Рассказы о героях - Максим Горький 3 стр.


живем, живем, а детей - нету. Бабы посмеиваются надо мной, а над ним еще хуже, дразнят его, он, конешно, сердится и обиды свои на мне вымещает. Бил. Один раз захлестнул за шею вожжами да и поволок, чуть не удавил. А то - поленом по затылку ударил; ладно, что у меня волос много, а все-таки долго без памяти лежала. Сосок на левой груди почти скусил, гнилой черт, сосок-то и теперь на ниточке болтается. Ну, да что это вспоминать, поди-ка сам знаешь, товарищ, как в крестьянском-то быту говорят: "Не беда, что подохнет жена, была бы лошадь жива".

Началась разнесчастная эта война..."

- Сказав эти слова, она замолчала, помахивая платком в раскаленное лицо свое, подумала.

- "Разнесчастная - это я по привычке говорю, а думается мне как будто не так: конешно, трудовой народ пострадал, однако и пользы не мало от войны. Как угнали мужиков, оголили деревни - вижу я, бабы получше стали жить, дружнее. Сначала-то приуныли, а вскоре видят - сами себе хозяйки и общественности стало больше у них, волей-неволей, а надобно друг другу помогать. Богатеи наши лютуют, ой, как лютовали! Было их восьмеро, считая хозяина моего; конешно, попы с ними, у нас - две церкви, урядник, зять Антонова, первого в селе по богатству. И чего только они не делали с бабами, солдатками, как только не выжимали сок из ни-х! На пайках обсчитывают, пленников себе по хозяйствам разобрали. Даже скушно рассказывать все это. Пробовала я бабам, которые помоложе, говорить:

жалуйтесь! Ну, они мне не верили. Живу я средь горшков да плошек, подойников да корчаг, поглядываю на грабеж, на распутство и все чаще вспоминаю стариковы слова, Уланова-то:

"Богачи - всему худому пример". И - такая тоска! Ушла бы куда, да не вижу, куда идти-то. Тут Лизавета Нестерова приехала, ногу ей обожгло, на костыле она. Говорит мне: "Знаешь, что рабочие думают?" Рассказывает. Слушать - интересно, а не верится. Рабочих я мало видела, а слухи про них нехорошие ходили. Думаю я: что же рабочие? Вот кабы мужики! Много рассказывала мне Лиза про пятый-шестой год, ну, кое-что в разуме, должно быть, осталось. Уехала она, вылечилась. Опять я осталась, как пень в поле, слова не с кем сказать. Бабы меня не любят, бывало, на речке или у колодца прямо в глаза кричат:

"Собака ворова двора!" и всякое обидное. Молчу. Что скажешь?

Правду кричат. Горестно было. Нет-нет да и всплакнешь тихонько где-нибудь в уголку.

- "Стукнул семнадцатый год, сшибли царя, летом повалил мужик с войны, прямо так, как были, идут, с винтовками, со всем снарядом, Пришел Никита Уотюгов, сын кузнеца нашего, а с ним еще бойкенький паренек Игнатий, не помню фамилии, да какой-то, вроде цыгана, Петром звали. Они на другой же день сбили сход и объявляют: "Мы - большевики! Долой, - кричат, - всех богатеев!" Выходило это у них не больно серьезно, богачи - посмеиваются, а кто победнее - не верят.

И моя бабья головушка не верит им. Однако - вижу: хозяин мой с приятелями шепчутся о чем-то, и все они - невеселы.

Собираются в лавке почти каждый вечер, и видна - нехорошо им! Ну, значит, кому-то хорошо, а кому - не видно. Вдруг - слышу: царя в Тобольск привезли. Спрашиваю хозяина в ласковый час: зачем это? "Сократили его, теперь - в Сибири царствовать будет. В Москве сядет дядя его, тоже Николай". Не верю и ему, а похоже, что Лиза правду говорила. А в лавке, слышу, рычат: "Оскалили псы голодные пасти на чужое добро". Как-то, вечером, пошла незаметно к Никите, спрашиваю: что делается?

Он - кричит: "Я вам, чертям дубовым, почти каждый день объясняю, как же вы не понимаете? Ты - кто? Батрачка? Вору служишь?" Мужик он был сухой такой, черный, лохматый, а зубы белые-белые, говорил звонко, криком кричал, как с глухими. Он не то, чтобы - злой, а эдакий яростный. Вышла я от него и - право слово: себя не узнаю, как будто новое платье одела и узко мне оно, пошевелиться боюсь. В голове - колеса вертятся. Начала я с того дня жить как-то ни в тех, ни в сех и будто дымом дышу. А хозяин со мной ласков стал.

- "Ты, говорит, верь только мне, а больше никому не верь.

Я тебя не обижу, потише станет - обвенчаемся, жена - - померла. Ты, говорит, ходи на Никитины сходки, прислушивайся, чего он затевает. Узнавай, откуда дезертиры у него, кто такие". - "Ладно - думаю! - Ловок ты, да не больно хитер". Незаметно в суматохе-то и Октябрь подошел. Организовался совет у нас, предом выбрали старика Антонова, секретарем Дюкова, он до войны сидельцем был в монопольке и мало заметный человек. На гитаре играл и причесывался хорошо, под попа, волосья носил длинные. В совете все - богатеи. Устюгов с Игнатом - бунтуют. Устюгов-то сам в совет метил, ну - не поддержали его, мало народу шло за ним, боялись смелости его. Петр этот, приятель его, тоже к богатым переметнулся, за них говорит. Прошло некоторое время - Игната убили, потом еще дезертир пропал. И вот мою полы я - а дверь в лавку не прикрыта была - и слышу, Антонов ворчит: "Два зуба вышибли, теперь третий надо". "Вот как?" - думаю, да ночью - к Никите. Он мне говорит: "Это я и без тебя знаю, а если ты надумала с нами идти, так - следи за ними, а ко мне не бегай; если что узнаешь, передавай Степаниде - бобылке. Я на время скроюсь".

- "И вот, дорогой ты мой товарищ, пошла я в дело. Притворилась, будто ничего не понимаю, стала с хозяином поласковей. Он в ту пору сильно выпивать начал, а ходил - гоголем, они все тогда с праздником были. Спрашиваю я моего-то:

что же это делается? Он, конечно, объясняет просто: "Грабеж, а грабителей бить надо, как волков". И похвастался: "Двоих ухайдакали и остальным то же будет". Я спрашиваю: "Разве Зуева, дезертира, тоже убили?" - "Может, говорит, утопили", - а сам оскалил зубы и грозит: "Вот еще стерву Степанидку худой конец ждет". Я - к ней, к Степахе, а она - ничего, посмеивается: "Спасибо, говорит, я уж сама вижу, что они меня любить перестали".

- "От нее забежала я к Нестеровым, говорю дяде Егору:

вот какие дела! Он советует мне: "Ты бы в эти дела не совалась". А я уж - не могу! Была там семья Мокеевых, старик да две дочери от разных жен, старшая - солдатка, а младшая - девица еще; люди бедные, старик богомольный такой, а солдатка - ткачиха знаменитая, в три краски ткала узором и сама пряжу красила; злая баба, а меня она меньше других травила.

У нее вечеринки бывали, вроде - бабий клуб, раза два она и меня звала. Вот и пошла я к ней, от тоски спрятаться. Застала там баб, все бедняцкие жены да вдовы... И - прорвало меня: "Бабы, говорю, а ведь большевики-то настоящей правды хотят! Игната за правду и убили, да и дезертира Зуева. Неужто, говорю, война-то ничему не научила вас и не видите вы, кто от нее богаче стал?" И, знаешь, товарищ, не хвастаю, не сама за себя гвворю, а после от людей слыхала: удалось мне рассказать женщинам всю их жизнь так, что плакали. Это я и теперь всегда умею, потому что насквозь знаю все и говорю практически. А старик Мокеев на печи лежал, слушал да утром же все речи мои Антонову и передал. Вечером хозяин лавку запер, позвал меня в горницу, а там и Антонов, и зятек его, и еще двое ихних, Мокеев - тоже тут. Он меня и уличил во всем: прямо сказал: она, дескать, не только вас, и бога хаяла! Это он врал, я тогда о боге не думала, а как все: и в церковь ходила и дома молилась. Наврал, старый черт! Начали они меня судить, стращать, выспрашивать. А хозяин мой уговаривает их: "Она - дура, ей что ни скажи - всему верит, не трогайте ее, я сам поучу". Поучил. Пятеро суток на полу валялась, не только встать не могла, а рукой-ногой пошевелить силы не было. Думала, и не встану.

- "Однако - видишь - встала! Сутки через трое владыка и воспитатель мой уехал в волость, и вот слышу я ночью, стучат в окно, решила: пришли убить. А это Егор Нестеров: "Живо, говорит, собирайся!" Вышла я на улицу, сани парой запряжены, в санях - Степанида; спрашивает: "Жива ли?" А я и говорить не могу от радости, что есть люди, позаботились обо мне!"

- Громко шмыгнув носом, она часто заморгала, глаза у нее странно вспыхнули, я ждал - заплачет, но она засмеялась очень басовито и как-то по-детски.

- "Привезли они меня в город, стали допрашивать, да лечить, да кормить, - в жизни моей никогда не забуду, как лелеяли меня, просто как самую любимую. Народ все серьезный, тут и Устюгов, и Лиза, и еще рабочий один, Василий Петрович, смешной такой. Ну... всего не скажешь, а просто: к родным попала! Дядя Егор удивляется: "Я, говорит, не верил ей, почитал за шпионку от них". Жила я в городе месяца четыре, уж началась гражданская, за советы; пошел кулак войной на нас, и было это в наших местах вроде сказки: и - страшно, а - весело! Путаница большая была, так что и понять трудно: кто за кого? Никита учит меня: "Вертись осторожно, товарищ Анфиса, держи ухо востро!" Научил меня кое-чему, светлее в голове стало, я уж по всему уезду шмыгаю, где - на митингах бабам речи говорю, где - разведку веду. Тут уж мне трудно рассказывать, много было всего, пред глазами-то, как река течет. Поработала, слава те, господи!"

- Славословие богу сконфузило ее, покраснеть она не могла, и без того лицо ее было красно, как раскаленный кирпич, но она, всплеснув руками, засмеялась, виновато воскликнув:

- "Фу-ты, батюшкп! Вот и оговорилась! Привычка, товарищ! Слова эти скорлупа! А своих - не похвалишь, они сами себя делом хвалят. Ну ладно!.. Да, милый, поработала в охотку. Егор Нестеров собрал отрядец, десятка три, сходил в село для наказания, там, видишь, хозяйство ихнее разорили, Иванато укокали, должно быть, пропал, Степанидину избенку сожгли, Авдотью Макееву убили, а сестрицу ее, Таиюшу, изнасильничали, она и по сей день дурочкой ходит. Егор суд устроил на площади. Никита Устюгов речь говорил, народ одногласно осудил Антонова, хозяина моего, да еще двоих: Зотова, мельника, и попа. Застрелили их. Дюков - скрылся, урядника в перестрелке убили, а старику Мокееву -и бороду и волосья на голове обрили начисто и - ходи, гуляй! Всё было страшно, а как вывели Мокеева-то на улицу бритого - не поверишь: такой смешной он стал, что хохотали все до упаду, до слез, и весь страх пропал в смехе! Это Никита шутку выдумал, ох - умен был мужик! Посадили его предом сельсовета, Лизу секретарем, я тоже в дело вошла, все с бабами возилась. Тут они все уж верили мне: из богатого дома зря на бедную сторону не встанешь, говорят. "Эх, говорю, подруги! Да ведь вы сами знали, что я в богатом-то дому собакой служила!" - "А не служи!" - смеются. Ну, ладно! Примерно месяца через два пришлось всем нам бежать: белые пришли и - многовато их! Егор со своими в лес ушел, у него десятка два людей было, мог бы собрать больше, да винтовок не было. Меня и Степаниду оставили в селе: наблюдайте, да не показывайтесь! Степаха, отчаянная голова, там пряталась, а я приткнулась версты за три на пасеке. Живем. По ночам Степаха приходит, один раз винтовку скрала, принесла мне и говорит: "Знаешь, Дюков с белыми, любовничек мой, и я ему хочу дерзость устроить, сволочи! Он там взяточки собирает, стращая людей, и уже из-за его языка двое пострадали, заарестованы". "Пропадешь", - говорю. - "Авось - сойдет!"

- "Сошло ведь! Тоже смешной был случай. Сижу я как-то вечером на пасеке, шью чего-то, поглядываю сквозь деревья на дорогу в село и вижу: будто Степанида идет, а с нею мужчина, в белом картузе, белой рубахе; идут не по дороге, а боком, кустами там тропинка была на целебный ключ. Не понравилась мне эта прогулка: хоть и считалась Степанида сознательной, да уж больна жадна была на всякое баловство. А она все ближе да ближе, тут уж я подумала: а не бежать ли мне в лес? Вдруг вижу; наклонился белый-то, а она - верхом на спину ему, ноги свои - под мышки сунула, голову в землю прижала, кричит:

"Анфис!" Баба она здоровая, ловкая, плясунья была! Бегу я к ней, а сама задыхаюсь от страха, барахтается белый-то, вотвот скинет ее с себя! Подбежала, успокоила его по затылку, Степанида револьвер вынула из кармана у него. "Веди, говорит, его к Егору, он там годится".

- "А это - Дюков и был. Ну, сволокли мы его на пасеку, очухался он там. Степанида говорит: "Стрелять - знаешь как?

Револьвера из рук не выпускай, так и веди! Я, говорит, тут останусь, а ты не приходи и скажи, чтобы мне кого-нибудь прислали - одно, двух, дело у меня есть".

- "Ладно, повела я Дюкова; до Егора далеко было, около двадцати верст, а верстах в пяти - хутор староверский, там тоже наши сидели. Идет Дюков впереди меня, плечи трясутся, плачет, уговаривает: "Отпусти!" Подарки сулит. Стыдно ему, конешно, что бабы в плен взяли, ну и боится тоже. "Иди, приказываю, и не пикни, а то - застрелю!" Хохотали наши над ним, да и надо мной, а он сидит на пенышке, трясется весь, лица на нем нет, маленький, щуплый, даже смотреть жалко было. Сутки через двое Степанида заманила на пасеку еща белого, привели его к нам те двое, которых послали к ней, и говорят: "Ну, эта рисковая баба - пропала, считайте!"

- "Так и вышло: пасеку - разорили, а от Степаниды - ни костей, ни волоса, так и неизвестно, что с ней сделали. А пленник ее оказался полезный, рассказал нам, что через трое суток белые город брать будут и что к ним большая сила подходит.

Не соврал. Двинулись мы в город. На Каме, на берегу, сраж-енъице было небольшое, как будто и ненужное, да уж очень разъярился дядя Егор. Семерых убили наших. Город белые взяли, конешно, их было, пожалуй, сотни полторы, а защитников - человек сорок. Постреляли друг в друга издали и ушли наши в лес. Так, дорогой товарищ, годика полтора, пожалуй, и вертелись мы вроде карасей в сети; куда ни сунься - белые, а бывало, что и красные белели, было и так, что белые перебегали к нам. Да. За горами идет большая гражданская. Колчака бьют, а мы - свою ведем и конца ей не видим. Как пожар лесной, в одном месте - погасим, в другом вспыхнет. Переметнулись даже в Осинский уезд, там бедноты много, все рогожники, да веревки вьют. Дядя Егор прихварывать начал, лошадь помяла его, да и ранен был в ногу. Под городом Осой захватили его белые; он, вчетвером, на конных наткнулся, двоих - убили, его подранили. Четвертый, гимназист пермский, прибежал в город, где Лиза со мной была. Лизавета послала меня поглядеть:

нельзя ли как выручить дядю? Белые на реке стояли, верстах в трех, у пристаней. Пришла я, а Егор висит на дереве, полуголый, весь в крови, с головы до, ног, точно с него кожа клочьями содрана, - страшный! И кисти на правой руке нет. Спрашиваю какого-то рогожника: за что казнили? "Болыпевичок, говорит, настоящий, они его тут мучили, а он их кроет! Довели его до беспамяти! пожалуй, даже мертвого вешали".

- "Ну, тут обалдела я немножко, жалко товарища-то!

У пристани народ был, я и говорю: "Как же вам, псы, не стыдно? Вас бы, говорю, вешать надо, бессердечный вы народ!" Недолго покричала, отвели меня к начальству. Какой-то седенький, лихорадочный, что ли, трясется весь, скомандовал: "Шомполами!" Десяточка два получила и с неделю - ни сесть, ни на спину лечь. Хорошо, что тело у меня такое: чем бьют больней, тем оно плотней. Вроде физкультуры. Да, товарищ, бою отведала я не меньше норовистой лошади, кожа у меня так мята - взодрана, что сама удивляюсь: как это всю кровь мою не выпустилп! А - ничего, живу - не охаю".

На этом месте рассказчик остановился, тщательно раскурил папиросу, с минуту молча смотрел под ноги себе и, вздохнув, продолжал:

- Не охаю, - говорит. Слушал я ее и невольно вспоминал пустое место моей жизни в эти трагические годы. Занял я его тем, что - охал. Потом спрашиваю: ну, а как дальше жила?

- "Да, что, говорит, дальше-то? Первое-то время после нашей победы не легче стало, а будто скушней. Близкие товарищи - кои перебиты, кои разбрелись по разным местам, по делам. Лиза - в Екатеринбург уехала, учиться, тогда еще Свердловска не было. Осталась я вроде как одна, народ у нас, в сельсовете, все новый, осторожный, многого не знают в нашей жизни, а что знают - это понаслышке. Про них один парень, из бойцов, чахоточный он помер года два тому назад, - частушку сочинил:

Сели власти на вышке,

Рассуждают понаслышке:

Мы-де здешний сельсовет,

Наплевать нам на весь свет.

- "Власть на местах была в ту пору. Потом новая экономическая началась. Пристроили меня к совхозу, да не удался он, разродилось повое кулачье, разграбило. Была зиму сторожихой в школе, - ну какая я сторожиха? Учителишка - старенький, задира, больной, ребят не любит. Стала поденно батрачить и вижу: все как будто назад попятилось, под гору, в болото.

Бабы - звереют, ничего знать не хотят, кроме своих углов. Беда моя слабо я разбираюсь в теории, стыдно это мне, а учиться времени нет. Да и человек-то я уж очень практический, не знаю, как писание к настоящей жизни применить, к нашему быту, ловкости у меня нету. Одно знаю: от этих своих углов - все наши раздоры- и разлады, и дикость наша, и бесполезность жизни. Знаю, что первое дело - быт надо перестроить и начинать это снизу, с баб, потому что быт - на бабьей силе держится, на ее крови-поте. А - как перестроишь, когда каждая баба в свое хозяйство впряжена, грамотных мало, учиться - некогда? Завоевали бабью жизнь горшки-плошки, детишки да бельишко... Начала я уговаривать баб прачешную общественную устроить, чтобы не каждая стирала, а две, три, по очереди, на всех. Не вышло ничего. Стыд помешал: бельишко-то у всех заношено да и плохое, когда сама себе стирает - ни дыр, ни грязи никто не видит, а в общественной прачешной каждая будет знать про всех. Они, конешно, не говорили этого, я сама догадалась, а они провалили меня на вопросе с мылом, дескать: как же мыло считать! У одной - десять штук белья, у другой - четыре, а мыло-то - как? Потом некоторые признались: "Мыло - пустяки, а вот стыда не оберешься! Будем побогаче - устроим и прачешную, и бани общие, и пекарню". Утешили: будем побогаче! Эх, бабы, говорю, от богатства нашего и погибаем. Ну, все-таки дела идут понемножку, безграмотность ликвидируем, "Крестьянку" совместно читаем; очень помогает нам "Крестьянская газета", вот она - да! Она - друг. Нам, товарищ дорогой, акушерский пункт надобно, ясли надо, нам амбар Антоновых надо под бабий клуб, амбар - хороший, бревенчатый, второй год пустой стоит".

- Она стала считать, что ей надо, загибая пальцы на руках, пальцев - не хватило, тогда, постукивая кулаком по столу, она начала считать снова: "Раз. Два". И, насчитав тринадцать необходимостей, рассердилась, даже раза два толкнула меня в бок, говоря: "Маловато вы, товарищи, обращаете внимания на баб, а ведь сказано вам: без женщины социализма не построить! Бебеля-то забыли! А - Ленин что сказал? Не освободив бабу от пустяков, государством управлять не научишь ее! А у нас и уком и райком сидят, как медведи в берлоге, и хоть бей - не шевелятся! Только и слов у них: не одни вы на свете! А дело-то ведь, товарищ, яснее ясного: ежели каждая баба около своего горшка щей будет вертеться - чего достигнем! То-то! Надобно освобождать нас от лошадиной работы.

Назад Дальше