Или это мы были такие молодые?
С Абдуловым я познакомился много лет назад у Лени Ярмольника. Леня вдруг решил проверить, кто у него настоящий друг, и отметить свой день рождения, никого не приглашая — кто вспомнит, тот как раз друг и есть. (Затея, кстати сказать, так себе: хорошая память — отнюдь не показатель дружбы. Я вообще не в состоянии запомнить ни один день рождения — и что теперь?)
Именно по этой причине народу было совсем немного. После спектакля, часов в десять, позвонил Саша Абдулов — просто так, и Леня не выдержал — проболтался. Саша прилетел через десять минут. В руках у него был пакетик с двумя булочками с маком из театрального буфета — подарок на день рождения.
Абдулов был огромный, и энергию, от него идущую, я ощущал физически. Комната сразу наполнилась им — он влетел, обнял Леню, выпил водки, познакомился со мной и тут же начал сочинять спектакль про то, как известный артист решил вдруг пригласить на день рождения своих школьных друзей, которых он с тех пор не видел. И как они собрались: один — бармен из пивбара, один — военный, один — врач, и как сидят за столом и о чем говорят. Все происходящее у нас за столом на самом деле Абдулов тут же ввинчивал в свой спектакль, и он рос, как снежный ком. Я сидел совершенно загипнотизированный — на моих глазах рождалось гениальное творение. К концу вечера с меня было взято обещание немедленно начать работу над музыкой, и Абдулов записал на салфетке мой телефон и сказал, что позвонит завтра и узнает, как продвигается работа.
Ночью я, конечно, не спал, потрясенный таким почетным предложением, — думал над музыкальной концепцией спектакля, и к утру она начала вырисовываться. Я решил, что музыка должна быть простая и трогательная — как во французском кино.
Абдулов не позвонил ни завтра, ни послезавтра, и тогда я набрал номер Лени и поинтересовался между прочим, как там у Абдулова дела с новым спектаклем. «С каким спектаклем?» — удивился Леонид. Я объяснил с каким. Леня удивился еще больше и мягко объяснил мне, что вообще-то Абдулов ставит далеко не все, что он придумывает, а про ту затею с днем рождения он, скорее всего, и не помнит, так как придумывает постоянно, а прошло уже целых два дня. Честно скажу — я поверил Ярмольнику не до конца. Ну не могла такая блестящая затея уйти в песок! Но сам все же решил пока Абдулову не звонить.
Абдулова я встретил дней через десять, случайно. Мы поговорили о чем-то разном, а потом я осторожно поинтересовался, как спектакль. Абдулов сказал, что он решил кое-что переделать, и рассказал мне совершенно другую пьесу. Просил подумать над музыкой и убежал.
Мы замечательно жили в Валентиновке тем летом! Чувство, что все возможно, что все в наших руках, меня не оставляло. Сашина энергия была в этом смысле невероятной движущей силой. Мы возвращались с ним ночью из разных мест — он со спектакля, я — с концерта, варили макароны, сидели до пяти утра и говорили о чем-то страшно важном, а потом вдруг выяснялось, что надо срочно лететь в Ленинград, и я говорил — не успеем вернуться, потому что у меня в четыре часа дня в Москве выступление, а Саша говорил — ерунда, успеем, и мы неслись по пустынной рассветной окружной в Шереметьево, и улетали практически на коленях у пилотов, потому что билетов не было, и успевали в Питере сделать все, что хотели, и в час дня уже летели обратно — на коленях у пилотов, потому что билетов не было, и уже в Шереметьеве Абдулов говорил — вот видишь, сколько времени еще осталось, а ты боялся, и вдруг куда-то исчезал, и я шел искать его по аэропорту и находил возле игрового автомата — он дергал ручку, и глаза его были мечтательно полузакрыты.
С Юзом Алешковским меня, кстати, тоже познакомил Абдулов. Конечно, «Николая Николаевича» и «Кенгуру» я читал задолго до этого, еще при советской власти (вражеское издательство «Ардис», в газету обернуть, из дома не выносить, в метро не читать, утром вернуть), и всю ночь прохохотал как безумный, а что касается песенок «Товарищ Сталин», «Окурочек» и прочих — я вообще не предполагал, что у них есть конкретный автор и что их написал Юз.
Мы с Абдуловым и Ярмольником оказались в Нью-Йорке в одной из первых, по-моему, зарубежных гастрольных поездок — не так давно начали выпускать.
(С этой поездкой отдельная история — Абдулов всю дорогу волновался: с чем он придет к американскому зрителю. «Вам хорошо, — жаловался он нам с Леней, — один цыпленка табака покажет, другой песенки попоет. А я что?» И даже репетировал про себя монолог Шигалева из «Бесов». Когда в Америке мы увидели нашу афишу, которая гласила: «Три артиста, три веселых друга. Шоу на троих!» — Абдулов понял, что Достоевский, видимо, не понадобится. Ну да ладно, не об этом речь.)
В Нью-Йорке мы зашли к старому нашему товарищу Роме Каплану в «Русский самовар». В правом углу гуляла небольшая компания — Иосиф Бродский отмечал какую-то награду. Абдулов шумно выхватил оттуда Алешковского, мы познакомились.
Алешковский оказался в точности таким, каким я его себе представлял. На самом деле это бывает очень редко — общаешься с человеком заочно через то, что он сделал, и волей-неволей представляешь себе, какой он, — а потом вдруг встречаешь его самого, и оказывается — нет, чего-то ты себе напридумал, совсем он не блондин с голубыми глазами.
В двух только случаях воображаемый мною образ совпадал с оригиналом до мелочей — первый раз это было со Жванецким, еще совсем давно, когда голос его можно было услышать только на затертых пленках жутких отечественных магнитофонов, и я представлял себе хозяина этого голоса совершенно отчетливо, вплоть до мимики и пластики, — в точности таким он впоследствии и оказался. С Алешковским вышло так же.
Скоро Бродский ушел, и Юз пересел за наш столик. Они с Абдуловым возбужденно обсуждали какую-то грядущую постановку, потом Каплан принес гитару, я что-то пел, потом упросили спеть Юза — долго, впрочем, упрашивать не пришлось. Юз пел блестяще — в совершенно точной манере, без малейшего намека на кабак или блатнятину. В качестве аккомпанемента он стучал вилкой по столу, потом я осмелел и стал подыгрывать ему на гитаре. Абдулов немедленно родил идею записи совместного альбома. Я ее сразу подхватил — я вообще пребывал в состоянии эйфории, вызванной нереальностью происходящего, — еще совсем недавно я и не предполагал, что смогу оказаться в Америке, и вот мы сидим практически на Бродвее, и только что отсюда вышел Бродский, а я пою с Алешковским песни по очереди.
Тут же рядом обнаружился парень по имени Володя, который сказал, что есть приличная студия. Но наутро мы улетали, и запись отложилась почти на полгода.
Через полгода я вернулся в Нью-Йорк, уже имея в голове конкретный план: мы записываем голос Юза и мою гитару, потом я везу несведенную пленку в Москву, добавляю недостающие инструменты и делаем сведение. И с Юзом, и с Володей все было обговорено, студия ждала.
На студию Юз пришел взволнованный и с портфелем, из которого достал тексты своих песен, отпечатанные сантиметровыми буквами — чтобы уж точно не сбиться. Я успокаивал его, как мог. Запись прошла легко и быстро, несмотря на Юзово волнение («Ну как? — спрашивал он у меня встревоженно после каждого дубля. — Нормально или хуйня? По-моему, хуйня!»). Он напрасно нервничал — все получилось замечательно, мы уложились в два дня.
Потом я привез в Москву пленку, ликуя, завел ее Кутикову, потом пригласил на студию баяниста, балалаечника, пианиста и скрипача, и мы сделали необходимые наложения. Потом быстро придумал и нарисовал обложку, и альбом «Окурочек» был готов — осталось его издать. Он получился абсолютно таким, каким я его себе представлял, а это для меня самая большая радость.
А еще через полгода мы опять сидели в «Самоваре» с Юзом и обмывали вышедшую пластинку. Пластинка Юзу, по-моему, очень понравилась (она и мне очень нравится) — все предыдущие попытки записи (а Юз их с кем-то делал) ни в какое сравнение не шли.
В общем, мы сидели в «Самоваре», и вдруг опять вошел Бродский и подошел к Юзу, и Юз похвастался пластинкой, и Бродский повертел ее в руках, полугрустно-полушутливо произнес: «Может, и мне альбом записать?» — и пошел к своему столу, он всегда садился в дальнем правом углу.
Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.
Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песочного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово «что» упором на «ч» — мы все-таки говорим «што») — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.
Как загипнотизированный я двинулся за ним следом и, извиняясь, сбивчиво заговорил что-то насчет того, что, если бы он сам не подал эту мысль, она бы мне и в голову не пришла, а теперь я ему предлагаю на полном серьезе взять и записать альбом его стихов в его исполнении.
Бродский смотрел на меня сквозь стекла очков иронично и чуть-чуть печально (летний костюм песочного цвета, весьма, впрочем, мятый и даже с пятном на пиджаке, удивительная манера произносить слово «что» упором на «ч» — мы все-таки говорим «што») — я, наверное, в своем волнении действительно выглядел несколько смешно. Я не знаю, почему Бродский согласился.
Студия и Володя были уже наготове, но наутро я опять уезжал, и запись происходила без меня. Бродский решил читать свои ранние питерские стихи. Володя рассказывал мне по телефону, что Бродский пришел на студию, довольно быстро прочитал все, что он собирался прочитать (вы слышали, как Бродский читает свои стихи? Это очень похоже на заклинание), но на следующий день позвонил и попросил переписать все еще раз. Пришел и все прочитал по новой (по ощущению Володи — точно так же). И на этот раз остался доволен.
Потом мы встречались еще раз — Бродский, Кутиков, наш друг Володя Радунский и я. Кутиков, как официальное лицо, выпускающее альбом, хотел поговорить по поводу обложки. Обложка, как выяснилось, Бродского абсолютно не интересовала.
С обложкой, к сожалению, и вышла заминка: один художник тянул полгода, да так ничего хорошего и не сделал, и отдали делать другому художнику — а Бродский умер.
Пластинка вышла. В нашей самой читающей стране в мире она разошлась бешеным тиражом. Штук, наверно, пятьсот.
Когда я был маленьким, я даже не мечтал иметь собаку — так мне ее хотелось. В условиях проживания в коммунальной квартире иметь собаку — вещь нереальная. Всегда найдется сосед, считающий, что это выпад именно против него. Вообще домашних животных тогда, по-моему, заводили гораздо реже, чем сейчас (аквариумных рыбок и канареек я в расчет не беру).
Конечно, всякие мелкие звери у меня жили — у мамы на работе в институте туберкулеза был виварий с подопытными животными, и она носила мне оттуда то морскую свинку, то кролика — до того как им успевали привить ужасную болезнь и затем испытать на них действие какой-нибудь новой вакцины. Летом, когда мы все уезжали на дачу, с содержанием было проще, а в остальные времена года зверь определялся размером аквариума, в котором он жил, и запахом, не дай бог достигающим общего коридора.
Первая собака появилась, уже когда мы переехали на Комсомольский проспект в отдельную квартиру — ее, точнее его, звали Миша, и он пришел к нам сам. То есть он был пожилым бездомным кобелем и со свойственной ему интеллигентностью не возражал против того, чтобы мы пригласили его домой — он сидел на лестничной клетке напротив нашей двери и стеснялся. Такая деликатность была оценена, собаку пустили внутрь, помыли, накормили и нарекли Мишей.
Миша оказался на редкость воспитанной и все понимающей дворнягой. Чтобы он хоть раз подошел к столу, за которым едят люди, — да вы что! (Это и сейчас для меня первый критерий воспитанности собаки.) Иногда, гуляя, он исчезал на день-два, потом, стесняясь, возвращался. Однажды, когда мы совсем уже к нему привыкли, он исчез и не вернулся — может быть, его поймали собаколовы, а может быть, он нашел семью, где его баловали больше. Не знаю.
Вы замечали — когда люди женятся, у них тут же появляются друзья-молодожены, когда рожают ребенка — возникают друзья с новорожденным в семье, когда болеют — обнаруживаются приятели с теми же болезнями, когда умирают — ну и так далее. Когда я впервые женился, нашими ближайшими друзьями стали Мартин и Катя. Они были студентами ГИТИСа и поженились недавно. Я был студентом Архитектурного, а моя жена Лена училась в Историко-архивном институте, и мы вчетвером прекрасно дополняли друг друга. У Мартина с Катей был спаниель по кличке Батон. Это было беспредельно человеколюбивое создание. (Данное качество, по-моему, особенно свойственно спаниелям, и я их даже за это не очень люблю — ну нельзя уж так!) При виде любого человеческого существа у Батона случалась истерика, замешенная на любви. При этом он прыгал, визжал, лизался и писал. Если бы в этом была хоть капля показухи — это было бы ужасно. Но Батона спасало абсолютное чистосердечие.
Конечно, мы с женой тут же захотели собаку. Решили, что это будет королевский пудель — я все-таки не воспринимаю собак собаками до определенного размера. По мне болонка или мопс — не вполне собака. Так, домашнее животное на манер кролика.
Мы купили щенка королевского пуделя из каких-то очень хороших рук (помню, их там народилось четыре, и мы выбрали самого шустрого). Щенок оказался девочкой, что нас вполне устраивало, и мы назвали его (ее) Марфой.
Марфа проявляла чудеса сообразительности и подтверждала своим поведением мнение о том, что пудели — одни из самых умных собак. В свои четыре месяца она уже знала и исполняла все существующие команды, которые хозяин только может отдать собаке, и мы на нее не могли нарадоваться. А дальше случилось ужасное — Марфа заболела чумкой (наверное, из-за неудачной прививки), и все наши попытки спасти ее ни к чему не привели — умная, веселая собачка умерла.
Мы переживали кончину очень тяжело и решили никаких собак больше не заводить — во избежание повторения трагедии.
Потом прошло много лет, я разошелся с женой, долго жил один, потом женился во второй раз, и у моей новой жены уже была собака — такса Джолик. Во мне Джолик сразу признал если не хозяина, то, во всяком случае, старшего друга, а это было для моей жены, между прочим, серьезным аргументом — она очень прислушивалась к его мнению.
Джолик был воплощением красоты и благородства. (Люди, утверждающие, что такса — это некрасиво, просто эстетически недоразвитые олухи.)
Представьте себе крупного осанистого гладкошерстного такса изумительного каштанового окраса и с необыкновенно умным лицом. Поведение его было безупречным — он не брехал зря, но уж если лаял — в квартире дрожали стекла, и никак такой могучий баритон не вязался с ростом собаки. Он был настоящий боец, ненавидел кобелей, как и положено, бесстрашно кидался в драку, и размер противника не имел никакого значения.
Что касается собак женского пола, то есть сук, то Джолик проявлял в их отношении редкую галантность. Была у него, правда, вполне понятная мужчинам слабость — особенно он благоговел перед длинноногими рослыми суками, и чем они были больше и выше, тем сильнее его тянуло к ним. Такое часто бывает — одному моему знакомому, имевшему рост полтора метра, тоже нравились манекенщицы.
Увидев на прогулке какую-нибудь афганскую борзую, Джолик невероятно возбуждался, тут же знакомился и приступал к ритуалу ухаживания. Делал он это так искренне и страстно, что в какой-то момент дура борзая начинала верить в то, что все у них с Джоликом возможно и счастье не за горами. И только в самый последний момент, когда она, очарованная, принимала позу полного согласия, а Джолик практически разбегался для главного удара — они наталкивались на непреодолимую преграду в виде шестидесяти сантиметров разницы в росте. Какие-то мгновения борзая еще наивно полагала, что чудо свершится, а Джолик пытался делать вид, что все в порядке и он сейчас вырастет, но потом наступала неизбежная развязка. Борзая презрительно удалялась, а Джолик, поскуливая, плелся домой. Смотреть без слез на это было невозможно.
В остальных случаях Джолик проявлял редкую мужскую способность в сочетании со стремительностью. Соседка по подъезду держала настоящих охотничьих фокстерьерш и, зная Джоликову любвеобильность, прятала от него своих девочек. Однажды она упустила момент, Джолик проскользнул между ног в ее квартиру, и, пока она разворачивалась, все уже приняло ту стадию, когда делать что-либо поздно. Говорят, у фокстерьерши народились какие-то невероятные по бойцовским качествам пожиратели лис.
Мы Джолика на лис не натаскивали и на норы не возили (из-за чего, кстати, с нами ругался собачий клуб — они очень на него рассчитывали). Жалко было и несчастных затравленных лис, и тех собак, которым от этих лис доставалось, да и не такой уж я был охотник. А что до собачьих медалей, то мы с Джоликом были к ним глубоко равнодушны — главное, чтобы человек был хороший.
Иногда Джолик проявлял невероятное упорство. Если на дворе стоял сильный мороз, заставить его погулять было невозможно. Сделав несколько шагов по прямой, Джолик поднимал одну из лап (чаще всего ту, с которой он начал движение — она замерзала на один шаг больше) и замирал в позе коня Юрия Долгорукого. После этого его можно было уговаривать, кричать, дергать за поводок — он оставался неподвижен. Приходилось брать его на руки и нести домой, причем поза его при этом не менялась — он как бы добровольно принимал смерть от обморожения.