Дочь нашла свою судьбу тоже далеко, в радости ничегонеделанья. Для этого была придумана болезнь – чтоб быть жалеемой. Она ради этого бросила свою дочь, родителей, чтоб лежать и не шевелить в этой жизни даже пальцем. У нее, абсолютно здоровой, от этого истлела совесть, потому она – так мне объясняла Клея – не попадет даже в мир плохих мертвых, а полетит на белых крылах придуманной болезни прямехонько в ад.
Ма и Па плачут о детях, хорошо, что я рядом, я трусь об их ноги. Я заберу их с собой, они точка отсчета смысла моей жизни.
А ад есть. Мы ходили с Матвеем его смотреть, это совсем рядом, стоит повернуть голову. Вы думаете, там возникает раскаяние? Да нет же! Там человеку дано в полной мере все то, чего он так жаждал. Жаждал зла другому – получи его сполна, слови кайф ненависти. Адовы люди наслаждаются злом полным ртом, так как у них нет совести. И наслаждению ненавистью нет конца: хотел – получи, пока от тебя, истлевающего от собственной натуры, не останется горстка плохо пахнущего пепла, который слижут тамошние адовы змеи.
Я детей Ма и Па, естественно, не знаю, я слишком молод, мне о них много рассказывала мудрая Муська, она видела, как росли сын и дочь. Я всегда удивлялся, как люди не видят завтрашний день, он ведь ничем не скрыт, как не видят будущего своих детей и потому так глупы в отношениях с ними. Муська говорила, что мальчик был хорош, но в нем всегда царствовало самомнение, что он все знает лучше всех. И Муське был виден этот его раздутый шар «я», и он нес его, куда хотел. Люди с раздутым шаром в себе – самые немощные. Ложная легкость жизни мешает им видеть и понимать. Они уверены – их шар пронесет их мимо беды и зла. Ан нет! Тут-то шар и зависает. А человек до этого просто взял и выпил – и почувствовал взлет и еще большую легкость.
И он перестал чувствовать разницу между полетом и зависанием над бездной своей жизни. Так говорила Муська. Дурачок думал, что он движется, а он висел над запахом спиртного, и так в нем и остался. Остатком разума, он ведь не дурак, он чуял – что-то не так, но зависшему не дано видеть истину. Он разрушался на глазах родителей, те кричали нечеловеческим криком горя, а всего ничего надо было – проколоть шар самодовольства – и дать ему пасть оземь. Надземная сущность есть над каждым человеком, она его главная часть, она не видима и не слышима людьми, но она ощущаема ими в какие-то особые минуты откровения. Надо бы уметь слышать в себе этот дивный голос невидимого, но... Почему-то человеку Бог не дал сверхуха, сверхглаза, сверхчутья.
Но иногда, иногда надземная сущность так пронзительно, так сильно является в человеке. И тогда он мечется, не зная, радоваться или плакать. Проткнись шар сына – он бы мог и умереть, и остаться нормальным. Но сколько раз Ма думала, видя его в отключке: лучше бы я похоронила и отплакала его. Но сын жил, не зная этой молитвы матери.
Я трусь о ноги Ма. У нее такие тонкие щиколотки. Я боюсь за них, столько на земле лестниц и ухабов. У Па ноги как раз крепкие. У него слабые руки. Но он делает ими все. Он не может без дела.
– Ты сволочь, – говорит мне Ма. – Хоть бы намекнул, где ты был.
– Где был, где был, – отвечаю я им мысленно. – Не скажу. Жирно будет.
Ночью я все-таки доберусь до Матвея. А может, и нет. Мало ли – захочет ли он в тот момент меня видеть? Но тогда я точно увижусь с персом Томом, жившем в моем доме до меня. Он обещал познакомить меня с большим кошачьим семейством, которое жило у Ма и Па, когда они были совсем молодые. Когда они пели и «чушь прекрасную несли». И дети были детьми, любимыми и дорогими. Том нашел Муську, ее сына Ваську и нескольких их детей. У людей это называется инцест. Честно говоря, мне не хочется увидеть тех, кого любили до меня, но скребет любопытство. Я пойму их, как только их увижу. Не зря Матвей говорит: «Ты пронзительный кот. Такие бывают британцы и норвеги, и сибиряки вроде меня».
Но в ту ночь я так никуда и не пошел. Ма просыпалась каждые полчаса и искала меня по квартире. Чтоб не нервировать ее, я выходил ей навстречу, как только она шелестела тапками. Она гладила меня и говорила:
– Не делай так больше, ладно?
К утру она крепко уснула. И они пришли сами. Муська и ее сын-муж. Она очень по-хозяйски, а по-моему – нагло осмотрела мой лоток с едой и питьем, а Васька пошел в спальню, прыгнул на кровать и стал обнюхивать своих бывших хозяев. Я боялся, что они вдруг проснутся. Но что такое касания неживущих? Это даже не кошачий ус, не нежный лепесток розы, не легкий поцелуй ветерка. Все гораздо нежнее. Это ничто и все, сказать по-научному – любовь на молекулярном уровне.
Я в какой-то момент даже обиделся: мне показалось, что Васька их любит больше, чем я. Но я себя окоротил – такое невозможно. Потом он пошел по квартире и сказал, что в ней иначе пахнет, что раньше здесь сильно пахла девочка, он не любил бывать в ее комнате.
– Какая она? – спросил я. – Они страдают без нее.
– Зря, – ответил Васька. – Она не стоит страданий. Она была по природе змеей, хитрой и верткой. Ее мучило неуклюжее человеческое тело, например, ступни, на которые надо было становиться. У змей, как ты знаешь, нет ступней. А сын был как раз хороший, но он был очень слабый, почти бессильный, и ему было тяжело носить большое мальчишеское тело. Он искал способы облегчить это. Мотался на велосипеде, как сумасшедший. Где он?
– Он алкоголик, – ответил я.
– А! – ответил Васька. – Вспомнил. Я его видел. Он шел, как ходит по земле птица с подбитыми крыльями, она ищет смерть.
Потом мы сидели вместе на кухне. Муська была очень красива, с утонченной мордой и большими чуть косоватыми глазами. Васька был вахлак. Растрепанный, взлохмаченный. Люди почему-то особенно любят это – большую торчащую шерсть. Это в них говорит тоска голого человека, вынужденного цеплять на себя много разного неживого, и это портит им жизнь и здоровье.
У эволюции свои просчеты. Это любит повторять Матвей.
Я намекнул гостям, что пора и честь знать, и они поняли это сразу, вмиг исчезли, а я остался посередине ночи и кухни, как дурак, но тут рядом возник молодой перс и сказал, что это его кухня.
– Это ты – Том? – спросил я, еще не отвлекшись от прежних гостей.
– А кто же еще? Они ушли – меня не взяли. А я ведь был тут самый любимый.
– Я знаю, – сказал я обиженно. – Ма часто называет меня Томом. Я не отзываюсь, пока она не попросит у меня прощения.
Что бы ни говорили люди, а происхождение, род, предки – все это сказывается. Мы, коты, в сущности, никогда доподлинно не знаем своих отцов (исключение – дети Муськи и Васьки, но это, скажу я вам, все-таки моветон), но как же сказывается тайна рода в последующей жизни. В Муське просто дышит королева, а Томик – типичный затюканный детдомовец. Его продали за бесценок как бракованного. Он сидел в отдельной клетке, а рядом в большом вольере важно мыла морды чистая здоровая порода.
В сущности, у людей так же. Но они могут взять чужую фамилию, облагородиться образованием... Но торчит, все равно торчит в каждом или грязный хвост прапрадеда или замашки проститутки, но бывает – бывает же! – и проступает гордая поступь какой-нибудь графини.
Кстати, о дочери. Она решила, что фамилии родителей и первого мужа – Сидоровы и Крюков – слишком просты для нее и взяла себе фамилию второго мужа – Кацман, то есть, в сущности, Кошкина. Лично меня это оскорбляет, я считаю, она не имеет права быть Кошкиной. Это для нее слишком, недостойная ее честь.
Мои хозяева из простых. Но это, в моем понятии, не ругательство или презрение. Это просто факт, что все их «пра-» или пахали землю, или служили в армии, вышивали крестиком или принимали роды. Вот роды я никогда не видел. Но Матвей видел все, даже, как я уже говорил, умирающего Толстого. Он говорит, что роды – самое омерзительное зрелище на земле. И вот я теперь думаю: а почему так? Почему явление на свет так отвратно, как говорит Матвей? Нет ли в этом намека, что жизнь отвратительна сама по себе? Или это знак начала – от минуса к плюсу, от ужасного к прекрасному?
Я помню себя уже в неге, у живота матери, под мелодию ее мурлыканья. Нас было пятеро, и мы толкались изо всей едва проявившейся силы. Мать лизала нас, а потом, бывало, уходила. И наступал ужас беззащиты. Мне кажется, я был трусоватей своих собратьев, мне не хотелось становиться на слабенькие ножки, чтобы заглянуть за корыто – а что там? Надо сказать, я до сих пор не любопытен. Просто я уже знаю главное. Миру запахов и вкусов приходит конец, и наступает мир, где всегда рассвет и нет заката, всегда не жарко, но и никогда не холодно и не нужно тыкать носом, чтобы понять, что и как. Мир познан, открыт и спокоен, во всяком случае, так у нас, у котов.
Я однажды случайно заглянул в человеческое место постоянства, там тоже тихо и спокойно, души людей безмятежны и чисты. И они не теряют друг друга. Но есть еще мир плохих душ. Я не ходил туда. Говорят, там плохо пахнет и души людей не находят себе места. Но мои Ма и Па будут со мной, я прослежу за этим, хотя я знаю, они будут искать своих непутевых детей. Но те будут там, где грешная, смятенная душа будет кувыркаться в бессмысленной панике, как дура.
Я однажды случайно заглянул в человеческое место постоянства, там тоже тихо и спокойно, души людей безмятежны и чисты. И они не теряют друг друга. Но есть еще мир плохих душ. Я не ходил туда. Говорят, там плохо пахнет и души людей не находят себе места. Но мои Ма и Па будут со мной, я прослежу за этим, хотя я знаю, они будут искать своих непутевых детей. Но те будут там, где грешная, смятенная душа будет кувыркаться в бессмысленной панике, как дура.
За своими мыслями я совсем забыл, что у меня гость, Том. Я увел его из спальни, мы сели в кресле, воистину как гости, и Том сказал:
– Знаешь, в этой комнате Па ставил мне капельницу. Самое отвратительное, что было в жизни. Ну как им, дурачкам, было объяснить, что я уже улетаю, что мне лапой машет Матвей, а Клея выгнула спину и шипит на Ма и Па.
Но я терпел болючую жизнь ради них. Глупо, конечно, мне ведь всего ничего оставалась, несколько минут, и так хотелось пить, и я вырвался и пошел к плошке. Какое это наслаждение – вода. Я пил, а они смотрели на меня и думали, что ко мне возвращается жизнь. Но я умер возле плошки. Заметили ли они, что я, как честный кот, махнул им кончиком хвоста? Я не стал смотреть, как они плачут, у меня бы не выдержало сердце. Хотя это дурь. Сердце было уже ни при чем, – он посмотрел на меня как-то очень серьезно. – Я рад, что ты здоровый малый. Береги их.
Мы погоняли по дому шарик. Томик повисел на шторе, слегка раскачивая ее. В окно на нас смотрела полная самодовольная луна, и я вдруг спросил:
– А у вас есть луна? Что-то я ее не припомню.
– Ты темный кот. У нас нет луны, нет звезд, нет солнца. Мы даже не в галактике. Наш мир иной.
– Инопланетяне? – спросил я.
– Даже не они. Мы ближе и дальше – одновременно. Мы те и другие. Это одно из свойств нашего мира – быть и не быть – способность перевоплощения. В сущности, меня ведь нет. – И его действительно не стало. Только что был – и нету. Но я ведь его знаю, тот мир, и одновременно не знаю совсем.
Мне хочется туда, но я так люблю этот, что с луной и дождем, с его шумом и гамом. С собачьим лаем противного, но, как выясняется, и любимого тоже Тошки. Я люблю в этом мире все, а больше всего Ма и Па. И пусть тут иногда плохо пахнет (жареная рыба или лимон), пусть здесь много неприятных звуков, например, телефонные звонки... Как-то Муська сказала мне, что тоже ненавидела звонки, а когда они уж очень досаждали, перекусывала провод.
– Попробуй! – сказала она мне. – Такая после этого начинается суета, что можно сдохнуть. Твоя Ма просто заходилась в истерике, потому что не знала, вышел ли с работы Па. Самое страшное для нее – не знать, где он.
Я сказал Муське, что теперь нет такой проблемы, у всех мобильники. Она не могла понять, что это, и я, это нехорошо с моей стороны, тогда и взял ее с собой. О! надо было видеть – возвращение умершей кошки в ее бывший дом. Муська вся дрожала от возбуждения. В спальне она прыгнула на трюмо. Ма всегда клала голову на книгу, которую читала и потом пристраивала на подушку рядом с трюмо, вблизи всяких там баночек.
– Она очень изменилась, – сказала Муська, разглядывая спящую Ма, – подсохла. У нее остались ямочки на щеках? – спросила она меня. – Раньше, когда она прижимала меня к лицу, из ямочек ее пахло счастьем. Ты знаешь, как пахнет счастье?
– Знаю, – ответил я. – Это колесико детской машинки. Па бросает мне его – и я когда поймаю, а когда нет... Но когда колечко непойманное и пролетает мимо меня – оно пахнет как ничто.
И мы замолчали, глядя на спящих Па и Ма.
– Идем, я покажу тебе мобильники.
Они лежали рядышком на телевизорной тумбе. Я и оглянуться не успел, как Муська смахнула их на пол и стала гонять по комнате. Мне и в голову не приходило, как легко и грациозно могут они кататься по квартире. Как тут было не присоединиться к восторженным зеленым глазам Муськи. Но не прошло и минуты, как мы не увидели мобильники. Они исчезли в пространствах подземелий пола – то ли под диваном, то ли под стеллажами, то ли под креслами.
– Это куда легче, чем перекусывать провода, – сказала Муська.
Откуда ей было знать, что, если они остались живы после нашего хоккея, то зазвенят как миленькие.
– Ну, я пошла, – сказала Муська. – Раньше здесь было интересней. Играла музыка.
– Но сейчас же ночь...
– А разве ночь помеха музыке? Это самое ее время.
Я шел ее провожать обескураженный. Я не знал, что женские ямочки пахнут счастьем, я не знал стремительность скольжения мобильника по полу. Мне не приходило в голову это делать. И я не знал, что ночь – время музыки. Я не зря уважал Муську, она оказалась куда образованней меня, и я решил, что, если все обойдется с мобильниками, я приглашу ее еще. Мы ведь не успели побывать на кухне, я не успел ее угостить вкусненьким. Но она растворилась в пространстве.
Я лег на ноги Ма. Она деликатно ими шевельнула и, приподнявшись с подушки, погладила меня по голове. Она теперь будет досыпать спокойно, зная, что рядом и Па, и я. Как же я их люблю!
Пояснение хозяйки.
Утро движется лениво и нелюбопытно.
Звонок от соседки Алены объяснил ситуацию. Какие-то чертовы хулиганы покурочили припаркованные у подъезда машины. Это было чистое мародерство пополам с изуверством. Алена кричала в трубку, что надо вызывать аварийку, что мужу добираться до работы своим ходом полдня, и он собирается это сделать. «Идиот!» – кричит Алена. Соседи по несчастью уже как-то самоорганизовались, они живут ниже и спохватились раньше, а с двадцать второго этажа, объясняет Алена, как кинешься выручать машину? Вниз головой?
Мурз стоит рядом и внимательно слушает мое сочувствие, возмущение и мою полную неподходящесть для решения вопроса. Мурз доволен. Он понял, что ни я, ни муж не помчимся вниз, бесполезные старики. У меня делается противно на душе, это всегда, когда я беспомощна в деле и затыкаю дыры беды-не беды потоком слов. И как бы в ответ на мои столь слабые силы Тошка лает громко и как-то даже заливисто. Это гнев на меня маленькой хорошенькой псины, которую я люблю, и я, как-то не задумываясь, глажу Мурза, а он хватает меня за палец.
Конечно, я не прав. Но я терпеть не могу, когда она оправдывается перед всеми за то, что живет в глупой стране, за этих отвратительных начальников страны в телевизоре, за то, что у нее нет денег всем что-то купить и за то, что она любит этого недоумка Тошку. Ну что ж ты так стелешься, Ма? У тебя есть я и Па, и мы любим тебя такую, какая ты есть, даже если ты, с точки зрения Алены, неумеха и балда... Тут я и грызнул ее слегка за палец. Так, чуть-чуть... Я бы умер, сделав ей больно на самом деле. Просто я оторвал ее от этой болтушки Алены и заходящегося в крике Тошки.
Потом она рассказывает все Па, но я вижу и чувствую, что ему малоинтересны дела соседей. Он по природе близок к нам, котам, сосредоточенным на самих себе. Сколько у нас на форуме разговоров про это – кто на земле лучше всех. Этот вопрос почему-то любят поднимать египетские кошки. Тонкотелые, гладкие, с глазами, в которых весь мир. Конечно, они считают, что они-то точно лучше всех. И я готов согласиться, потому как я мудрый норвег и никогда не вступаю в спор с другим полом. Пол для меня ничто, таким меня сделали Па и Ма, и я им за это благодарен. Хватит мне мысленных мартовских глупостей. Они меня смущают, как бы сказать точнее, совращают, но это все миг, касание мартовский звезды, особенно задиристой в этот месяц. Но я свободен от больших и глупых смятений. Я мудр и спокоен. Я не просто свободен от бремени плоти. А вот Тошка – нет. Вот почему от него столько шума.
Когда я вернулся, они мирно спали. Я решил подсмотреть их сны. Когда-то Ма сказала Па: «Это неприлично, как подглядывать чужие сны». С тех пор я стараюсь этого не делать. Но тут уж не удержался. Я решил подсмотреть только сон Па. И я его увидел. Па сидел на пеньке и ладил удочку. Он еще молодой и грустный. Удочка не ладилась, и он ее сломал об колено и пошел к реке, и стоял так, что я почему-то за него испугался и кинулся ему в ноги, но он переступил через меня и пошел прочь, а я шел за ним, а потом он растаял в своем сне, но у меня почему-то осталась печаль и страх от этих его пяти шагов, которые он сделал навстречу речке. Мамин сон – клубящееся белое облачко – я не стал трогать. Я лег им в ноги, теплые такие, уютные, и заснул. Проснулся от слов Па.
– Странный такой сон. Я сижу на берегу реки и она меня тащит в себя. Именно так: некая сила, которую мне не перебороть, тянет меня в воду. Такой сон, всего ничего – я и река, а душа болит.
– Река – это хорошо, – говорит Ма. – Это долгая жизнь.
– Уже не актуально, – отвечает Па. – Хватит с меня долгой жизни. Войны, Сталина, вселенской русской дури и еще этого кризиса...
– Скажи, как на духу, разве нам плохо вместе при всем этом прожитом и проживаемом?
– Так ведь это единственное, что у меня есть. Наше с тобой – мы. И это много. Ради этого стоит просыпаться. И еще ради него. Видишь, он тут как тут...
И Па треплет меня за холку. Я мурлычу в ответ.