Я ушел и довольно долго думал, с кем же проделать этот фокус — необходимо было сбросить позор на кого-то следующего. Родители отпадали — я чувствовал, что им может не понравиться. Оставалась старая овчарка Дези. Я сорвал одуванчик, подошел к старушке (она очень тепло ко мне относилась), сел перед ней на корточки и сказал: «Дези, закрой глаза, открой рот». По-моему, она все это и проделала. И тогда я дунул пухом прямо ей в морду. Бедная собака страшно испугалась и непроизвольно дернула открытой пастью в мою сторону. Ее клыки рассекли мне лоб, потекла кровь. Я заплакал, прибежали родители, переполошились, наподдали Дези по холке — а она и так выглядела очень виноватой. И тут уж я разрыдался в полную силу — мне было жалко несправедливо наказанную собаку, раненого себя, при этом я ощущал совершенную невозможность объяснить родителям, что же тут произошло. Лоб со временем зажил, я ходил к Дези извиняться, и, по-моему, она меня простила.
Чувствительность моя, как я сейчас понимаю, граничила с патологией. Однажды вечером вся семья сидела на террасе. Пили чай, за окнами шумел дождь. Беседа шла какая-то взрослая, мне было неинтересно, я вышел в сад и по тропинке — за калитку. Теплый дождик оставлял на лужах пузыри, по дорожке прыгали большие редкие лягушки. Я взял одну в руки, мы поговорили с ней о чем-то, я посадил ее обратно на дорожку, она немного посидела рядом со мной и скакнула в темноту. Через мгновение по дорожке протопали чьи-то огромные ботинки, пахнуло табачным дымом. Страшное предчувствие кольнуло мне в сердце, я кинулся шарить по темной земле и на ощупь нашел то, что осталось от моей лягушки, — она превратилась в блин. Я прорыдал двое суток без перерывов на еду и сон. Объяснять что-либо в таких случаях родителям было бессмысленно — я мог изложить ход событий, но не мог объяснить глубину трагедии.
Эти редкие истории, впрочем, совершенно не умаляли дачного счастья, которое начиналось с переезда на грузовике с какими-то тюками, коробками, стульями в начале июня из уже душной Москвы в зеленую влажную Загорянку. Я, помню, сам складывал свою коробку — с красками, пластилином, самыми нужными игрушками.
(Еще был блокнот — я собирался написать книгу. Она должна была называться «Москва в огне» — про войну. На первой странице я вывел название большими печатными буквами и объял их языками пламени. На следующей странице шел подзаголовок: «Глава первая. Украдена пограничная собака» — должна же была война с чего-то начаться! Потом пошел текст: «Ряд пограничников стоял на заставе. Вдруг один из них воскликнул: «А где моя пограничная собака?» Дальше работа над книгой не пошла.)
Так вот, родители начинали разгружать вещи, развязывать тюки, баба Маня бежала открывать сразу все окна — проветривать, а я несся к своему дачному другу Димке Войцеховскому. Я в детстве не бегал, бегать у меня получалось хуже, чем у других ребят, — не так быстро и изящно. Но я выработал свою собственную систему ускоренного передвижения вприпрыжку, когда два раза подряд подлетаешь вверх сначала на одной ноге, а потом — на другой. Прыжки получались гигантские (если разогнаться), так что я не бежал, а именно несся.
Дача Войцеховских стоит почти напротив нашей, и мне у них нравится все: сам дом коричнево-бордового цвета, какой-то высокий, кривоватый и оттого напоминающий старинный парусный корабль, обилие всяких загадочных штук (Войцеховские не снимают дачу, как мы, — это их дача, поэтому тут полно всяких штук), Димкины родители дядя Володя и тетя Ира — молодые и веселые люди, бабушка Варвара Петровна — у нее все какое-то большое: руки, ноги, лицо, она постоянно готовит что-то вкусное на ревущем керогазе и дает потом нам с Димкой. Еще есть дед — с седыми усами и нестариковской выправкой. Он служил еще в царской армии, у него на лбу вмятина от немецкой картечины и он — георгиевский кавалер, поэтому степень моего трепета перед ним безгранична.
А еще у Димкиных родителей есть настоящая «Волга» салатового цвета с серебряным оленем на носу, и на ней можно в какой-нибудь выходной поехать на настоящую рыбалку на речку Ворю. Димкин отец не рыбак, но у него есть товарищ — Николай Николаевич, он настоящий разведчик (представляете — работает в КГБ!), и вот он-то как раз рыбак, и если вдруг вечером он у Димкиных родителей в гостях, значит, завтра рано утром поедем на машине на рыбалку (меня, конечно, возьмут), Николай Николаевич будет нам с Димкой показывать, как правильно ловить рыбу, потом будем жарить шашлыки на костре, хором кричать: «Мясо!» — в общем, набор невероятных чудес. Мои родители легко отпускали меня с Димкиной семьей, хотя сами так ни разу их приглашения не приняли.
Но такие выезды — это все-таки нечастое событие. А так мы с Димкой с утра до ночи предоставлены самим себе. У нас с ним масса общих интересов. То есть они практически все — общие.
Мы собираем бабочек. (Удивительно, что это не мы с ним два таких выродка — в Загорянке много других детей, и почти все собирают бабочек, причем это отнюдь не результат нашего с Димкой влияния — это какое-то общее поветрие.
…
Не только бабочек. Все (поголовно!) собирали почтовые марки, монеты, спичечные этикетки. Первый вопрос при знакомстве — ты что собираешь? Интересно — насколько глубоко в прошлое уходила эта традиция? Мой отец в детстве тоже собирал марки, мне от него досталась приличная коллекция колоний двадцатых-тридцатых годов. А ведь марки, скажем, нельзя собирать, не разбираясь в них. А разбираться в них — знать историю стран, события, по случаю которых эти марки были выпущены. Сегодняшние дети в этом возрасте собирают вкладочки от жвачки. Тоже, в общем, красивые бумажки. Дуреем на глазах.)
Поскольку мы ограничены в доступе к научной информации, а жажда знаний наша беспредельна, обычные бабочки средней полосы приобретают совершенно фантастические названия. Из настоящих, совпадающих с общечеловеческими, это только павлиний глаз, траурница и чрезвычайно редкий махаон. Остальные носят непонятно откуда взявшиеся имена — король, королева, большая королева, краснодарская шоколадница, королек. Ходят слухи о невероятной ночной бабочке по имени типарел. Она настолько редкая, что пока ее никто не видел, но возможность ее внезапной поимки все же не исключена.
Однажды я где-то услышал, что в аптеке принимают крылышки майских жуков — из них делают лекарство и поэтому платят по две копейки за штуку. (Ума не приложу, откуда это взялось, — не сам же я это выдумал, в самом деле.) Быстро была организована боевая бригада, и за несколько вечеров мы наколотили невероятное количество майских жуков. Жуки сбивались влет с помощью только появившихся тогда ракеток от модной игры — бадминтон. Коричневые верхние крылышки отделялись и складывались в трехлитровую банку. Когда банка наполнилась, мы бережно взяли ее и с песнями понесли в аптеку. Помню споры на тему, что мы будем покупать на наши миллионы и почему, собственно, Сашка и Колян набили жуков больше, чем Димка и я, а делить деньги будем поровну. В аптеке долго не могли понять, чего эти дети от них хотят. Не знаю, почему меня тогда не убили.
Помню ощущение невероятной победы — не просто моей, а победы Справедливости. Это произошло на станции. Но дайте я сначала расскажу вам про станцию.
Нам не велят туда ходить — во-первых, чтобы попасть на станцию, надо переходить шоссе, а это опасно. Потом, там ходят электрички, и это тоже опасно. Но мы все время оказывались там — там шла какая-то насыщенная, яркая жизнь. У станции располагался рыночек и всякие магазинчики и палатки — дощатые домики, крашенные в синий и зеленый цвет. Продавали хлеб, керосин, молоко. Стояла бочка с квасом. Денег у нас не было, но можно было побродить под платформой, вздрагивая от грохота причаливающих электричек, довольно быстро набрать копеек, которые провалились в щели между досками, покрывающими эту самую платформу, и тогда уже напиться квасу до умопомрачения, до бульканья в голове (большая кружка — шесть копеек, маленькая — три. Большую я осилить не мог). Ребята постарше собирали тут же, под платформой, бычки, вытряхивали из них табак, делали самокрутки и курили, но нас это пока не интересовало.
Недалеко от платформы стояла будочка «Шиноремонт». За ней была выкопана глубокая круглая яма — для погибших покрышек. Но покрышек не хватило, природа, не терпящая пустоты, заполнила оставшееся пространство водой, и образовался маленький мутный прудик метров пять в диаметре. Рыбы там, естественно, не было, но всякие водяные насекомые кишели в изобилии. Сюда мы, коллекционеры, и приходили их ловить. Для ловли годился тот же сачок, что и для бабочек, правда, от шурования в грязной воде, заросшей черт знает чем, он быстро ломался и умирал.
Так вот, в один из таких научных походов, когда мы сообща вылавливали из прудика всякую насекомую мелочь — водомерок, гладышей, скорпиончиков и личинок стрекоз, — классифицировали их и сажали в банки от майонеза, я вдруг увидел на поверхности огромного жука-плавунца. До этого мы видели его только в книжке и даже не мечтали о встрече. Размеры его потрясали воображение. Казалось, он может не войти в майонезную баночку.
Так вот, в один из таких научных походов, когда мы сообща вылавливали из прудика всякую насекомую мелочь — водомерок, гладышей, скорпиончиков и личинок стрекоз, — классифицировали их и сажали в банки от майонеза, я вдруг увидел на поверхности огромного жука-плавунца. До этого мы видели его только в книжке и даже не мечтали о встрече. Размеры его потрясали воображение. Казалось, он может не войти в майонезную баночку.
Я заорал, но подлое чудовище к этому моменту как раз набрало воздуху и нырнуло, и, когда все повернулись на мой крик, на поверхности лужи остались только круги. Конечно, мне никто не поверил. История эта в течение получаса повторилась трижды — я видел, как жук всплывал в разных местах и всякий раз уходил под воду прежде, чем его успевал заметить хоть кто-нибудь кроме меня. На третий раз меня подняли на смех, обозвали всем, чем можно, собрали банки со своей мелюзгой и двинулись в сторону дома. А я остался, глотая слезы, ибо надо было либо спасать свою честь, либо топиться тут же в пруду.
Жук не появлялся, и я уже боялся, что не увижу его никогда, и вдруг увидел — он висел у поверхности почти на самой середине лужи. Я затаил дыхание, встал на самый край какой-то покрышки, вытянулся вперед вопреки всем законам равновесия и, когда зверь уже пошел в глубину, подсунул под него сачок. По удару, который ощутила рука, я понял — есть! С диким криком, с сачком наперевес, даже не посмотрев на пойманное насекомое, я кинулся вслед за ребятами. Слава богу, они не успели уйти далеко, а то бы я умер от разрыва сердца. Какой же это был триумф, какая победа!
Спортивных массовых игр мы с Димкой избегали. Почему он — я не знаю, а я — по причине собственного физического несовершенства. А был я мелок, слаб и, видимо, довольно неуклюж — во всяком случае, по сравнению с другими ребятами. Да еще вдобавок почти все они были постарше меня, а в этом возрасте день идет за год — если тебе четыре, а твоему приятелю восемь, то он старше тебя в два раза.
Когда рушить коллектив все же не хотелось, я соглашался постоять на воротах. Однажды я стоял на воротах, а играли мы с какими-то совсем уже здоровыми парнями. Я задумался о чем-то своем и вдруг увидел, что тяжелый мокрый мяч летит прямо мне в морду. Даже если бы я захотел среагировать — скажем, поймать его или, наоборот, увернуться, — я бы все равно не успел. Гола я не пропустил, но откачивали меня минут двадцать. Больше я на воротах не стоял.
Нас с Димкой страшно интересовала военная техника, причем не современная, а Второй мировой войны, наша и немецкая — танки и самолеты. Не понимаю, откуда взялась такая любовь, но знали мы с ним все — вплоть до модификаций и годов выпуска.
У Димкиного деда была старая книга — огромный, неподъемный коленкоровый фолиант под названием «Танк», выпущенный, видимо, подарочным тиражом специально в пику Климу Ворошилову, ратовавшему, как известно, за конницу. Книга являла собой историю танкостроения с прекрасными гравюрами и фотографиями. Книга была изучена и перерисована до дыр.
Откуда мы черпали информацию о самолетах, я уже не помню — кажется, из книги авиаконструктора Яковлева. Дни мы проводили в изготовлении моделей. Исходным материалом служил пластилин, но не думайте, что наши изделия напоминали мягкие игрушки, — мы делали практически точные копии. Просто, чтобы пластилин стал для этого пригодным, его надо было подержать в холодильнике для придания ему твердости, а потом острым ножом резать из него детали будущего танка или самолета.
Конечно, на жаре модели наши долго не жили, но это только придавало им дополнительную ценность — нужно было немедленно устраивать сражение.
Я больше трудился над немецкой техникой, мне нравилась эстетика вермахта — хищные, рубленые формы. За них заодно и приходилось воевать. Но это меня не очень расстраивало — немецкий самолет должен был в конце концов быть сбит, а это-то и было самое красивое — самолет поджигали с помощью спички, он начинал терять формы, оплавляться и горел совсем как настоящий (во всяком случае, в кино) — бензиновым пламенем с черным дымком. Тут его надо было уронить на твердую поверхность, он врезался и догорал уже на земле, оставляя после себя кучку черно-серого пепла. Думаю, мы чудом не спалили Димкину дачу.
Когда мой отец однажды увидел наши с Димкой военно-авиационные занятия, он необыкновенно завелся и рассказал мне, что, когда он был маленький, он тоже делал точные копии военных самолетов, правда не из пластилина, а из липы — он вырезал их ножом.
Ах, как мне хотелось иметь настоящий маленький «Мессершмит-109»! То есть не настоящий, конечно, а точную копию, изготовленную из чего-нибудь более вечного, чем пластилин. Я представлял его себе в деталях: сантиметров двенадцать в размахе крыльев, серо-синего цвета с металлическим отливом, фонарь кабины прозрачный, а на фюзеляже видны ряды крохотных заклепочек.
Тогда я еще просто не мог знать, что такие модели существуют в природе — в Советском Союзе их не производили, а из-за границы отец пока ничего подобного не привозил. А поскольку я не мог даже предположить существование чего-то такого подобного, то я и не мог попросить отца привезти мне это. Но прошло несколько лет, наши с Димкой игры закончились, мы с отцом стали собирать модели самолетов, и однажды он привез мне именно такой «Мессершмит» — и размеры, и цвет, и даже заклепочки на корпусе совпадали. Я держал его в руках, потрясенный, и думал, что он мог бы принести мне куда больше счастья, попади он ко мне лет пять назад.
Удивительно, что такое происходило потом со мной много раз: я становился обладателем объектов своих самых заветных мечтаний, но всегда это происходило много позже, когда уже и штука эта не очень-то была нужна, и в путешествие это хотелось не так, как тогда, и по женщине этой уже давно не страдал. Мне даже виделась во всем этом какая-то система, за которой был скрыт очень важный именно для моей жизни смысл. И пару раз мне казалось, что вот-вот он будет разгадан. Но — так и не разгадал.
В чем тут дело?
…
А ведь все очень просто. В мою юную голову пытались вдолбить: не очаровывайся, не создавай себе кумира, все эти предметы не будут завтра иметь для тебя никакого значения. И даже сейчас, разгадав смысл этого постоянного урока, я далеко не всегда ему следую — просто не получается: как это не очаровываться, если эта вещь очаровательна? И потому полон мой дом всевозможными и, казалось бы, ненужными штуками, и каждая живет на своем месте, и каждой я благодарен за то, что она открыла мне какой-то секрет и помогла что-то увидеть и понять.
Интересно, что слово «пошлость» (как и понятие, естественно) существует, видимо, только в русском языке. На английский язык, например, это слово переводится так же, как и вульгарность — vulgarity, а это, согласитесь, совсем не одно и то же. Мы же, очень хорошо чувствуя, что это слово обозначает, как правило, не в состоянии объяснить это ощущение другими словами. Попробуйте сами.
Оказывается, в прошлом слово «пошлый» имело совсем иное значение, о чем нам сообщает словарь: старинный, исконный; прежний, обычный. (А других значений он, кстати, и не дает.) Похоже, не так уж давно пошлым называли не пошлый в сегодняшнем понимании, а бородатый анекдот. Любопытно — когда и при каких обстоятельствах смысл слова переменился.
У Даля: избитый, общеизвестный и надокучивший, вышедший из обычая. Неприличный, почитаемый грубым, простым, низким, подлым, площадным. Вульгарный, тривиальный. Очень близко, но чего-то не хватает.
У Ушакова: заурядный, низкопробный в духовном, нравственном отношении, чуждый высших интересов и запросов. Вроде хорошо, дал бы еще кто точку отсчета — это вот нравственно и духовно, а вот отсюда уже не очень. И не меняется ли положение этой точки от эпохи к эпохе, а значит, каждый день?
В силу совершенной общепонятности, что ли, определения пошлости и в то же время совершенной же его субъективности каждому из нас кажется, что он очень хорошо видит и чувствует пошлость, но при этом видит абсолютно по-своему и в разных явлениях. Меня это так заинтересовало, что какое-то время я практически проводил опрос друзей и знакомых — все эти люди занимаются театром, кино, музыкой — в общем, искусством. Многие из них не смогли дать мне своего определения пошлости вообще. (Как правило, именно те, которые чувствуют малейшее присутствие пошлости, как полицейская собака — наркотики. Вы уж мне поверьте.)
Иван Дыховичный отослал меня к Набокову. Нахожу у него целую лекцию под названием «Пошляки и пошлость». (Интересно, что лекция переведена с английского, то есть писана и читана была американцам, как раз этого понятия в арсенале, на мой взгляд, не имеющим. Очень мне было интересно — как называлась лекция в оригинале, то есть на английском языке. Оказывается, так и называлась — «Poshliaki and poshlost».) Нахожу абзац, на мой взгляд, самый главный. «У русских есть, вернее, было специальное название для самодовольного величественного мещанства — пошлость. Пошлость — это не только явная, неприкрытая бездарность, но главным образом ложная, поддельная значительность, поддельная красота, поддельный ум, поддельная привлекательность». Готов подписаться под каждым словом, кроме двух — «явная, неприкрытая». Иногда очень даже прикрытая.