29 отравленных принцев - Степанова Татьяна Юрьевна 26 стр.


Оба зала были заняты свадебными столами. Среди гостей было великое множество жгучих стройных брюнетов, облаченных в черные смокинги и строгие костюмы от «Гуччи», и целый выводок московских балетных красавиц. Невеста пригласила на свою свадьбу добрую половину кордебалета театра, ту самую половину, которая из-за интриг соперниц не попала на выгодные гастроли за океан.

За этим веселым, шумным, в меру раскованным полувосточным-полуевропейским праздником, щедро оплаченным из кармана жениха — выходца из очень богатой алжирской семьи, наблюдали со стороны Петр Мохов и Серафим Симонов — единственные «не гости» ресторана.

Сидели они не в зале — там для них места не нашлось, а в маленьком уютном кабинете Потехиной. Наблюдали, что происходит за свадебным столом через систему наблюдения — обычную видеокамеру и монитор. В кабине-тике было сильно накурено, на столе Потехиной и на журнальном столике у дивана выстроилась целая батарея бутылок из закрытого в этот вечер по настоятельному требованию восточных дипломатов бара.

Мохов приехал в «Аль-Магриб» По просьбе Потехиной: по ее словам, небольшая статейка в журнале о национальной алжирской свадьбе, Сыгранной в стенах московского ресторана, не только не помешала бы, но и значительно подняла несколько потускневший имидж заведения. А Симонова вообще никто не приглашал. В «Аль-Магриб» он приезжал в любое время суток по велению сердца и зову желудка: в баре у него был открытый счет. Потехина, хотя и бешено ругала его за пьянство, однако счета этого не закрывала.

— «Девочки любили иностранцев», — изрек Симонов, косясь на экран монитора, где была невеста в белом платье от «Живанши», на котором весьма хиппово смотрелся замшевый пояс «Роберто Кавальи», отделанный персидской бирюзой. — Помнишь, Высоцкий писал: «Девочки всегда любили только иностранцев»… А мы, русские, как всегда, в круглой ж… Нет, ты только глянь, — он толкнул Мохова, — как этот бедуин на нее смотрит. Вместо свадебного торта готов съесть невесту. Глаза как угли горят, достанется балерине в первую брачную ночь. Слушай, Петя, ты все у нас знаешь — а эти магрибцы жену-европейку продать в чужой гарем могут? Обычай им это запрещает?

Мохов и ухом не повел. Смотрел на монитор. И подлил себе коньяку. Обычно он не злоупотреблял алкоголем, но с некоторых пор, как начали примечать в «Аль-Магрибе», дня не проходило, чтобы он не вливал в себя за барной стойкой несколько рюмок.

— Развязал, что ли, Петя, в натуре? Что-то не пойму хмыкнул Симонов, — развязал, да? Так-то лучше, братишка. Скоро меня догонишь. Так оно лучше, проще, а?

Мохов и на это смолчал. Камера теперь показывала панораму зала — накрытые столы, улыбающихся гостей, румяного приветливого повара Сайко, готовящего прямо на глазах клиентов свадебный тажин в огромном глиняном блюде с конусообразной крышкой. Мохов отметил, что свадьба хоть и справлялась дипломатом в Москве, не лишена была обычаев, вполне традиционных для Востока; сестра жениха поднесла невесте в начале застолья ритуальное кушанье — пресные мучные шарики на топленом масле смен. И худенькая невеста-балерина глотала это жирное тесто стоически, не моргнув глазом.

— Левка Сайко рассказывал, что в Марокко невест перед свадьбой, как индюшек, откармливают, — сказал Симонов, — чтобы жир толще наращивали. Больше веса больше кайфа жениху ночью. Да, хлебнет наша баба там… Неужели туда с ним уедет? Нет, вряд ли, сейчас таких дур нет, уговорит мужа в Париж перебраться в Америку… Петя, Петруха… ты ведь у нас был в Америке? Хорошо там — только честно? Жить хорошо?

—Хорошо, — ответил Мохов, чтобы отвязаться. — Чего ж ты там не остался?

Мохов посмотрел на Симонова.

— А чего ты не женишься, Сима? — спросил он. — Было бы это все твое.

— Это? — Симонов оглядел кабинет Потехиной, монитор, пепельницу, полную окурков, бутылки. — На хрен мне все это, Петя? Я сам с Ростова, я вообще подкидыш, — продекламировал он Высоцкого, — нет, как ни женись, свадьбы такой у меня уже не будет. Ускакали мои вороные… Да и вообще с некоторых пор я такие праздники веселые не уважаю. Дуба еще дашь по ошибке за столом. — Он посмотрел на Мохова и вдруг с вызовом спросил: — Ну? Что?

— Ну что? Что тебе надо? Что ты от меня-то хочешь? — Мохов отвел глаза.

— Тебя менты допрашивали? — грубо спросил Симонов. — Ну?

— Со мной говорили. И ты это отлично знаешь.

— О Ленке им трепался? Только честно? Смотри, узнаю, что ты на нее грязь лил… — Симонов неожиданно сгреб Мохова за куртку, чуть не порвал стильные мексиканские бусы, с которыми критик не расставался;

— Обалдел, что ли, пусти! —Мохов покраснел от гнева. — Про Ленку вспомнил, надо же! Поздно, Сима, вспомнил. Отпусти меня, — он наконец вырвался, — киборг чертов… руки еще распускает, зараза…

— Об ужине том тебя менты спрашивали?

— Да пошел ты… Отчет я ему должен давать, — Мохов зло посмотрел на монитор: свадьба пела и плясала, — тебя тоже спросят — не волнуйся. Очередь дойдет.

Симонов откинулся на спинку дивана, потом потянулся к бутылке и налил себе и Мохову коньяка — полные рюмки.

— Левка Сайко наш как старается, — сказал он, словно без всякой связи с предыдущей темой, кивая на монитор, где Сайко нервно и вдохновенно командовал стаей официантов, — прямо наизнанку выворачивается от усердия. Спит и видит парнишка, как бы Полякова из шефов выпереть и самому на кухне главным по горшкам сесть. Марьяша все время жалуется — замучил кляузами. Первым очень хочется быть, лидировать. Пусть на кухне… А по виду не скажешь, правда? А вот интересно — в мечеть-то он ходит, нет?

— Понятия не имею, — огрызнулся Мохов.

— Врет он все, по-моему. Какой из него мусульманин? — Симонов вздохнул. — А вот повар он недурной. С фантазией. Особенно национальная неадаптированная кухня ему удается — магрибская, кондовая. Например, рыбный тажин.

Мохов быстро посмотрел на Симонова.

— Ты о чём? — спросил он. — О чем ты, черт тебя побери?!

— О чем? Да я все об одном и том же, — Симонов налил себе еще и одним духом осушил рюмку. — Значит, Петруха, менты тебя про тот ужин спрашивали?

— Спрашивали, — эхом откликнулся Мохов, — но… про ЭТО я им пока ничего не сказал.

— Правда? — Симонов словно бы удивился чему-то. — А ты это зря, братишка. Надо было сказать, надо…

Он потрепал Мохова по плечу, поднялся с дивана, пошатываясь, вышел к коридор. В дверях зала его остановили официанты. Не пропустили дальше.

— Нельзя, Серафим Николаевич, в таком виде туда никак нельзя, — умоляюще шептали они хором, — дипломатический скандал может выйти. В таком виде, а? Ну что это такое? Марья Захаровна снова сердиться будет, шли бы вы лучше домой.

В зале гремела восточная музыка. Мигали фотовспышки. Шеф-повар Поляков через весь зал торжественно вез на сервировочном столе еще одно ритуальное свадебное магрибское блюдо — томленную на углях баранью голову. Муж-дипломат принял ее из рук Полякова с церемонным поклоном, передал жене-балерине. Капли бараньего жира упали на платье от «Живанши». Музыканты грянули во всю силу, приглашая молодых и гостей к свадебному танцу. Перед тем как вывести жену из-за стола, дипломат передал ей свой подарок — черный сафьяновый футляр, а в нем бриллиантовое колье.

Юная балерина проглотила жирный кусочек отрезанной бараньей губы, получила колье, подала мужу-иностранцу руку. Гости зааплодировали. А тут Серафим Симонов, еле сдерживаемый в дверях тремя официантами, хриплым от коньяка голосом рявкнул на весь зал? «Горько!» так, что зазвенели жалобно хрустальные бокалы на свадебных столах, а одна из канареек в клетке над фонтаном скончалась, бедняжка, от разрыва сердца,

Глава 25 НА СОЛНЦЕ И ПРИ СВЕЧАХ

О том, что таллиум сульфат достал Юрий Воробьев и затем передал его своей сестре, Катя узнала наследующее утро. Колосов сам сообщил ей об этом. Однако позже, когда Кате неожиданно снова позвонила Анфиса Берг и спросила, есть ли новости, Катя слукавила: новостей нет.

— Я тут в центре сегодня, — сказала Анфиса, помолчав, — если хочешь, давай встретимся в обеденный перерыв?

— Хорошо, давай, — согласилась Катя. Повесила трубку, погрузилась в работу: в последнее время для «Криминального вестника Подмосковья» все шло прямо с колес — от банальных бытовых убийств на почве пьянства до изъятия микроскопических доз героина во время облавы на сельской дискотеке. О новостях Колосова и неожиданном, если не сказать подозрительном, звонке Анфисы Катя пока запретила себе строить какие-то догадки. Над делом об отравлении, которое представлялось Колосову, судя по его бодрому тону, почти решенным, точно над затхлым болотом — Катя отчего-то представляла себе именно болото, затянутое жирной тиной, — сгущался невидимый ядовитый туман. Катя почти физически ощущала его. И суть была даже не в том, что теперь они точно знали, кто достал яд и по какой причине могла быть отравлена официантка Воробьева, а в том, что, несмотря на все факты и версии, догадки и предположения, в этом темном деле до сих пор напрочь отсутствовали какие-либо ориентиры.

Лично для Кати в этом ядовитом тумане не горело пока ни единого маяка. И это ее особенно тревожило и угнетало, потому что чувствам своим Катя привыкла доверять. Нет, дело было даже не в Анфисе, не в ее столь участившихся, настойчивых звонках. А может, и в ней. Только Катя не желала самой себе признаваться в этом. Признаваться было как-то страшновато.

И самое печальное — поделиться своими сомнениями, посоветоваться тоже было не с кем! Муж — «драгоценный В.А.» — был далеко и опять не звонил. И закадычный друг детства Мещерский тоже словно забыл про существование Кати. Они отдыхали на море, загорали на пляжах, ходили под парусом, знакомились с девицами в аре. Катя просто пропадала в своем одиночестве, сомнениях и тревогах.

С Анфисой они встретились возле здания телеграфа на Тверской ровно в час дня. Было душно, немилосердно пекло солнце. Катя подумала: не дай бог Анфиса снова потянет ее в какую-нибудь пиццерию — это в такую-то жарищу!

— Вот, хотела тебе показать. Тебе первой похвастать, — Анфиса (она была в розовой майке, необъятной, как римская туника, в летних бриджах клюквенного цвета и соломенной шляпке с кокетливо опущенными полями) вручила удивленной Кате какой-то журнал — не слишком толстый, зато очень красочный и стильный, с отменными фотоснимками, посвященными новинкам высокой моды, светским новостям и рекламе крема для бритья. Катя посмотрела на снимок, открытый Анфисой: парень на фоне кирпичной стены, исчерченной граффити — загорелый обнаженный торс культуриста, потертые джинсы явно из дорогого мужского бутика. На твердом красивом лице — то ли улыбка, то ли издевка. А рядом у ног — смешная и нелепая лохматая дворняжка. В собачьих глазах — преданность и обожание.

Катя посмотрела на фото, на Анфису…

— Вот, — сказала та, — хоть что-то осталось от него этому свету…

Только тут Катя узнала Максима Студнева. Он все еще продолжал улыбаться с глянцевого разворота. Катя молча вернула журнал Анфисе. Что надо было сказать? «Отличный снимок!», или, «Выброси его из головы, забудь!», или: «Ты все-таки фотографировала его?»

— Постой, — Анфиса удержала ее, — ты спешишь, да? А сейчас Мохов подойдет. Он опять вчера вечером звонил мне. Снова никакой. Сказал — ресторан открылся… Я ему раньше говорила, что ты в милиции работаешь. Делом этим занимаешься. И что ты моя подруга, наш, в общем, человек… Он просил устроить ему встречу с тобой, поэтому я тебе и позвонила. Где же его только носит? Ведь сам вчера с ножом к горлу приставал!

Они прождали Мохова полчаса на уголке у телеграфа. Обеденный перерыв Кати кончался. Анфиса несколько раз пыталась дозвониться до Мохова, но «абонент был недоступен».

— Он репортёр, — сказала Катя, — ему наверняка нужна какая-то информация по этому делу для статьи. Вот он и закинул тебе удочку.

Анфиса покачала головой:

— Нет, вряд ли. Я Петьку знаю, он, конечно, за сенсацией, как гриф, охотится. Но… он все же кулинарный критик, а это специфика. И потом, мне показалось вчера, что он тебе что-то хотел сказать. Что-то важное.

— Ну так где же он тогда?

Анфиса снова начала звонить, но безрезультатно.

— Никогда с ним такого не было, — ворчала она, — сам настаивал, сам напрашивался… Странно. Он вообще какой-то чудной стал. Я же говорила тебе. Ладно, я ему покажу. Мы с ним все равно завтра днем пересечемся, я его научу хорошим манерам.

— А где вы пересечетесь? — спросила Катя.

— Японский ресторан «Расемон» открывается, будет презентация для прессы. Ты же знаешь, Петька меня на такие тусовки берет. Ему статью готовить надо, » от суши тошнит. — Анфиса фыркнула насмешливо. — А еще там будут представлять рыбу фугу, настоящую. Ну уж ее-то пусть он сам пробует, я боюсь. Ладно, не буду больше тебя задерживать. Мохова завтра увижу — позвоню.

— Хороший снимок, Анфиса, — сказала Катя на прощание. Из всех пришедших на ум по поводу фото Студнева фраз она выбрала самую нейтральную.

* * *

К вечеру наконец-то за много дней и недель на горизонте синими горами заклубились тучи. А ночью разразилась гроза, первая за это дымное лето. Марья Захаровна Потехина приехала домой поздно, но все же до грозы успела. На улице полыхали молнии, громыхал гром, порывы ветра срывали с иссушенных жарой тополей ветки и мертвую листву, а в спальне в большом девятиэтажном доме в начале Ленинского проспекта было спокойно, как в надежной крепости. Спальня была очень просторной, переделанной из двух обычных комнат, с разобранной перегородкой. Всё перепланировки были сделаны давно, более десяти лет назад. Квартиру на Ленинском в то время приобретал и отделывал бывший муж Потехиной. Купил две смежные коммуналки на этаже, расселил жильцов в спальные районы, за свой счет устроил собственное родовое гнездо по своему вкусу. И после развода, не став мелочиться, великодушно оставил его Марье Захаровне и подрастающим сыновьям. В спальне стоял белый итальянский гарнитур: двуспальная кровать разобрана, кремовые шторы плотно задернуты. Горел лишь напольный хрустальный светильник и ароматические свечи на столике. Потехина в белом шелковом коротеньком халатике, поджав под себя ноги, цела на постели. Рядом стоял включенный ноутбук, а на коленях Потехиной покоилась пухлая папка — финансовый отчет ресторана. Потехина проверяла его лично, как и всегда, прежде чем подавать сведения в налоговую инспекцию.

На белом китайском ковре у кровати, прислонившись спиной к бархатному креслу, сидел Серафим Симонов — хмельной и полураздетый по случаю духоты. На его коленях лежала старая, местами поцарапанная гитара. Он лениво перебирал струны, словно аккомпанируя дождю за окном. Взял аккорд погромче, хрипло завел под Высоцкого: «Ты уймись, уймись, грусть тоска моя, тоска…»

— Уймись, не мучай инструмент, — раздраженно сказала Потехина.

— «Мне зажигают свечи каждый вечер»… — Симонов словно и не слышал.

— Прекрати, Высоцкого из тебя все равно не вышло, — Потехина что-то сосредоточенно набирала на ноутбуке, — и не получится уже… ничего из тебя не получится, детка…

— Зато у тебя все получилось, — Симонов усмехнулся. — Ресторатор ты мой черноглазый… «Ах эти очи. Очи огневые…»

— Замолчи. Ты мне мешаешь. — Потехина сосредоточенно считала. — Опять пил сегодня весь вечер? В ресторане чуть скандал не устроил — это при иностранцах-то, клиентах! До сих пор на ногах вон не стоишь.

— Спорим, стою? — Симонов вскинул голову. — Очень даже стою. Хочешь, докажу?

Потехина оторвалась от финансового отчета.

— И что мне с тобой делать? — спросила она. — Ну что?

— Да брось меня, и все, — Симонов усмехнулся, — вот проблема-то великая. Брось.

— Ведь пропадешь, если брошу. Под забором жизнь кончишь, — Потехина покачала головой, — и в кого ты только уродился такой беспутный?

— «Я при жизни был рослым и стройным. Не боялся ни слова, ни пули», — снова под Высоцкого спел Симонов.

— Помощи мне от тебя никакой, — Потехина вздохнула, — сам видишь, я одна. Об лед как рыба бьюсь. Все сама, сама. Думала: дети вырастут, передохну хоть немного. Куда там… только хуже. Денег прорва куда-то уходит, в ресторане не пойми что творится. Не финансовый чет, а бардак какой-то. От милиции не знаешь куда деться с этими убийствами. И все на мои плечи, все я а. Никто ведь, Сима, не помогает мне. А ты… Понимать ничего ты не желаешь. И не жалеешь меня совсем. Ведь даже помощи у тебя не прошу. Только сердце мое не рви, такие вещи на людях творишь, клиентов распугиваешь…

— Вещи творю? — Симонов хмыкнул. — И буду творить. Скучно мне, Марьяша, жить. Сам я уже вещь давным-давно. Поиграете вы мной, изломаете и бросите…

— Не паясничай ты, ради бога! Не в театре ведь. Актера из тебя — и того не вышло, а ты все шута горохового роишь! Я о серьезных вещах с тобой говорю.

— И я о серьезных, — Симонов отложил гитару. Потянулся к постели, взял Потехину за руку: — Ну же, Марьяшa… Я хоть и вещь, но цену себе знаю. Вон сколько бабок твоих транжирю. Такими дорогими вещами не бросаются в сорок-то пять лет…

— Наглец ты, — тихо сказала Потехина, — наглец и мерзавец.

— Наверное, — согласился Симонов, нежно целуя ее у, — я такой.

— Пусти!

Но он не отпустил. Крепко сжал кисть — поцеловал начала пальцы, затем ладонь, потом запястье. Приподнялся, пружинистым броском перекинул свое сильное тело на постель, обнял Потехину. Она пыталась его стукнуть от себя, но трепыхалась все слабее, слабее… Потом папка с финансовым отчетом с трагическим грогом шлепнулась на ковер, одна из свечей погасла, испуская сладкий аромат жасмина и нильской лилии… За окном на улице барабанил по крышам ливень, тугие струи смывали пыль, гарь, сажу, грязь, сухую листву, душный гнилой мусор. Марья Захаровна Потехина уже без шелкового халатика лежала на смятой постели. Голова ее покоилась на груди Симонова: Он обнимал ее, словно боялся отпустить после всего…

Назад Дальше