг нельзя прикасаться; и Харриет, для которой прикосновения всегда были важной частью жизни, пребывала теперь в тревоге и растерянности. Дейвид начал уже мерещиться ей, — казалось, вот он, протяни руку и потрогай, — но нет; ее бросало то в жар, то в холод, и все это очень походило на муки неразделенной любви. Да, все приметы влюбленности налицо. Хочется расцеловать его, обнять, как раньше, осторожно распутать золотые пряди, такие длинные, просто кошмар, — но нельзя, невозможно! А в этом году он, как нарочно, возмужал, превратился в настоящего красавца, и Харриет стало еще хуже. Его загадочная «античная», как выражался Блейз, улыбка наполнилась для нее тайным, чуть ли не эротическим смыслом. Он стал теперь высокий, суровый — просто неприступный ангел, хотя внутри наверняка все тот же славный и смешной малыш. Появились какие-то новые привычки, которых она не понимает, вообще ужасно много такого, о чем она ничего не знает, и узнать невозможно. Например, раскладывает ли он до сих пор на тумбочке свой перочинный ножик, компас и прочие сокровища, прежде чем выключить на ночь свет? Когда-то мысль о том, что Дейвид молится перед сном за них с Блейзом, была для нее радостью и утешением: увы, собственная ее вера с годами явно ослабевала. Молится ли сейчас? Спросить? Но об этом не могло быть и речи. Харриет знала, что некоторые матери флиртуют со своими взрослеющими сыновьями. Для нее это было абсолютно исключено. В своем новом качестве Дейвид, кажется, обладал новой властью — он умел налагать вето, и Харриет прекрасно сознавала, что она может и чего не может. Нет, так нельзя, подумала она, надо взять себя в руки. Это как конец романа, когда надо прощаться и рвать все нити, одну за другой. Неужели и ей придется все рвать? Нет, нет, просто Дейвид вырос, это естественно, а совсем не конец.

Ее любовь никогда не закончится и никогда не потускнеет. Одно плохо: она пока не совсем понимала, как, какой новой любовью нужно теперь любить сына, чтобы ей не пришлось потом что-то вечно от него скрывать, а ему что-то вечно подозревать и о чем-то догадываться. Харриет в тоске уронила лицо на руки. Кто это сказал, что «для женщины вся жизнь — любовь»? Как это верно для нее и как страшно.

* * *

Блейз Гавендер поужинал с удовольствием. Он любил поесть. Ели спаржу, она так приятно попахивала мочой. За домом Харриет, конечно, смотреть не умеет, но готовит вполне пристойно. Садясь за стол, он, помнится, был не в духе: перед этим приходил человек снимать показания электросчетчика, и Блейз имел с ним весьма неприятный разговор. Наверное, человек держался недостаточно почтительно, и Блейза вдруг понесло, он взялся разыгрывать перед ним деревенского сквайра. Спрашивается, зачем? Добро бы по молодости лет, но теперь все это как будто уже ни к чему. Во всяком случае, Блейз постарался переварить неприятный инцидент вместе со спаржей. Возможно, он просто привык воспринимать всех приходящих в дом как «пациентов» и по инерции стремился сразу же поставить на место. Сейчас он был занят реставрацией японской вазы Харриет. Неторопливо склеивая разложенные на столе осколки, он скреплял их изнутри скотчем и одновременно пытался мысленно сосредоточиться на своей работе с пациентами. Надо сказать, что в целом и то и другое у него получалось. Увы, иногда он ненавидел своих пациентов. Скверно, думал он, мои методы лечения имеют смысл только тогда, когда отношения с пациентами строятся на любви. Что, конечно, тоже чревато осложнениями. Монти как-то обронил в разговоре, что любопытство без любви к человеку или к науке всегда вредоносно. Он, правда, говорил о писателе и его героях, но Блейз тут же перенес высказывание на свою работу, и оно показалось ему как нельзя более точным. Да, ему нравится его работа, но что ему в ней нравится? Для себя, правда, Блейз давно уже решил, что и почему, однако проблем это не снимало. И дело было вовсе не в том, что он не умел лечить пациентов. Умел и лечил.

Блейз Гавендер поужинал с удовольствием. Он любил поесть. Ели спаржу, она так приятно попахивала мочой. За домом Харриет, конечно, смотреть не умеет, но готовит вполне пристойно. Садясь за стол, он, помнится, был не в духе: перед этим приходил человек снимать показания электросчетчика, и Блейз имел с ним весьма неприятный разговор. Наверное, человек держался недостаточно почтительно, и Блейза вдруг понесло, он взялся разыгрывать перед ним деревенского сквайра. Спрашивается, зачем? Добро бы по молодости лет, но теперь все это как будто уже ни к чему. Во всяком случае, Блейз постарался переварить неприятный инцидент вместе со спаржей. Возможно, он просто привык воспринимать всех приходящих в дом как «пациентов» и по инерции стремился сразу же поставить на место. Сейчас он был занят реставрацией японской вазы Харриет. Неторопливо склеивая разложенные на столе осколки, он скреплял их изнутри скотчем и одновременно пытался мысленно сосредоточиться на своей работе с пациентами. Надо сказать, что в целом и то и другое у него получалось. Увы, иногда он ненавидел своих пациентов. Скверно, думал он, мои методы лечения имеют смысл только тогда, когда отношения с пациентами строятся на любви. Что, конечно, тоже чревато осложнениями. Монти как-то обронил в разговоре, что любопытство без любви к человеку или к науке всегда вредоносно. Он, правда, говорил о писателе и его героях, но Блейз тут же перенес высказывание на свою работу, и оно показалось ему как нельзя более точным. Да, ему нравится его работа, но что ему в ней нравится? Для себя, правда, Блейз давно уже решил, что и почему, однако проблем это не снимало. И дело было вовсе не в том, что он не умел лечить пациентов. Умел и лечил.

Мысль о Монти почему-то всегда вызывала раздражение, хотя человек он был безусловно талантливый и интересный. Вероятно, они слишком часто виделись и слишком много разговаривали. В царстве животных самцы по большей части сторонятся друг друга и при встрече производят угрожающие телодвижения — просто так, по велению инстинкта. Дрозды в саду начинают топорщить перья, стоит им только издали заметить чужака. Он, конечно, сам виноват, что согласился взять Монти к себе в пациенты. Хотя эта часть их отношений, слава Богу, длилась недолго, Блейз даже не успел как следует разобраться, чего Монти от него хотел. Когда выяснилось, что целитель вот-вот подпадет под влияние целимого, он поспешил закруглиться с лечением.

Пока Блейз возился, как с головоломкой, с осколками вазы (кажется, один кусочек куда-то делся), из памяти выплыл вчерашний сон. Во сне он стоял на лужайке, возле акации, и вдруг кора дерева как-то странно зашевелилась. Блейз присмотрелся: по стволу к нему медленно сползала огромная змея. Он с ужасом и одновременно с какой-то тайной радостью следил за ее приближением. Вообще-то, это была не совсем змея, потому что на спине у нее были длинные глянцевые крылья, сложенные как у жука… Спустившись по стволу, змея — вернее, существо подползло к самым его ногам, угрожающе приподняло голову, распахнуло огромные крылья и начало бить ими с обеих сторон от Блейза так сильно и часто, что он чуть не задохнулся. Тем временем хвост, длинный и тонкий, на конце не толще карандаша, обернулся вокруг одной ноги Блейза, причем нога оказалась женская, потому что во сне он был женщиной. Интерпретировать такой сон было проще простого. У любого человека в душе намешано много всякой дряни. И у него тоже.

Да, в его снах теперь не осталось ни тайны, ни волшебства. Кажется, он машинально начинал интерпретировать их, еще не проснувшись. Да и сны пациентов редко теперь по-настоящему удивляли или трогали его. Все пациенты давно уже казались ему на одно лицо, все вели себя совершенно предсказуемо и сливались в одну серую массу. Это для Харриет каждый был полон тайны, и к каждому она относилась с неизменным благоговением. Блейз в основном принимал их дома, так что Харриет знала почти всех, правда, по большей части на уровне «здравствуйте — до свидания». Ей бы больше пошло быть женой директора школы, очень уж ей хотелось с каждым познакомиться поближе, каждому помочь. Разумеется, она уважала главенство Блейза и никогда не посягала на его епархию. Но будь это возможно, она бы, кажется, пришивала его пациентам пуговицы. Такой женщине надо иметь шестерых детей, а не одного, думал Блейз. В свое время его тоже очень огорчало, что после Дейвида у них больше никого не было. Так или иначе, Харриет страдала, хотя и не вполне осознанно, от избытка невостребованной любви, как кормящие женщины иногда страдают от избытка молока. Она чувствовала в себе огромные запасы любви, и то, что этими запасами могли пользоваться всего-навсего два человека — муж и сын, — не давало ей покоя.

Некоторые пациенты лечились у Блейза годами и в известном смысле могли сойти за детей. Они уже «прижились», и избавиться от них было теперь не так просто. В последнее время Блейз начал собирать их в группы и готовить к ответственному моменту окончания лечения — как бы к перерезыванию пуповины. Для него прощание со старыми пациентами означало заманчивую, и не только в финансовом отношении, возможность взять новых. Правда, теперь они уже не были окутаны для него девственным покровом тайны, прошли те времена; зато всегда можно было рассчитывать на разнообразие. У каждого из пациентов — нынешних в том числе — был свой идефикс, своя «причина», которая, по их разумению, и привела их к специалисту. Правда, за этой причиной нередко скрывался целый ряд других причин, о которых бедняги даже не подозревали. Стэнли Тамблхолм испытывал непреодолимый страх перед собственной сестрой. Анджелику Мендельсон снедала ревность, причем предметом ее любви были члены королевского семейства. Морис Гимаррон считал, что он совершил тяжкий грех против Святого Духа. Септимуса Лича тяготил нереализованный писательский талант. Пенелопа Биггерз не могла спать, потому что боялась, что впадет во сне в летаргическое состояние и будет похоронена заживо. Хорас Эйнзли (который раньше был личным врачом Блейза и по сию пору пользовал Монти) страдал хронической нерешительностью из-за непреходящего чувства вины. У Мириам Листер дочь была одержима мыслью об убийстве, и Блейз лечил ее через мать. Джинни Батвуд была просто озабочена проблемой сохранения собственной семьи. Нельзя сказать, чтобы Блейз вовсе не прислушивался к тому, что пациенты говорили сами о себе. Он хорошо помнил урок, преподанный ему одной дамой в самом начале его практики. Дама никогда не снимала перчаток, поскольку на руках у нее, по ее словам, были стигмы. Лишь после нескольких встреч Блейз догадался попросить ее снять перчатки — и оказалось, что у нее действительно стигмы. Что не помешало ей впоследствии благополучно пройти курс лечения от истерии.

Блейз прекрасно сознавал, что он не обладает достаточной квалификацией для той работы, которой занимается. Правда, теперь у него накопился солидный опыт, и он уже не боялся допустить какой-нибудь непростительный ляпсус. Однако, хотя он не говорил об этом никому, кроме Харриет, и то полушутя, причем она каждый раз горячо возражала, — сам он в известном смысле расценивал свою практику как шарлатанство. Дело в том, что у него не было медицинского образования. В Кембридже он изучал философию и психологию, защитил диссертацию по психоанализу, после чего преподавал психологию в университете в Рединге. (Именно в первый год преподавания он и познакомился с Харриет на одном танцевальном вечере.) Свой собственный метод лечения он разрабатывал когда-то в рамках кратковременного и несколько рискованного эксперимента: насмотревшись на других специалистов в этой области, он пришел к убеждению, что у него должно получиться лучше, — и, возможно, не ошибся. Разумеется, ему нравилась власть, как и всем, кто выбрал полем своей деятельности людские души. И, разумеется, он сознавал, что погружение в чужие страдания имеет больше отношения к сексу, чем к альтруизму или научному интересу. Но и эти вопросы его давно уже перестали беспокоить. Просто, подобно священнику, он научился купировать душевную боль, грызущую изнутри, которая, даже без всякой объективной «трагедии», может запросто искалечить человеческую жизнь. Да, у Блейза был на то особый талант. И особая сила. Непонятно было одно: откуда в таком сильном и талантливом человеке такая неуверенность в себе? В конце концов, глупо воротить нос от своего дела только из-за того, что оно стало наконец легким и доходным.

Когда мысль о том, чтобы оставить практику и идти учиться на врача, явилась впервые, Блейз отверг ее как сущую нелепицу, тайный план самоистязания, возникший из комплекса вины; сама вина, судя по всему, никакого отношения к делу не имела. Отказаться от стабильного дохода, обречь себя, в его-то годы, на долгую и, возможно, нелегкую экзаменационную тягомотину, на тяжкий труд, на покорность чужому мнению? Ну уж нет! Налицо знакомое (по историям его же пациентов) стремление немолодого человека устроить себе очистительное испытание — любой ценой. К тому же отец Блейза был в свое время преуспевающим врачом — тут уж все сыновние мотивы видны как на ладони. Однако навязчивая идея возвращалась снова и снова — Блейз даже стал ее бояться. Конечно, учитывая характер его работы, ему полагалось знать много вещей о мозге, о нервной системе — он их не знал. Выходило, что он окружен тайнами со всех сторон. Однако время шло, и постепенно ситуация прояснялась: вместо стремления повысить свой профессиональный уровень на первый план все определеннее выступало стремление к радикальным переменам. В последнее время он — по разным причинам — перестал читать, перестал думать. Ему нужна была серьезная интеллектуальная встряска.

Назад Дальше