Но ничего не вышло. Кот отзывался только на Ленина, ни на кис-кис, ни на Лёнечку. Он шел в руки только как Ленин.
Он погиб рано из-за своей гордости. Ходил по перилам балкона, величаво переступая лапами по узкой кромке. В конце концов, упал прямиком грудью на штакетник. Молодой храбрый самолюбивый дурачок.
Вот и сейчас он мне приснился стоящим на перилах, такой весь солнечный, абсолютно бессмертный.
Следующую кошку, Муську, я уже не выпускала на балкон никогда. Ее детей – тем более.
Сон о гордом Ленине на перилах балкона отвлек меня от мыслей о Мурзавецком (где он находится в этот момент?), и я уже опустила ноги с кровати, как увидела его зеленые сверкучие глаза в коридоре. Он подошел ко мне, я потрепала ему холку, он мягко подержал в зубах мой палец и прыгнул на подоконник. Его завораживает – так я считаю – большой ночной город.
Я успел. Она бы начала меня искать.
Я ушел с форума потому, что интересного разговора с Лениным у нас не получилось. Мудрая Муська и так и сяк старалась нас сдружить и сговорить. Но Ленин был неинтересен и скучен. Такое случается с рано ушедшими из жизни котами, я думаю, что и у людей так же. Я спросил его, какая была Ма в молодости. Он посмотрел мне прямо в глаза и сказал как отрезал:
– Она всегда хотела океана любви. От мужа, детей, меня, даже от цветов. Это, скажу тебе, напрягало.
– Но ведь она и сама была океаном.
– Это тоже напрягало. Нельзя ничего делать слишком. Надо быть в мере.
– В чем, в чем? – не понял я.
– В мере. В смысле знать меру. Она была чересчур.
«Дурак», – подумал я. И на этом мы кончили разговор.
Я смотрел на спящих Ма и Па. Я не вижу в темноте их лиц, я знаю их наизусть. У Па от волос на голове осталась нижняя кудрявая кромочка на затылке. Ма регулярно подстригает ее, и я видел, как она светится, собирая с плечей Па состриженные кудряшки. Это же надо! Седые локоны в старости у прямых, как солома, волос в молодости. Видимо, этому чуду светятся глаза Ма. И мне это нравится в ней, а вот с точки зрения Ленина – это наверняка чересчур. Да пусть! Пахучие ветки сирени – это ведь тоже чересчур. А закат солнца? Такой неповторимый с этого моего места на окне. Все прекрасное есть чересчур. А с точки зрения Ленина, всему бы остановиться на середине расцвета, не достигая вершины. Это бы нравилось Ленину? А мне вот по сердцу страх чересчур. У Ма и Па – потерять меня, а у меня – их. У истинной любви нет краев.
И я дал себе слово полюбить слово чересчур. Две буквы «е». Две буквы «ч». Две буквы «р». Немало для философа-филолога. Ленин не успел этого понять. Он был еще мальчишка. Хотя и знал слово чересчур. Не знал его глубины. Он восхищался своим телом, идущим по кромке балкона, а люби он Ма и Па чересчур – он правильно поставил бы лапы. Дурачок такой. У Ма спящее лицо неспокойно. Ей во сне не хватает любви, которую она отдает. И она в этом чувствует свою вину. Что не смогла, не сумела во всей остальной жизни получить в награду седые кудри. И я даю ей слово не задерживаться больше на форуме, не шипеть на отвратного соседа Тошку. Ма переживает из-за чувств его хозяйки. Я буду вежлив, когда он будет прыгать на меня с тонким, писклявым лаем. Как ему объяснить, что это его судьба и в этой, и в другой жизни – лаять, лаять и лаять. И ничего больше. Дурашка такой. Мне даже мечтается, что я когда-нибудь его поглажу. Я вижу, как Ма засветится, а соседка испугается и закричит: «Он хотел его поцарапать!» Будет глупо и бездарно.
Ах, Ленин, Ленин! Бояться любви чересчур – все равно как бояться того, как распускаются тюльпаны и как кромочка солнца плавно скатывается за горизонт, и мне так хочется в этот момент быть там. Но я ведь знаю, что земля круглая и солнце всегда раньше меня спрячется от глаз.
Так интересно об этом думать. Если бы наши окна выходили на восток, я бы увидел, как розовеет горизонт, как начинает приходить в себя снулая природа. А человек? Какой он в предрассветье? Каков его последний сон этой конкретной ночи?
И тут я вдруг увидел сны Ма и Па. Сразу. Оба два.
Они клубились над их головами, слабенькие, распадающиеся от одного взгляда. Слабее дыма от потухающей папиросы. В своих снах они шли навстречу друг другу. Па шел ровно, спокойно, Ма же просто бежала. И только я, находясь над ними, видел огромный обрывистый ров, что пролегал на их пути. Ма в своей торопливости запросто могла не заметить ров вовремя. Ей грозила гибель через минуту сна на глазах у Па. И тогда я прыгнул в эти слабые клубочки снов. Па дернулся и дал мне под хвост. А Ма сказала строго: «За что ты его? Мальчик проснулся и хочет кушать. Он перебил мне сон. Я бежала тебе навстречу по широкому полю... Вот и не добежала из-за тебя, маленький негодяй». И она гладит меня, как у нее принято, «чересчур». Она не знает, что могла упасть. И целый день тогда думала бы: что бы это значило – бежать навстречу?
Я доволен собой. Я даже ничуть не обижен за пинок от Па. Если бы он знал сон Ма, он бы похвалил меня. А может, и нет – ведь он тоже не видел рва.
Мысли хозяйки.
Такая дивная степь, и я бегу по ней. Это так здорово – пространство жизни без перегородок, заборов, дверей и замков. Чистое поле – это воля. Воля – это крылья, взял и взлетел, и я бы взлетела в этом дивном сне, мне навстречу шел любимый, а этот чертушка-кот прыгнул в сон, как оглашенный. Что бы это все значило?
Я завариваю крепкий чай, это единственная слабость, которую мы себе оставили. Кроме, конечно, рюмочки хорошего виски, которую мы себе позволяем иногда. Кот крутится между ног.
– Ты перебил мне сон, – говорю я ему.
Он толкает меня лбом. «Извиняется», – думаю я. И вдруг меня осеняет: а что, если коты видят наши сны? Мне интересно заглянуть в кошачьи мысли, найти самую главную – о чем она? О кусочке вареной индейки или о желании сбежать от нас? Ужасное предположение, но куда денешься, если оно приходит? Вот бы остаться на этом свете мыслью, хорошей, правильной, и делиться ею с миром. Фу! Я представила эту свою бестелесность, легкость и поняла, как мне дорого тело и даже его тяжесть.
Мурз снова толкает меня лбом и смотрит мне в глаза своими изумрудами. «Так толкал меня Том, – говорю я ему. – Но откуда тебе это знать? Вы не встретились на этой земле».
Она вспоминает Тома, чувствую я. У меня с ним сложные отношения. Это обычная история у норвегов с персами. Мы не притягиваемся друг к другу. Вот с Муськой, Васькой, даже Лениным мы как бы вполне свои, а Том всегда в собственной плосколицей рыжей компании. Но вот сейчас, трогая теплые ноги Ма, я хочу с ним поболтать. Ма, Па и Том – это ведь совсем другая история, совсем другая любовь. И мне немножко больно, совсем чуть-чуть, представлять эту их жизнь без меня. Это кажется мне невероятным. Я и перс – мы не совпадаем кровью. И мне не то что хочется понять любовь моих хозяев к чужаку, понять все равно не смогу! Мне хочется принять и простить им эту любовь. Я ведь уже почти принял любовь человека к собаке на примере громкоголосого и несимпатичного малышки Тошки. Как его любит его хозяйка и как она снисходительна ко мне, молчаливому и мрачному великану. Мы не касаемся этого на форуме, но между собой, на двоих, на троих, мы копошимся с этой проблемой «свой – чужой». И вот сейчас, у ног Ма, я принимаю решение – сблизиться с Томом. Ведь хочешь не хочешь – мы одна семья.
Но на этом – «одна семья» – я замираю... У Ма и Па двое детей, взрослых и живущих далеко. Они – горе родителей. А дети думают эту же мысль наоборот: Ма и Па – их горе. Вот об этом я и начну разговор с Томом. Он их вырастил. «Зачем вырастил таких?» – спрошу я его.
...И я спросил его в ту же ночь, покинув спящих хозяев.
– Запах, – сказал Том. – У них разные запахи. Особенно у дочери. Скверный запах зла, точнее, раздраженной зависти. А у сына – устойчивый запах спиртного, выпитого тайно. Ты знаешь, запах открыто выпитого очень отличается от тайно выпитого. Тайный пронзает всю плоть, и он отвратителен примесями духа крови, мочи, желчи, слюны, всего, чем наполнен человек. Тайно пьющие вырастают в неизлечимых алкоголиков. Ты что, не знал этого?
Я никогда не думал об алкоголиках. Мне они не встречались. Ма и Па любят пригубить рюмочку, но они от этого делаются только лучше. Такие ласкучие.
– А что это значит – запах зла? – спросил я у Тома.
– Мог бы знать и сам. Ты уже взрослый кот. Но я понимаю, ты живешь в тепличных условиях, от этого ты зануда и задавака. А я видел эту семью в состоянии распада. Самое страшное – распад. Души ли, семьи ли, страны ли. А представь все это вместе, как было у них. Я ненавидел их «доченьку», а она ненавидела всех. Такая с виду улыбчивая, она исторгала из себя зло к родителям, которых обвиняла в том, что родилась у них, а не где-то в другом месте. Я видел это излюбленное ее место. Шезлонг на пляже и старый козел, целующий ее ноги. И деньги, много шелестящих денег. Она прижимает их галькой к песку.
– Козел – это кто? – не понимаю я.
– Ты глупый недоразвитый кот. Ты не знаешь языка людей, с которыми живешь. Козел – это человек, но козел по сути. Понимаешь?
– Ты глупый недоразвитый кот. Ты не знаешь языка людей, с которыми живешь. Козел – это человек, но козел по сути. Понимаешь?
Я не понимаю. Я не видел козлов.
– У них уже нет дачи? – удивляется Том.
– Уже нет. Пришлось продать. Но я на ней не жил никогда.
– Горе ты луковое! – смеется Том.
Я молчу, ибо не знаю, что такое горе луковое.
Как-то мне скверно. Этот плосколицый перс знает куда больше меня, а я ведь считал себя умницей и достаточно образованным зверем.
– Ладно, – сказал Том. – У каждого кота свой путь и своя среда обитания. Ты это хоть понимаешь?
Мне хочется его стукнуть, хотя это я как раз понимаю. Я люблю слушать разговоры Ма и Па. Люблю их анекдоты. Но вот слово «козел» мне не попадалось. И слово «дача» тоже мельком. Это же не значит, что я идиот?
Мы расстаемся с Томом почти по-дружески. Вразвалочку он идет в свою компанию, а я бегу к Муське.
– Сейчас же объясни мне, кто такой козел! – требую я.
– Зачем тебе это надо, дурачок? – спрашивает она. – Это такая большая собака с рогами. Ты что, никогда не слышал эти стишки: «Идет коза рогатая за малыми ребятами: забодаю, забодаю, забодаю»? Козел – это ее муж. Ты не рос с малыми детьми, ты не слышал детских книжек.
– А как пахла их дочь?
– Плохо, – сказала Муська. – Как пахнет плохой человек. Ты неженка, тебе в твоей жизни ничего не воняло.
Ну, и что я получил в результате? Что я недоумок, что я не знаю многих слов, которые у Муськи и Тома просто сыплются с языка. «Козел», «дача», «горе луковое»... Плохой запах... Вокруг меня хороший. Мне несимпатичен запах Тошки, но это правильно. Он псина. Это слово я знаю. Па мне говорит после моих встреч с Тошкой: «Не обижай псину. Она славная. Собаки и коты – часть человеческой жизни».
...Я на минуту вышел в подпространство, чтобы встретиться с котом Матвеем. Люди не умеют, закрыв на миг глаза, оказаться в нужном им месте. Это до смешного простая штука, если знать, что параллельный мир рядом, тут, в сущности, он вокруг тебя и смотрит тебе в глаза. И вот я вышел на секунду к Матвею. Он давно, лет сто как покинул наш мир, но по телесной, объемной жизни со вкусом и запахом очень скучает. Вот и сейчас он первым делом меня понюхал.
– Тебя обкурил хозяин, – сказал он сморщившись. – В мое время табак пах тоньше и благородней.
Ах, как я не люблю это в нем – придирки к моему времени. Он думал, что если видел еще полуживого Толстого и обнюхал его следы, которые привели старика в Астапово, то имеет право быть бестактным. Не думаю, что следы Толстого пахли лучше табака моего хозяина. В общем, мы тогда только встретились и уже были раздражены друг на друга. Но я бы преодолел это – так интересно мне с ним разговаривать, – если бы какая-то неведомая сила в тот момент не рванула меня назад, в мое время. Так еще никогда не было. Мы подолгу заседаем на форумах или болтаем друг с другом о своих хозяевах, и никто никогда меня не тревожил и не выдергивал из параллельного мира в эти приятные моменты жизни в нем. А тут этот рывок, болезненный рывок, скажу вам, будто меня растягивали в длину до полного разрыва.
Я оказался на пороге комнаты своего времени, посредине ее стояла Ма и буквально рвала на себе волосы, крича при этом, что надо немедленно вешать объявление о моей пропаже. Я ткнул ее лбом, а она схватила меня так, что мне пришлось уворачиваться от ее мокрого лица.
– Ты где был, солнце мое? Где тебя носило, сволочь ты такая? – плакала и смеялась она сразу.
Они плохо пахли, омерзительно пахнут у людей нервы, когда они их распускают. Что бы ты сказал, Матвей, на этот запах? Я просто вижу твою брезгливую морду.
С трудом мне удалось спастись от жарких объятий. Боже, как же оно беззащитно, это человеческое существо, как оно беспомощно в мире, где все так близко, так рядом, но они слепы и глухи, живущие в скудном пространстве трех измерений.
Они не знают удивительный мир мертвых, мир без слов и жестов, но одновременно такого пронзительного взаимопонимания, при котором зло и жестокость не могут возникнуть по определению, там нет корней для этого. Я люблю там бывать, котам это дано. Собаки бьются в прозрачные стены иного мира, но разве можно добиться своего нахальством? В том мире – нет, в человеческом – только так. Но если говорить все честно, в тонком мире подпространства тоже есть свои проблемы. А пока вернемся к запаху валерьянки, который заполонил всю квартиру. Они не могут прийти в себя, мои люди. Я заберу их, когда буду уходить совсем. На форуме стоял вопрос о тех, кто одинок в мире людей, кто никому не нужен. Их не счесть. Тьма. И больше всего в России. Страна фатального недостатка ума и совести. Здесь в чести только предательство, нож в спину, подметные письма и торжественная осанна ничтожеству, стоящему у трона.
Я отдаю отчет: это неточно, спорно. Русские тоже всякие. Матвей говорит, что я мало еще пожил, чтоб так замахиваться на всех. Ладно. Не буду. Но для этого мне не надо слушать радио, слушать мысли Ма и Па, не надо ощущать (интересно, как?) то дрожание тревоги, подчас ужаса, злобы и ненависти, которые растворены в воздухе России. Конечно, есть и другое – есть Ма и Па, они русские с головы до ног, но сколько же в них добра и нежности. Черт возьми! Сломаешь голову с этим народом.
Но постараюсь быть объективным.
Вот на эту тему мы и хотели говорить с Матвеем. О том, что сто лет со дня его смерти – он умер в год революции – привели Россию к полному моральному падению. Я постараюсь защищать свою русскую родину, как могу. Но он мне в ответ, как всегда, скажет: «Это моя родина. Я не пришлый кот. Не приблудный норвег. Я искони сибирский. Во мне вся русскость, какая есть. А значит, моя точка смотрения точнее». «Точка предсмертных следов Толстого?» – смеюсь я. «Назови свою!»
Моя точка – это Ма и Па. Уже немолодые, но ни минуты не сидящие без дела. Их бросили дети, ища кусок счастья пожирнее, чем дома.
Мне о их сыне, мальчике, рассказывала Муська, которая тогда жила у них.
– Он пахнул бедой, – говорила она. – И Ма это чувствовала. Потому и отпустила его в эмиграцию, думая, что там ему будет лучше.
Ах, Ма, Ма... Она у меня умница, добрая, хорошая. Но, между нами говоря, дурочка. Не понимала и не поймет никогда, что не может быть побега от себя самого. Твои потроха всегда с тобой. А сын был слаб духом. Глоток спиртного взбадривал его слабенькую душу, и он находил в этом утешение. Как и весь российский народ. Глоток – и уже откуда-то кураж, лихость, и даже мысль взмахивает крылышками, а на самом деле – обманка и самообманка сразу. И уже пошла-поехала плясать губерния слабой человеческой природы. Родители приискали ему классного врача-специалиста. Но молодой идиот был уверен, что он силен и сам со всем справится. «Мне никто не нужен, – кричал он пузырящимся ртом, – я сам себе врач». Теперь гниет в одиночестве чужой страны. Жена нашла себе другого – нормального, а вот мать сыночка не найдет уже никогда. Я-то знаю, о чем он иногда думает там, далеко. Я нет-нет да захаживаю к нему. Подглядываю. Он думает, что вернется и будет читать и перечитывать книги. А когда-то наткнется на те книги, которые любил в шестнадцать лет, – Бредбери, Шекли, Саймак, Лем, – и уйму им подобных, вспомнит те мысли, те порывы, которые были в нем чисты и прекрасны... А Ма, забыв о себе, все несла и несла книги в дом, и это было счастье. И когда он вспомнит это, то закричит дурным голосом и шагнет с балкона. Он не дурак, он видит этот шаг с балкона, потому и не вернется. Он еще очень хороший, и по сути своей ему стыдно. Ма все это тоже видит – не без моей подачи. Я внушаю ей мысль не умирать раньше времени. Ради сына и ради меня. Я ведь еще совсем молодой, и не хочу без них.
Но Ма чудит совсем по-человечески: прячет фантастику на антресоли. Я лижу ее дрожащие руки, когда она держит книги. «Куда ты спрячешь балкон, родненькая моя, – думаю я, – если все-таки сын совсем плох и выйдет на него?»
Ма гладит меня. «Немтырь ты мой, что бы тебе заговорить?» Вот это, конечно, главная проблема человеческой сущности, самая что ни на есть... Люди не слышат мыслей, не считывают их из тишины. Как же ты обмишурился, Бог, со своим венцом природы, прости меня Христа ради.
К вопросу о Христе. На эту тему мы говорили с египтянкой Клеей. В Верхнем мире уже не имеет значения, кто ты был по вере. Остается только суть, что ты снискал, крестясь двуперстием или трехперстием, пряча лицо в платок или открывая его ветру. Считается только добро и зло, совершенное тобой лично. Сколько путников напоено твоей водой, сколько слез омыто тобой с человеческих лиц. И на чьих коленях умирала твоя мать, родных или совсем чужих. Или совсем одна-одинешенька.
Вообще, живя с Ма и Па, я стал сентиментальным. Негоже это. Хотя что греха таить, сентиментальность мне милей жестокости, симпатичней суровости, родней вздорности. Но тем не менее: бегущая по щеке слеза Ма и понурый взгляд Па плавят мое норманнское сердце. И тут уже ни два, ни три – просто хочется заплакать. Замечательно, что я это не могу, не так устроен. Но природа моя обрусела, обмягчела, я жду их ласки, слабею от слов «А где спряталось наше солнышко? Мурзик, покажи свою мордаху». Я им сын, я им внук, но ни за что не их дочь. Муська мне сказала, что даже когда та была ребенком, она пахла злостью.