Собрание сочинений (Том 3) - Вера Панова 8 стр.


Вздохнув, Марьяна оделась и пошла домой. Конечно, Сережи нет, во дворе пусто, только куры лениво копаются под сиреневыми кустами… Тетя Паша вышла во двор бросить курам горсть зерна. Марьяна обняла ее и положила лицо ей на плечо, приговаривая, как в детстве:

— Ой гудут мои косточки, ой наработалась, ой дайте мне супу!

— Иди обедай, — сказала тетя Паша. — Иди, детка.

И поставила тарелку на кухонный стол, накрытый чистой клеенкой. В глиняном кувшине стоял на столе большой букет васильков. Кот Зайка дремал на лавке около кадушки с водой, один глаз у него зажмурен плотно, другой чуть-чуть подсматривает: Зайка бы тоже пообедал, да вставать и мяукать лень — спать хочется… Все здесь давным-давно знакомо и мило: каждая вещь, и место каждой вещи, и смысл каждой вещи. Никогда не будет у Марьяны угла более теплого, какого же еще пристанища нужно ее сердцу?..

— Что ж не ешь? — спросила тетя Паша.

— Скучно одной, — сказала Марьяна, положила ложку и вышла во двор, потом за калитку, на улицу.

— Сережа! — крикнула она. «Может, он тут где-нибудь в садах играет…» Застучали шаги по мосткам, Марьяна взглянула — по Дальней улице шел Коростелев. «К нам или не к нам?» — подумала Марьяна. Он кивнул и сказал:

— Здорово, Марьяша.

И прошел мимо, не остановившись, может быть, даже не заметил, ответила она ему или нет. Озабоченный, занятой. Когда-то приходил в дом со своей матерью Настасьей Петровной — высокий, худой голубоглазый мальчик, играл с Марьяной в подкидного дурака; по праздникам, бывало, они приходили, а теперь и не заглянет Митя, Дмитрий Корнеевич. Солидным человеком стал, заботы у него. Вон, пошагал куда-то по своим делам…

Она смотрела ему вслед. Он дошел до угла и на секунду оглянулся. Свернул за угол…

И зачем бы он остановился около нее? Время игр прошло. Что у них общего? У нее тоже заботы. Она шагает своей дорогой, по своим делам.

Глава пятая ЛЕТО

Что за лето! Где засушливое, где дождливое не в меру — недоброе лето! Теперь уже и загадывать нечего, и обольщаться надеждами, ясно — не соберет народ столько хлеба, сколько рассчитывал собрать; забота — сохранить что возможно, извернуться в беде.

Эх! Не впервой затягивать пояс потуже. Извернемся, то ли бывало. Советское государство не даст народу пропасть. Наша с вами, товарищи, задача — невзирая ни на что, поднимать совхоз на высоту. Силоса, силоса побольше заготовить для скота. Подрастет новая трава, даст бутоны, скосим на силос. Уберем капусту на силос. Подсолнух — он в наших местах вырастает выше человеческого роста, головки — во! — только что не вызревает подсолнух на силос. Осоку туда ж. Свекольную ботву. Солома будет, мякина будет. Сеном не обижены. Отруби… По одежке протягивай ножки.

Опять беда: башни наши рассчитаны каждая на триста тонн силоса, а практически придется закладывать по двести. Старые башни, верхи рассохлись, а с ремонтом в этом году не поспеть… Скотники, доярки, поварихи, конторщицы, кто там свободен из механиков, администрация, уборщицы, заведующая библиотекой, няни из детского сада, комсомольцы из райцентра — все на закладку силоса!

Сообщает бюро прогнозов: предвидится полоса проливных дождей. Звонок из треста: убирайте сено, зальет… Что ты скажешь! Поварихи, конторщицы, скотники, кто там свободен из механиков, администрация, рабочкомовцы, няни, комсомольцы города — все на субботник по уборке сена! Грабли конные и ручные, стогометы, волокуши — все в ход!

Председатель рабочкома, зажав грабли под мышкой, подходит с претензией: почему нет кипяченой воды. Ах ты, затмение произошло, все учел — кипяченую воду забыл. Товарищ Гирина, друг, кидай волокушу, поезжай за баками, и чтоб обязательно в столовой вскипятили воду, а то рабочком мне даст жизни.

Едва успели сложить сено в стога и укрыть соломой, как на целую неделю без просвета, без передышки грянул дождь. У людей ни дождинки, а к нам зачастил. Не насмешка? Хлеба полегли…

Бабка изучает астрономию, сказала давеча, что явления в природе происходят от пятен на солнце. Будь они прокляты, эти пятна, если от них такие явления.


Фундаменты для новых телятников были заложены еще прошлым летом, теперь возводили стены. На строительной площадке хорошо пахло чистой влажной стружкой. Заведовал постройкой Алмазов. Его запой прошел. Как дал тогда Тосе слово, что больше не прикоснется к водке, так и не пил с того дня. Он был хмур — не пошутит, не улыбнется. «Что-то ему не нравится, думал Коростелев, наблюдая за ним. — Хозяйство ли наше не нравится, или дома нелады, а может, работа не по душе?» Нет, дело не в работе: Алмазов строитель настоящий, хорошо учит молодежь, под его началом дело пошло спорее и лучше.

Он попросил, чтобы его ознакомили с общим планом строительства. Коростелев принес ему сметы и чертежи.

— В сметах не разбираюсь, — сказал Алмазов. — Интересуюсь объектами, числом и размером. У вас телятники запроектированы на этот год, а дворы для взрослой скотины на сорок седьмой и сорок восьмой — чем руководствовались?

— Молодняку надо в первую очередь.

— Дворы тоже в плохом состоянии. Ремонт будет тяжелый. Возьмет много материала и рук. Невыгодно.

— Не ремонтировать нельзя.

— Я понимаю. И вы хотите иметь телятники к осени?

— Обязательно. Профилакторий и родилку — не позже как к первому сентября.

— А если на полтора месяца позже, а зато план сорок седьмого и сорок восьмого уложим в будущий сезон?

— Как это?

— Я считаю так. Надо теперь же становить все объекты, что для телят, что для коров. Использовать строительный сезон.

— Ну что вы.

— Можно успеть. Возвесть стены, покрыть крышу.

— А внутреннее оборудование? Вы себе представляете, какая это морока? Стойла, стоки, клетки, кормушки…

— Внутренние работы будем делать под крышей, когда холода придут. Внутренние работы всю зиму будем делать. И рамы вставлять, и штукатурить можно зимой. И летом сорок седьмого года закончим. Такое мое предложение.

— Тут что-то есть, — сказал Коростелев. — Я подумаю.

Алмазов внушал доверие сжатой, дельной речью, хозяйственным подходом к делу, а главное — чистотой своей работы. Но предложение все-таки рискованное. Нагородим стен, не успеем даже оконные рамы вставить, и опять телята в старом профилактории, и коровам телиться в старой, негодной родилке.

Иконников был решительно против алмазовского проекта. Безусловно, ничего не успеем закончить толком и что скажем тресту? Как можно брать на себя такую ответственность? Нет уж, давайте достраивать что начали, чтобы в сентябре записать в отчет: закончен профилакторий. Не сделаем лишнего с нас не взыщут, а невыполнение плана чревато огромными неприятностями… Но на сторону Алмазова встал Бекишев: разумный проект, хозяйский проект, на целый год сокращает сроки строительства, экономит большие суммы. Сезонников надо придать Алмазову, вот, к примеру, ребята из веттехникума выражают согласие на каникулах поработать, надо их оформить…

Когда Коростелев сказал Алмазову, что его предложение принято и через пару дней к нему придут новые помощники, Алмазов выслушал сообщение равнодушно. Было похоже, что его гложет болезнь: он исхудал, щеки его запали.

— Товарищ Алмазов, у вас, часом, легкие в порядке? — спросил Коростелев. — Сходили бы на рентген.

Алмазов стоял перед ним в старой гимнастерке без пояса, зажав папиросу в узких губах, глаз его, сощуренный от папиросного дыма, тускло смотрел на Коростелева.

— Нет, я здоров, — сказал Алмазов и взялся за рубанок. Железные жилы налились на его маленьких руках.

«Может, по водке скучает», — подумал Коростелев и сказал:

— Вот закончим постройку — отметим, выпьем.

— Не пью, спасибо, — отрывисто сказал Алмазов. — Кончил с этим делом.

Люди, работавшие с ним, были свидетелями, как иногда он вдруг бросает работу и уходит в поле, идет-идет — и остановится, не за нуждой, а просто так: стоит, заложив руки в карманы, закинув голову, долго стоит и словно слушает что-то, потом опустит голову и понуро возвращается на свое место.

— Контуженый, — говорили между собой люди. — Они, контуженые, чего не вздумают.


Всю жизнь Алмазов плотничал, столярничал — строил.

Он любил свою профессию. Ему нравилось, что от его усилий есть государству наглядная польза. Нравилось делать вещи, которые будут служить долго. Сделает, бывало, что-нибудь, взглянет быстрым взглядом на свою работу, ничего не скажет, только в углах узких губ мелькнет довольная усмешка — и пошел работать дальше.

Когда его призвали, он думал: не привыкну я к военной жизни; солдат, надо полагать, буду не хуже других, а привыкнуть не привыкну.

Но он привык скоро. Человек здоровый, с простыми обычаями и смелым сердцем, он легко принимал тяготы войны: зной, холод, усталость, бездомность. Служил так же исполнительно, как в мирное время работал. И даже по вкусу ему пришлась военная жизнь, потому что он чувствовал, что делает дело, что он нужный в армии человек, что от него тоже зависит победа его родной страны и спасение мира от фашизма.

Когда его призвали, он думал: не привыкну я к военной жизни; солдат, надо полагать, буду не хуже других, а привыкнуть не привыкну.

Но он привык скоро. Человек здоровый, с простыми обычаями и смелым сердцем, он легко принимал тяготы войны: зной, холод, усталость, бездомность. Служил так же исполнительно, как в мирное время работал. И даже по вкусу ему пришлась военная жизнь, потому что он чувствовал, что делает дело, что он нужный в армии человек, что от него тоже зависит победа его родной страны и спасение мира от фашизма.

Первые ранения у него были пустяковые: дальше санбата он с ними не попадал. И служил, как служили другие. Получал из дому письма и изредка отвечал на них (он не любитель был писать). Читал на привале газетку, оберегал табак, чтобы не отсырел, любил, чтобы кто-нибудь сыграл на гармони или на гитаре.

Все больше переставал он быть строителем и становился солдатом. Все дальше отодвигалась прежняя жизнь — дом, семья, работа. И страна родная осталась позади: на австрийской земле воевал Алмазов.

В Вене он был тяжко ранен в голову и в ноги. Месяц ничего не видел, и не слышал, и не соображал, только чувствовал боль. Потом стал видеть и слышать, и его повезли: перекладывая с носилок на койку и с койки на носилки, многими поездами, через многие госпитали, через муку и боль, везли и везли и привезли на Урал.

В Н-ском госпитале он лежал долго.

Раны в голове зажили, но очень болели ноги. Доктора говорили, что он вообще сохранил их чудом и что они заживают. Алмазов не верил: как же заживают, когда он истекает гноем? Он был брезглив и не мог привыкнуть к этому запаху, который мучил его больше, чем боль.

…Уж кончилась война, уж по домам поехали люди, а ты лежи на койке и играй до одури в шашки. Сидит посреди палаты сестра и читает тебе вслух книжку, как маленькому. Таскают тебя то на перевязки, то в ванну, то под какую-то лампу, и до того перестаешь чувствовать себя человеком, что даже не стыдишься перед женщинами своей наготы. И невольно лезет в голову, что кончена твоя жизнь, что ни для чего и ни для кого ты не нужен, что возятся с тобой из жалости, что, наверно, сестрицам противно разматывать твои бинты… Он даже сердился на сестриц — зачем скрывают, что им противно, зачем настолько жалеют!

Но вот настал час, когда он поднялся и на костылях, неумело, неуверенно, пошел по палате, потом по коридору. А потом ему позволили выходить в сад. Раненым скучно было гулять в саду, они проделали в заборе отверстие и через отверстие выходили на улицу. Вышел и Алмазов.

Госпиталь находился на окраине города. До войны это был Дом культуры. Он высился среди маленьких домов, похожих на деревенские избы. Кругом домов были садики. На окнах висели кружевные занавески и стояли цветы. В один такой дом зашли Алмазов и еще двое раненых и попросили напиться. Им не хотелось пить, а просто хотелось взглянуть, как кто-то живет забытой ими жизнью… Женщина с русой косой, высоко положенной кругом головы, встретила их. Она подала воды и поспрашивала — кто, откуда. Алмазову понравился ее разговор. Когда шли обратно и товарищи по-мужски откровенно стали разбирать наружность этой женщины, Алмазов рассердился…

Спустя сколько-то дней он один к ней зашел. Зачем — не знал: сами потащились костыли к ее воротам… Она его встретила как знакомого. Посидели, рассказали друг другу о себе: он — про Тосю и детей, она — что у нее тоже муж в госпитале, далеко, в Москве. Она работала на заводе, на сборке моторов. Алмазов стал заходить к ней все чаще и чаще, и когда его наконец выписали из госпиталя — тоже пришел и остался у нее.

В эту ночь он заснул на мягкой, широкой кровати. Теплая женская рука лежала на его груди. Была в этой руке тишина и защита, и материнская нежность, и обещание жизни: награда, покой, земля родная — д о м!.. Теплынь стояла в избе, пахло печеным хлебом, сверчал сверчок за печкой…


Никогда он не таскался с бабами и всегда считал, что они с Тосей проживут вместе до конца дней в том спокойном содружестве, которое с годами пришло на смену их прежней пылкой любви.

Но разве он знал, что можно так полюбить? Разве знал, что может женщина стать тебе ближе всех людей на свете? Любимую и мать, и друга-товарища, и ненаглядное дитя сочетаешь в ней. Она засмеется — и тебе весело и легко; ей грустно — тебе еще грустнее…

И зачем это бывает с человеком, который уже женат и имеет детей, на котором уже лежит большой справедливый долг? Может, в ранней молодости этого не бывает? Может, надо пройти все суровые мужские пути, чтобы созрело сердце для такой любви?


Утром после той первой ночи он проснулся — она еще спала, оделся, надел ее ватник — свою шинель не захотелось надевать — и вышел во двор.

Закурил, стоя на крыльце. Румяно поднималось над снежными крышами морозное солнце… Вдруг он увидел в открытой двери сарая топор, валявшийся возле дров. Топор, первейший плотницкий инструмент, первейшая вещь — для жизни вещь! Алмазов спустился с крыльца, взял топор и усмехнулся: насадка никудышная; сразу видать — женские руки насаживали… Он исправил насадку. С удовольствием потряхивая топором, шел по двору и искал, что бы сделать. Увидел — желоб плохо держится: укрепил. Увидел кол в частоколе покривился: забил. Потом пошел в сарай рубить дрова. Она проснулась от стука, вышла на крыльцо, румяная, веселая, как заря:

— А я проснулась, слышу — кто-то хозяйничает во дворе. Со сна не сразу догадалась…

…Три месяца прожил Алмазов с нею, в ее доме — солдат и солдатка, счастливее которых никого не было на свете! День ото дня она становилась ему дороже (куда бы еще дороже, кажется!), и он радостно чувствовал, что и ей он ближе и роднее с каждым днем…

И пришло письмо от ее мужа. Он писал, что руку ему все-таки пришлось отрезать — примет ли она его, безрукого? Или ехать ему в другую какую местность, в одиночку ладить свою судьбу?


Они расставались.

Она стояла на коленях и укладывала его вещи в деревянный сундучок; все она перестирала, перегладила, починила своими руками. Складывала бережно, будто невесть какие дорогие то были вещи, и слезы светлыми ручьями бежали по ее лицу и капали в сундучок.

Алмазов сидел, смотрел на нее и говорил:

— Ну, и как я должен жить? Скажи — как?

И она сказала дрожащим шепотом:

— Как надо, так и будем жить. А что у нас любовь не получилась никого не касается, кроме тебя и меня…

— Нас-то больно касается, вот в чем дело, — сказал он устало.

Она покрыла белье сверху чистой тряпочкой и сказала все так же шепотом, словно у нее совсем пропал голос:

— Вот как снарядила тебя на разлуку.

У него не стало силы смотреть на нее, он вышел из избы. Было начало апреля, еле обозначились на деревьях почки, легкое, светлое голубело небо… Алмазов обошел избу кругом, посмотрел на свой желоб, под которым на белых вымытых камушках стояла кадушка, на свой топор, стоявший в сарайчике, простился со всем… И вдруг потемнело в глазах: с какой же стати все-таки? Кто приказал? Нет приказа, нет закона, чтобы люди так терзали себя! С этими мыслями он вошел и обнял ее, повторяя:

— С какой стати!..

Но она взяла его за плечи и оторвала от себя, и усадила, и заговорила шепотом те слова, что говорила уже раньше:

— Нельзя, нельзя, душа… Детки ждут, пятый год ждут… И мой без руки придет, куда ж я его дену, куда совесть свою дену?.. Людьми надо быть, людьми, последняя радость моя…

Шепот слабел, глаза закрывались от горя. Стиснув зубы, Алмазов прижал ее к себе, в последний раз спрятал лицо на мягком, теплом, родном плече…

Как уходил потом, не оглядываясь, и у поворота ослаб, оглянулся и увидел, что она стоит у калитки, — как завернул за угол и счастье оставил за углом, — как потом уносил его поезд все дальше, дальше, — нельзя вспоминать: просто не надо, чтобы такое случалось в жизни. Спасибо Тосе, что едва приехал — залила на радостях водкой память, а то неизвестно, что бы сделал тогда. Может, сел бы в поезд и уехал. Может, пешком ушел бы… Как уйти, шальная голова? От детских глаз, которые смотрят на тебя с такой верой: «Папа приехал!» От Тоси, которая тебя ждала четыре года?.. И куда уйти? Место занято: сидит там безрукий, ни в чем перед тобой не виноватый, то же самое солдат, как и ты…


Коростелеву принесли почту: обычная трестовская корреспонденция инструкции, формы отчетности. Выписка из приказа, отмечающая высокие темпы сеноуборки в совхозе «Ясный берег».

О телке Аспазии, с тех пор как Коростелев отправил докладную записку, не было ни звука. Видимо, Данилов удовлетворился той запиской.

Это от кого письмо? А, от Ивана Николаевича Гречки!

«Незабвенный друг! — писал Гречка. — Как живешь-можешь? Что поделываешь? Давно хочу тебе написать, но все не мог собраться за отсутствием времени. Пришлось пережить этим летом громадную тревогу, видя, как засуха шаг за шагом подкрадывается к нашим полям. Не балуют стихии дорогую Родину, на другой же год по окончании войны поразили нас недородом! Но в нашей местности, хоть и пришлось покланяться матушке-земле за каждую горсть зерна, скажу прямо — знаменитые леса, которые в свое время укрывали партизан от извергов-фашистов, спасли и посевы наши от лютой беды, и мы собрали урожай вполне нормальный, так что и государству дадим хлебушка, и себе останется для безбедного существования. А теперь расскажу тебе следующее. Не так давно вызвал меня секретарь обкома и лично вправлял мне мозги по поводу, как он выразился, моих партизанских действий в деле приобретения телок для колхозного стада. Возвращаясь из обкома, мне пришла мысль, что, может быть, и тебя постигли из-за меня неприятности, чем я очень был бы огорчен и даже опечален, потому что чувствую к тебе громадную дружбу и скучаю по твоей приятной и культурной беседе. Пиши же! Привет многоуважаемой бабусе. Что касается телки Аспазии, то она живет и здравствует и нормально прибавляет в весе, и надеемся, что с будущего года начнет служить воспроизведению отечественной породы. Кланяется тебе моя супруга Алена Васильевна и детки Петрусь и Галя. Уважающий тебя И. Гречка».

Назад Дальше