Как видим, не принимавшие до XII столетия крещение жители Ростова поклонялись не Кугу-Юмо или Нишкепазу, а Велесу, хорошо известному по источникам славянскому Божеству. Велес/Волос упоминается в договорах Олега и Святослава с Византией, в «Слове о полку Игореве», в «Житии князя Владимира» сообщается, что его идола скинули в Почайну при крещении столицы Руси, а следы его в фольклоре простираются вплоть до Чехии. Велс (Виелона, Велняс) почитался и балтскими племенами.
В конце того же столетия князь Константин обратил в христианство Муром. Сложенная в его честь «похвала» после перечисления с явным знанием дела языческой обрядности вроде почитания и увешивания «убрусами» дуплистых деревьев, погребения с покойником коней и древолазной снасти, завершает.
«Идѣже убо в Муромстей области пройдеши, нигдѣ не услышиши проклятых многобожных имянъ – ни Перуна, ни Дажбога, ни Мокоша»[126].
Невзирая на небольшие описки, в упоминаемых Богах сложно заподозрить каких-то финских идолов. Это опять-таки отлично известные по источникам Перун, Дажбог и Мокошь, чей культ оставил следы практически по всей славянщине до Сербии и южных берегов Балтики, и совершенно неизвестен финским народам.
Сторонникам «финских» Ростова и Мурома останется разве что отвергать прямые сообщения источников, ссылаясь на только одним им ведомые «особенности восприятия» древнерусских летописцев, почему-то решивших именно в отношении ростовцев и муромцев сделать то, чего не делали ни в отношении мордвы, ни в отношении карел или вепсов, литовцев, половцев, печенегов – приписать им поклонение славянским кумирам. На самом деле есть только один такой пример – «Сказание о Мамаевом побоище», вообще переполненное фантазиями и книжными аллюзиями, вроде уже почившего и сгоревшего на погребальном костре, Ольгерда, ведущего литовскую силу на Дмитрия Донского, или печенега, выезжающего из рядов орды на поединок с Пересветом. Там Мамай взывает «к богам своим», причём в одном ряду с Мухаммедом– «Бохмичем» и «Салаватом» (превращенном в «бога» названии благодарной молитвы мусульман) упоминаются «Перен» (Перун), Гурс или Гус (Хорс), Мокош (Мокошь) и загадочный Раклей, в котором одни видят античного Геракла (!!) а другие – «продукт распада» летописного «Симарьгла», расщепившегося в позднейших поучениях на «Сима и Рыгла» – вот якобы последний неблагозвучный псевдотеоним в «Раклея» и трансформировался. Судите сами, можно ли на основании одной из тьмы фантазий завзятого фантазёра, автора «Сказания…», делать какие-то обобщения про «особенности восприятия» всех книжников Руси.
Такой метод в целом похож на тот, к которому прибегают норманисты – если русские источники ни словом не упоминают Тора и Одина, а говорят про Перуна и Волоса – тем хуже для источников. Объявим их данные «позднейшим искажением» и дело в шляпе. Понятно, к науке такие методы «критики источников» отношения не имеют.
Кстати, приведенные сообщения источников имеют некоторый интерес и для варяжского вопроса. По летописи, Ростов и Муром основали на землях «первых насельников» – мери и муромы – «находники варяги». И при этом в основанных варягами на землях неславянских народцев городах со славянскими названиями поклонялись славянским Богам.
Наводит на размышления, однако ж.
Немного о «мере»
И снова о пресловутой мере – о загадочном народце, относительно которого у нас осталось только его название, упоминание о местах расселения да смутная память о том, что меря «свой язык имела». Что-то более точное про нее сказать затруднительно – последнее упоминание о мере относится к полулегендарным временам князя Олега и его похода на Константинополь.
Глиняные «ногти медвежеи» из мерянского погребения. Любой желающий может полюбоваться на подобные в музее города Ярославля, например
Стало принятым говорить о мере, как о финском племени – хотя серьезных оснований для этого нет. Как вообще можно установить этнос племени, от которого не сохранилось ни слова, ни имени?
Но некоторые намеки на происхождение мерян все же существуют. В могильниках мерянского края часто находят глиняные модели когтистых медвежьих лап. Например, их можно увидеть в музее города Ярославля. Одна из таких лап на фотографии.
Обычай такой в источниках известен.
Вот только отнюдь не у финских племен.
«И коли которого великого князя литовского албо пана сожжоно тело, тогды при них кладывали когти рыси або медвежи для того, иж веру тую мели, иж судныи день мел быти, и так знаменали собе, иж бы бог мел приити и седети на горЪ высокои и судити живым и мертвым, на которую будет гору трудно взыити без тых ногтеи рысих або медвежих, и для того тыи ногти подле тых кладывали, на которых мели на тую гору лезти и на суд до бога ити. А так, ачколвек поганыи были»[127].
Итак, единственное упоминание о помещении в могилу медвежьих когтей указывает отнюдь не на финские, а на литовские, балтские параллели мерянскому обычаю. У финнов как раз такого обычая не известно.
Про «полиэтничный» Новгород
Читая недавно сочинение уважаемого В.Л. Янина «Новгородские посадники», наткнулся на следующий пассаж.
«Топонимы древнейших поселков указывают на этнически разнородный характер возникшего союза. Славно связывается с именем новгородских славян, с древней Славией арабских писателей. Неревский конец своим наименованием может быть связан с чудской основой. Его именуют иногда Наровским концом. Что касается прусского поселка, то для определения его этнической основы важны наблюдения А. И. Соболевского, археологически подкрепленные В. В. Седовым. Названные исследователи отмечают, что кривичи псковской группы, освоившие значительные территория юго-запада Новгородской земли, являются для этой области пришлым элементом, соседствующим в древности с балтийскими племенами на территории Пруссии»[128].
Про «полиэтничность» Господина Великого Новгорода, доказанную-де Яниным, про «финский» Неревский конец, и не то кривичский, не то и вовсе балтский Людин, слышать приходилось давно – и поневоле приходилось соглашаться, ведь в вопросах новгородской археологии Валентин Лаврентьевич авторитет. Но с подробными обоснованиями, предлагаемыми корифеем новгородской археологии, до сих пор как-то не сталкивался. А столкнувшись, пришёл, скажем так, в недоумение. Читать подобное в работе археолога, причем археолога несколько лет копавшего Новгород, довольно-таки странно. Археолог, доказывая «этнически разнородный» якобы характер исследуемого поселения, не имеет права отделываться любительскими упражнениями с топонимикой. Даже при учете того, что берестяные грамоты новгородцев в 1962 году, когда были написаны эти слова, едва начинали изучаться – была керамика, были украшения, была, наконец, антропометрия – наука, способная восстановить облик и происхождение человека по егокостям. Финнов вообще непросто спутать со славянами – тут и «шумящие подвески», украшения с гроздьями цепочек, заканчивающихся чем-то похожим на утиные или лягушачьи лапки, и погребения головою на север – а не на запад, как у славян. Нетрудно было бы обосновать и повышенную концентрацию кривичей в Людине конце – со школьной статьи мы помним, что каждое древнерусское «племя» делало для своих женщин очень узнаваемые украшения, височные кольца (кстати, опять же финнов можно было б легко опознать по отсутствию подобных украшений). По ним ничего не стоит отличть северянина от радимича, скажем. Ничуть не сложнее и височные кольца ильменских словен, с их ромбовидными щитками, покрытми нехитрым узором, отличить от аскетичных кусков согнутой в кольцо проволоки, что носили красавицы-кривичанки. Отличается и способ погребения – с кривичами соотносят обычно «культуру псковских длинных курганов», со словенами – округлые сопки. Но Валентин Лаврентьевич, проведший не одно десятилетие в раскопках Господина Великого Новгорода, и не вспоминает об этих, таких узнаваемых, признаках. Вместо этого читателям предлагаются малоосмысленные спекуляции на звучании названия Неревского конца (в котором не более «финского», чем, скажем, в названии правого притока Вислы Нарева) и общие рассуждения о балтском элементе в кривичах – при том, что даже особая близость населения Людина конца к кривичам, не говорю – к балтам, остается совершенно без каких-либо археологических доказательств.
Боюсь, это может означать лишь одно – археологических доказательств присутствия значимого количества финнов или балтов в Новгороде попросту нет, иначе Валентин Лаврентьевич, несомненно, упомянул бы их в подкрепление своих построений.
Кстати, длинные курганы подходят к Волхову и Новгороду, стоящему на его берегах, не с юго-запада, где располагается Людин конец, а с востока, с правобережья. Где стоял как раз Славенский конец.[129]
Кстати, длинные курганы подходят к Волхову и Новгороду, стоящему на его берегах, не с юго-запада, где располагается Людин конец, а с востока, с правобережья. Где стоял как раз Славенский конец.[129]
Перечитывая в очередной раз замечательную книгу Андрея Анатольевича Зализняка о древне-новгородском диалекте, обратил внимание на следующий крайне примечательный момент: в берестяной грамоте № 614[130] исследователь обнаруживает некоторые нехарактерные для берестяных грамот особенности фонетики, а именно оглушение некоторых согласных.
«…замена звонких г, б глухими к, п (Селокове вместо Шелоговъ, Своподь вместо Свободъ и, вероятно, также Доброкостечихо вместо Доброгостъцихъ) в берестяных грамотах ранее не встречалась»[131].
И далее сделано очень показательное наблюдение:
«Следует полагать, что здесь проявились прибалтийско-финские особенности реализации звонких и глухих согласных; писал либо обрусевший карел (или вожанин), либо носитель говора с прибалтийско-финским субстратом»[132].
Итак, фонетические признаки «говора с прибалтийско-финским субстратом» оказываются совершенно нехарактерны для древненовгородского диалекта в целом. То есть сам диалект влияния подобного субстрата не испытал, это единственная грамота со следами влияния субстрата из более чем тысячи памятников переписки древних новгородцев. Характерна и поздняя фиксация в грамотах такого влияния – обсуждаемый текст датирован концом XIII – началом XIV века. В массе же своей речь жителей Господина Великого Новгорода и окрестностей его не подвергалась влиянию финского субстрата, из чего можно заключить, что и в этногенезе новгородцев финский субстрат значимого участия не имел.
Даже сейчас, когда археология наконец абсолютно точно установила, что древнейшая керамика Неревского конца не имеет в себе нимало «финнского», а Людина конца – «прусского», являясь явным подобием посуды поморско-полабских славян[133], когда число изученных берестяных грамот перевалило за тысячу, а следы «финского» и «балтского» начала в них оказались ничтожно малы, находятся поклонники сказок о «полиэтничности» русского города, апеллирующие к уже тогда абсолютно безосновательным построениям Янина.
На этой карте в виде чёрных кружочков обозначены как раз «длинные курганы» кривичей. Именно до левого берега Волхова, на котором был расположен Людин конец, они, как можно видеть, очень сильно не дотягивают
Про Перу-богатыря или как русский громовержец стал горячим пермским парнем
До сих пор мифология соседних со славянами народов весьма слабо использовалась для реконструкции мифов и обрядности славян. Точнее, использование это проистекало крайне однобоко – это пошло с печальной памяти Е. Аничкова. В своем труде «Язычество и древняя Русь», сей ученый муж, совершенно верно заключив, что обычно неразвитые народы заимствуют у развитых, тут же на голубом глазу заявил, что финныде были более развиты, чем славяне, и из этой дикой посылки вывел – следовательно, заимствование в мифологии проистекало от финнов к славянам, так и никак более. Этому образчику русофобии уже скоро сто лет, но ничего не изменилось – обнаружив то или иное сходство между славянскими и финскими преданиями, ритуалами и пр., исследователь, недолго думая, фиксирует «финское заимствование». Сорняк финнобесия укоренился едва ли не так же глубоко, как сорняк норманнизма. Простой пример – некогда православный писатель и публицист, П.И. Мельников-Печерский, поведал «мордовский миф» о сотворении мира и человека богом Чам-Пасом, схожий с приписываемым летописью верхне-волжским волхвам 1071 года. Волхвов, понятно, тут же записали в «мерю». Не так давно обнаружилось, что «миф» – выдумка, очевидно, самого П.И. Мельникова (с тем же успехом лепившего и «мифы» про «Ярилу-Солнце» и «Мать-Землю» для славян). Никогда солнечное божество Чам-Пас не представало в мордовской – эрзянской ли, мокшанской ли – мифологии творцом человека.
И что же? Сообщающие об этом писатели продолжают рассуждать о волхвах, как о «финно-уграх». Хотя только что развеяли по ветру все основания для такого отождествления. Инерция гуманитарного мышления – страшная вещь.
В то же самое время скандинавы, скажем, обнаружив сходство образа эддического Тора с «громовым стариком» саамов Айеке-Тиермесом, отнюдь не торопятся заявлять о «заимствовании культа Тора у саамов», а считают именно саамские легенды отражением скандинавских поверий, и даже полагают возможным на основе саамских легенд и культов реконструровать ранние стадии скандинавского язычества.
В своё время и у нас бытовал иной, отличный от близкого Аничкову, подход. Причём озвучил его крупнейший русский этнограф того времени Дмитрий Зеленин, ещё в 1916 году написавший следующие строки:
«Давнее соседство народов часто имеет, по-видимому, в этнографии даже больше значения, чем единство их происхождения. По крайней мере, например, многие финские народы сохранили много лучше некоторые черты славянской мифологии, нежели иные славянские народы.
Кроме того, финны позаимствовали немало русских обрядов вместе с христианством. Приняв христианство, они, конечно, не знали, какие обряды, выполняемые их русскими соседями, собственно христианские, освященные церковью, и какие внецерковные. Мордва и вотяки и коми-пермяки сохранила обряды как раз там, где о русских обрядах давно уже никто и ничего не знает. И что же? И наши миссионеры, и наши этнографы-финнологи считают теперь эти обряды остатком язычества коренных народов!
Инородец всегда более наивно и потому более точно сохраняет обряд, уже нетвердо держащийся в русском простонародии. Его представления менее осложнены и как бы более прозрачны. Через них можно таким образом увидеть многое, что забыто и только чуть вырисовывается в нашей обрядности»[134].
Я считаю целесообразным порвать с традицией «аничковщины» и обратиться к пересечениям в славянских и финских преданиях не как к очередному «финскому влиянию», а как к источнику по древнерусской языческой мифологии.
Речь у нас пойдет об одном из персонажей коми фольклора, богатыре по имени Пера[135]. Впервые запись сказания о Пере была сделана ещё в 1771 г. академиком И.И. Лепёхиным, к настоящему времени о нём опубликованы десятки текстов.
Два самых распространенных предания о Пере – это легенда о его столкновении с лесным духом Вэрса и о победе над врагами, впереди которых двигается в «огненном колесе» вражеский богатырь.
Исследователи отмечают, что для коми фольклора тема победы охотника над лесным духом едва ли не уникальна. Обычно столкнувшийся с недобрым лесным хозяином человек или гибнет, или чудом спасается, здесь же пораженный стрелой Перы Вэрса бежит от него к горе «Болванов Камень», где и умирает.
Из торжества Перы над Вэрсой исследователи справдливло делают вывод, что статус Перы изначально выше простого охотника – ибо Божество может одолеть только другое Божество. Несмотря на то, что до нас не дошли напрямую легенды о русском Перуне, в балтском фольклоре сохранилось немало легенд о его ближайшем подобии – Перкуне (Перкунасе, Перконе). Очень распространен сюжет о преследовании Перкуном «черта» и поражением последнего громовой стрелою[136]. Пера в коми мифологии делает то же самое.
Очень интересно предание о победе Пери над огненным колесом. Пожалуй, аналоги ему отыскать трудно. Пера тут выступает как защитник русской (!) земли от врагов (часто конкретно называют татар), впереди войска которых катит главный вражеский богатырь во всесокрушающем огненном колесе, движущемся с юга на запад. Пера разбивает колесо, убивает богатыря, враг в панике бежит, преследуемый русскими.
Это странное предание разъясняют через другой, менее распространенный миф о Пере. «Некогда зимы не было вообще, а Шонды-Солнце никуда не уходило из Пармы (тайги). В Парме было много всяких зверей и птиц, но еще не было людей. Наконец, Парма родила юношу, которого назвали Перой. Пера сделал себе лук и стрелы и стал хозяином и земли, и леса. Однажды, спустившись к реке, он увидел радугу, которая пила из нее воду. За разрешение напиться Пера попросил поднять его за облака. Поднявшись наверх, Пера увидел «твердь господню» и множество огней, а посередине самый большой огонь – Шонды. Пера решил взять немного этого огня и спустить его на Землю, но, приблизившись к Шонды, был отброшен от него грянувшим громом и сверкающей молнией. После этого Пера оказался на облаках в золотых санях, запряженных серебряным конем, рядом с красивой девушкой. Эта была дочь Шонды по имени Зарань, она вставала утром раньше Шонды, а вечером ложилась спать позднее его и следила, чтобы Шонды-огонь никого не сжёг. Пера и Зарань полюбили друг-друга и спустились жить на Землю. Увидев это, Шонды рассердилось и ушло далеко от этих мест. На земле стало темно и холодно, замерзли реки и озера, все занесло снегом. Перу и Зарань укрыла Мать-Парма. Шонды не было семь лет. За это время у Перы и Зарань появилось семь сыновей и семь дочерей. Наконец, Шонды вернулось. Стало тепло, появилась зелень, в небе снова засияла радуга. Шонды предложило Зарань вернуться, угрожая в противном случае сжечь все на земле. Началась страшная жара, высыхали реки, трескалась земля. Чтобы спасти своих детей, Зарань поднялась за облака, но Шонды продолжало жечь. Тогда Пера со всеми своими сыновьями поднялся на высокую гору, он и семь его сыновей натянули могучие луки и выстрелили в Шонды. От Шонды оторвался и рассыпался большой кусок, а в Парме зажглось множество огней. Шонды-огонь и сейчас убегает из этих мест, потому и бывает зима каждый год, но уйти совсем Шонды уже не может, потому что его большой кусок греет землю»[137].