Собрание сочинений (Том 3) - Вера Панова 7 стр.


Трудились разные люди из разных мест — и появились на пустом месте жилые дома, постройки для скота, силосные башни, склады, водопровод, электричество, мельница — большое хозяйство, социалистическое хозяйство. Мы и работники, мы же и хозяева.

И раньше Настасья Петровна часто слышала слово «социализм», сулившее жизнь неслыханно широкую, светлую, богатую счастьем, — но, по правде сказать, сомневалась: «Будет-то оно будет, к тому ведет советская власть, да когда будет? Внуки наши, может, увидят, а мне уж где!..» А люди, с которыми она строила совхоз, говорили: «Мы строим социализм, вот здесь он будет, и не для внуков, а для нас самих». Скинула Настасья Петровна все гири с ног — скорби, усталость, заботы о сыне: «Ладно, не пропадет, большой уж, пионер, школа из него сделает человека, а дома бабушка присмотрит…» И никакая благодарность, ни к кому на свете, не могла бы вернуть ее к корыту, к домашней заботе, к четырем своим стенам.

Председатель райисполкома вызвал Настасью Петровну и стал уговаривать взять на себя обязанности Марьяниного опекуна.

— С удовольствием, — сказала Настасья Петровна, — только воспитывать не могу. Она из хорошей семьи барышня, это надо всю душу положить, чтоб ходить за ней как полагается. Не могу. Давайте буду опекуном, а насчет воспитания вот я что предложу.

И рассказала, что есть на строительстве очень хорошие люди, бухгалтер и его жена, немолодые, бездетные. Бухгалтер не только не пьет, но даже не курит; а жена у него простая рабочая женщина, которая и постирает на ребенка, и пошьет, и голову ему вычешет, и никакой обиды ребенок от нее не увидит — за это она, Настасья Петровна, ручается. Люди они приезжие, живут в поселке в одной комнатке и во сне видят снять просторную квартиру, не важно, хоть и в городе. Так что еще и плату с них можно взять, как с квартирантов, будет ребенку добавка к пенсии.

— Что ж, — сказал председатель, подумав, — если вы за них ручаетесь попробуем.

Так появились в субботинском доме Лукьяныч и тетя Паша, его жена.


— Дорогая моя, — сказал Лукьяныч настороженно следившей за ним Марьяне, — первое, что мы с тобой сделаем, это мы уволим зажиревшую мадам, твою няньку. Пашенька сама управится превосходным образом, а лодырей нам не надо.

Няньку уволили.

— И второе — мы с тобой заведем курей.

И Лукьяныч принес в решете два десятка инкубаторных цыплят — нежных, теплых, шевелящихся и попискивающих пушков.

— Будут белые леггорны, самые яйценоские курочки.

У соседей тоже были такие цыплята. Чтобы не спутать, Лукьяныч переметил своих цыплят: у каждого на спинке нарисовал черной тушью косой крест. Соседи удивлялись: надо же додуматься! Сколько стоит город никогда в нем не метили кур… Цыплята росли, и нарисованные кресты, противно законам природы, тоже росли. Соседи удивлялись еще больше.

У Лукьяныча был челн. Он смастерил его себе вскоре после того, как приехал на строительство. Челн стоял на берегу на песке, привязанный к колышку цепью, на цепи висел большой ржавый замок. Замок висел зря — никто не покушался на челн, плавать на нем было рискованно, один Лукьяныч умел им управлять. Этому делу он научился еще в молодости, когда служил в плотовщиках.

— Завтра я выходной, — говорил он Марьяне, — готовься.

— Поедем? — спрашивала Марьяна, доверчиво и восторженно глядя ему в глаза.

Они отвязывали челн, спускали его на воду и плыли.

— Вот я тебе покажу одно местечко, — говорил Лукьяныч.

И показывал заводь, над которой ивы склонялись так низко, что концы ветвей касались воды; вода была там как черное зеркало, и на ней, на распростертых листьях, неподвижно лежали белые водяные лилии.

— Покажу тебе еще одно местечко.

И показывал за излучиной открытую отмель, где песок как солнышко светлый, говорил он, а на светлом песке сотнями разбросаны продолговатые плоские ракушки… Марьяна жила здесь всегда и ничего этого не знала, а Лукьяныч недавно приехал и знает все!..

Тетя Паша не участвовала в этих прогулках. Первый раз в жизни у нее была такая хорошая квартира, она с восторгом занималась квартирой убирала ее, мыла, украшала. К тому же тетя Паша ревновала Лукьяныча к челну — ей хотелось, чтобы муж в выходные дни сидел дома, с нею, и любовался хорошей квартирой, а не шлялся по реке без всякого дела.

С первого дня тетя Паша отнеслась к Марьяне заботливо, хоть и без нежностей. Марьянины платьица были чисто выстираны и выглажены, никогда так вкусно Марьяна не ела. Сначала тетя Паша делала это для того, чтобы Настасья Петровна, опекунша, не придралась и не отказала от квартиры, не дай бог. Потом тетя Паша просто привязалась к Марьяне. И Лукьяныч привязался и говорил озабоченно:

— Надо бы, Пашенька, купить Марьяше чулки.

В те времена Лукьяныч еще не владел культурной речью, которой достиг к старости, и некоторые слова произносил неправильно. Сначала Марьяна стеснялась поправлять его, потом стала поправлять. Он выслушивал ее застенчивые замечания с интересом и говорил:

— Учтем.

Смолоду он был портовым грузчиком, сплавщиком, весовщиком в таможне, в империалистическую войну — рядовым солдатом, после войны служил дворником. И вдруг сказал жене:

— Будем, Пашенька, пробиваться в интеллигенцию, есть к тому возможности.

— А как же, — спросила тетя Паша, — мы пробьемся в интеллигенцию?

— Через высшее образование, — ответил Лукьяныч. — Иначе никак не получится.

Он поступил в школу для взрослых, потом на курсы счетоводства. Окончив курсы, три года прослужил счетоводом, пошел учиться на бухгалтера. На строительство он явился уже как бухгалтер, солидная и ответственная личность с хорошим окладом.


Как растут миллионы девочек, имеющих пап и мам, так под крылом тети Паши и Лукьяныча выросла Марьяна, круглая сирота.

Ходила в школу, учила уроки (иногда не учила), стояла, держа салют, на пионерской линейке, волновалась, впервые прикалывая на грудь комсомольский значок. Читала книги, обижаясь на писателя, если герои были недостаточно возвышенными, плакала над грустными концами и опять обижалась. Обрезала косы, отрастила их снова. Дружила, ссорилась, мирилась. Писала дневник, забросила. Списывала в тетрадку стихи, которые нравились. Любила праздники, ненавидела алгебру, собирала ландыши, воображала людей, которые встретятся ей в жизни, и мысленно вела с ними долгие разговоры.

В свой час переболела корью, в свой час надела туфли на высоких каблуках, в свой час познала любовь.

Это была та молодая любовь, когда люди не спрашивают себя, почему они любят, за что, украсит ли любовь их существование или усложнит, и нет ли смысла, взяв себя в руки и подавив свои желания, отказаться от этой любви и подождать какой-то другой, какой — неизвестно, но которая, может быть, будет лучше… Рассудок здесь не участвовал. Мне хорошо, когда ты рядом, мне пусто, когда тебя нет. За что люблю? А какое мне дело? Люблю и люблю. Настоящее ли это, навеки ли? Смешные вопросы. Разумеется, настоящее, разумеется, навеки. Почему ты так думаешь? Я ничего не думаю, я знаю.

Ничего они не думали, молоденькая девочка, не успевшая окончить школу, и молодой учитель Сергей Лавров, прямо со студенческой скамьи приехавший в городок преподавать русскую литературу таким вот девочкам с косами и с мечтами о возвышенном. До такой степени ни о чем не думали, что она бросила учебу и стала его женой, домашней хозяйкой, иждивенкой, и он ликовал. Два года ликовал и опомнился только в тот день, когда по радио на всю страну загремело слово: война.

Каким виноватым чувствовал он себя перед нею в час прощанья. Ее лицо за несколько дней стало взрослым. У нее был высокий живот и страдальческие, запавшие глаза. Через месяц она ждала ребенка.

— Прости меня! — сказал он.

Она не спросила, в чем он виноват, что надо прощать; посмотрела на него взрослыми, понимающими глазами и сказала:

— Я тебя люблю.

«…Ты не виноват ни в чем, родной мой, — писала она ему туда, по воинскому адресу, — я виновата, что жила так беззаботно, ни к чему не готовясь. Жила, как душеньке было угодно, а ты разрешал, потому что любишь. Как только наш мальчик позволит мне оставить его, я буду учиться».

Мальчика еще не было; письмо было написано за день до его рождения. Сергея Лаврова оно не застало в живых.


Они мечтали о том дне, когда он придет в больницу, чтобы забрать ее с ребенком домой.

— Я принесу тебе вот такой букет.

— Глупости, вот глупости. Кто будет его нести? Надо нести мальчика.

— Мальчика понесу я, а ты будешь нести букет.

— Я буду нести вещи.

— Какие вещи?

— Пеленки. Распашонки. Разные его тряпочки. Нет, слушай, правда. Никаких букетов! Ужасно глупо — по улице с ребенком и с букетом. Слушай, я в больнице умру от тоски. Буду смотреть на часы все время. Почему не позволяют рожать дома! Я не дождусь, когда меня выпишут и ты придешь за нами.

И все было не так.

Она не смотрела на часы.

Все равно он за нею не придет. Он далеко. На фронте.

Ее выписали. В приемной ждала тетя Паша. Поцеловались, заплакали. Тетя Паша взяла мальчика и понесла домой. Марьяна шла рядом, несла сверток с тряпочками.

Писем оттуда не было. Осенью пришла похоронная.

Через два года, оставив Сережу на попечении тети Паши и Лукьяныча, Марьяна уехала в областной центр и поступила в педагогическое училище. Домой приезжала на каникулы. Теперь приехала совсем.


Было в доме существо, для которого не имели смысла слова: смерть, разлука, печаль. Оно жило другой, своей жизнью.

Это был Сережа.

У тети Паши на полке стояла большая медная ступка с тяжелым медным пестиком. Сереже страшно нравилась ступка, он приставал к тете Паше: «Давайте что-нибудь потолчем». Тетя Паша снимала ступку с полки, заглядывала в нее, коротким жестким ногтем выколупывала со дна приставшие крошки и давала Сереже сухарь или кусочек сахара, чтобы он истолок. Сережа садился на пол, ставил ступку между ногами и толок, пока не выбивался из сил. Из крепкого, как камушек, сахара получался порошок! А какая музыка шла из ступки, какие разносились по дому стуки, громы, звоны!..

Вокруг террасы росла повитель. (Тетя Паша называла это растение «граммофончики».) Внизу густо стлались темно-зеленые сердцевидные листья, вверх по веревочкам вились длинные тонкие побеги. И вверху, и внизу во все стороны торчали большие продолговатые бутоны, заостренные на концах. За ночь бутоны раскрывались — цветы и вправду были похожи на граммофонную трубу, большие, темно-сине-лиловые, бархатистые, какие-то необыкновенно милые и веселые: казалось — смотрят прямо на тебя и видят; в глубине каждого граммофончика пряталось несколько крохотных белых бусинок тычинки… Но поднималось солнце, и граммофончики съеживались, края их жалко скручивались, цветок становился похож на грязную тряпочку. Тогда можно было сорвать его и надувать, как пузырь, потом хлопнуть; горьковатый вкус оставался во рту — а на следующее утро кругом террасы все опять было покрыто новыми, широко раскрытыми, бархатно-сине-лиловыми граммофончиками.

Много прекрасных вещей находил Сережа в мире. Не говоря уже о саночках, о дощечке на колесах, на которой можно было кататься, отталкиваясь одной ногой, о челне Лукьяныча, на который Сережу не пускали, сколько он ни плакал, — существовали разноцветные камушки, конфетные бумажки, пустые спичечные коробки, зеркало (для пусканья солнечных зайчиков), гвозди (для забиванья в стены и стулья), мыло, приобретавшее смысл, когда речь шла о мыльных пузырях.

Но самое интересное было — муравьи, птицы, лягушки, собака Букет и кот Зайка.

Муравьи жили под двором и вылезали наружу через дырки и трещины в земле. Они были очень заняты, всегда спешили куда-то — никогда Сережа не видел, чтобы какой-нибудь муравей сидел и отдыхал. Мама сказала, что там, под землей, находятся их дети, и они носят детям продукты. После обеда Сережа собирал со стола крошки и огрызки хлеба и рассыпал вокруг муравьиных дыр. Муравей бежал и натыкался на крошку, некоторое время шевелил усами — должно быть, раздумывал, что бы это такое могло быть, съедобное ли, потом ухватывал крошку и тащил ко входу в муравейник. Часто крошка была в пять-шесть раз больше муравья, но он не боялся надорваться, волок. А если ему не удавалось сдвинуть крошку с места, то подбегали другие муравьи, хотя он не звал их, и помогали. Сережа сидел на корточках и смотрел на муравьев.

В соседском саду росла старая липа. В липе было дупло. В дупле жили удоды. Они кричали отрывисто и глухо: «У-ду-ду! У-ду-ду!» Если подкрасться тихо, то иногда можно было увидеть удоденка, выглядывавшего из дупла: маленькая головка с черным глазом, с продолговатым клювом, с коричневым хохолком. Ожидая родителей, удоденок дышал воздухом. При малейшем шорохе он мгновенно, как в люк, проваливался в дупло.

Однажды соседский мальчик Васька принес показать гнездо, которое он нашел в роще: шерстяная рукавичка, сделанная по всей форме, только в пальце отверстие. Рукавичка теплая-теплая, соткана из пуха, кое-где в пуху застряло сено и щепочки. Мама приложила рукавичку к руке и сказала: «Ну подумайте, какая удивительная прелесть!»

— А вот сюда они яйца кладут, — басом сказал Васька, гордый своей находкой.

— А где яйца? — спросил Сережа.

— А я из них яичницу сжарил и съел, — сказал Васька с зверским выражением лица. Этот Васька был скверный человек, он причинял Сереже много горя. Он ловил жуков и привязывал на нитку, по двадцать жуков на одну нитку. Жуки летали и гудели, словно стонали, а оторваться не могли. Сережа плакал и уговаривал Ваську отвязать их. Васька сперва не соглашался, потом говорил:

— Ладно. Плати по копейке за жука, я их отдам тебе, и делай с ними что хочешь.

— У меня нет столько копеек, — отвечал Сережа.

— А ты у матери спроси, она даст, — говорил скверный Васька.

Они считали жуков, считали Сережины деньги, и Сережа мчался к матери и говорил взволнованно:

— Мамочка, дай, если можешь, четырнадцать копеек, мне не хватает на жуков!

Лягушек больше всего водилось у речки, особенно в сырых местах под ивами. Лягушка сидела, пришлепнув к земле большое серое брюхо, и смотрела на Сережу выпученными глазами. Сережа пытался ее схватить, лягушка прыгала в воду, задние ноги у нее были такие длинные, что Сережа хохотал!

Кота Зайку взяли еще перед войной, потому что в доме развелись мыши. При Зайке они поутихли, но до конца не вывелись: Зайка был лентяй. Зимой он спал по целым дням, мыши наглели и гуляли по комнатам. Тетя Паша расталкивала Зайку, шлепала, приговаривая: «Иди, иди, лодырь, иди, пугалище!» — и, взяв за шиворот, кидала в чулан и запирала. Через полчаса она выпускала его; он выходил скучный, с мышью в зубах, неторопливо проходил по дому, как бы показывая всем: «Видите, я же не отказываюсь от своей службы!» — и наконец лениво съедал мышь в темном уголке. Потом долго и с отвращением умывался и опять укладывался.

Летом Зайка немного оживал. Он подкарауливал на террасе, когда забежит во двор собака Букет, и, выскочив внезапно, давал Букету лапой по морде. Букет убегал с визгом. Это был молодой, легкомысленный, улыбающийся пес, ему не приходило в голову, что он может оттрепать Зайку.

Сережа обожал кота, целовал его и тискал, отдавал ему свою еду. Все восхищало его в Зайке: как Зайка чихает, как умывается, какой у Зайки хвост. Ложась спать, он укладывал Зайку с собой и старался удержать его ласками и уговорами; но Зайка неподкупен, не хочет спать с Сережей, сидит надутый, бьет хвостом и в конце концов удирает.

А Сереже скучно засыпать одному, он просит мать: «Посиди». Марьяна присаживается к окну, выходящему на улицу. (Комната угловая, другое окно выходит во двор.) Окно открыто. Иногда кто-нибудь из знакомых подходит к нему и разговаривает с Марьяной. Иногда это бывает Иконников.

— Добрый вечер, — говорит он.

— Добрый вечер, — отвечает Марьяна.

Минут пять они говорят о разных пустяках. Потом он уходит. А Серело тем временем заснул, мать ему больше не нужна. Марьяна опускает занавеску и идет по своим хозяйственным делам.


Тетя Паша послала Марьяну полоть огород. Огородный участок Лукьяныча находился неподалеку от кирпичного завода.

Выйдя за город, Марьяна сняла туфли и пошла босиком: и ногам легче, и обувь целее. Ей нравилось полоть. Никого не было на обширном пространстве, покрытом правильными рядами картофельных кустов, переплетающимися огуречными побегами, кудрявой зеленью моркови; только на другом краю огородного массива пололи в ряд две женщины, да вдали, по дороге, то проедет подвода, то машина, а то пройдет человек. Марьяна чувствовала себя сильной, легкой, приятно было ступать босыми ногами по свежей, взрыхленной тяпкой земле, Марьяна полола и пела. В полдень она села на землю и поела хлеба и крутых яиц, которые дала ей с собой тетя Паша. Часам к трем все закончила и пошла домой. Мимоходом искупалась в речке. Окунувшись, она посмотрела на свои плечи, выступавшие над водой, и вдруг ей стало обидно и грустно: кому нужна ее молодость?..

Всегда ее называли, по старой памяти, Марьяной Субботиной. Но вот недавно она шла по улице, стояли женщины, и одна сказала о ней:

— Лавровская вдова пошла.

«Я — вдова», — подумала Марьяна и остро ощутила печаль и холод этого слова. Ощутила женское свое одиночество. Ей захотелось, чтобы кто-то ждал ее дома, встретил у двери, обнял…

Никто ее не ждет, кроме тети Паши. Сережа бегает где-то с мальчишками. В доме окна занавешены марлей — от мух, вымыты полы — для прохлады, по чистым половикам тихо ходит белолицая степенная тетя Паша, не прозвучит милый горячий голос, не раздадутся громкие мужские шаги… Как мало было счастья, как трудно быть молодой — и без любви…

Назад Дальше