В художественном отношении повесть была намного слабее «Пролетарской». Отрицательные персонажи были выписаны излишне гротескно, как карикатуры в «Крокодиле». По тексту неистребимым газетным пигментом проступал очерково-популярный стиль: «Они радостно воспринимали величие и красоту природы, ее мудрость и щедрость, и не жалели сил, чтобы на пустовавшей земле заколосилась золотая пшеница ».
Увы, мне не на кого было воздействовать Властью. Никто не видел царственную мимику, не внимал повелительным модуляциям голоса. Я вхолостую метал взгляды-молнии на стены, дверь и подъемник.
Третьей прислали уже знакомую Книгу Смысла с аккуратно подклеенным вкладышем, четвертой – Книгу Радости «Нарва», военную повесть о зенитчиках. Если опустить небольшие лирические притоки с описанием судеб главных персонажей, сценки прифронтового флирта и прочие пасторальные вставки в начале повести, сюжет развивался в пределах нескольких героических суток. Февраль сорок четвертого. Зенитно-пулеметный взвод лыжного батальона закрепился на западном берегу реки Нарва. При поддержке танков гитлеровцы атакуют позицию советских воинов. Оборону возглавляет лейтенант Голубничий. Основные силы батальона ведут упорный бой с танками и пехотой противника вдоль небольшого плацдарма за рекой. Переправить пушки с восточного берега на западный невозможно – лед на Нарве взорван. К исходу дня в строю пулеметчиков остаются всего трое – Голубничий и двое рядовых, Мартыненко и Тишин. Вечером к ним пробирается ефрейтор Скляров, он доставляет патроны. После сильного минометного налета гитлеровцы вновь наступают. Убит Мартыненко. Раненые Голубничий и Скляров снаряжают ленты, Тишин перебегает от пулемета к пулемету, чтобы враг не догадался, что невредимым на позиции зенитчиков остался один боец. Когда фашисты врываются в расположение взвода, Голубничий сигнальной ракетой вызывает огонь нашей артиллерии на себя. Над позицией бушует пламя разрывов, гитлеровцы в панике бегут. Прибывшие подразделения гвардейской стрелковой дивизии форсируют реку Нарва…
Радость в чистом виде не содержала сорных примесей веселья и смешливости. Одно торжество и ликование духа. И тем горше был перепад настроения, когда ощущение ослепительного восторга сменил отходняк, полный беспросветного отчаяния.
Я не сомневался, что прагматичная Горн с самого начала уготовила мне роль жертвенного «чтеца». Как же горько я пожалел, что не погиб у сельсовета вместе с остальными широнинцами. Тот, кому суждено быть повешенным, должен молиться на свою веревку и причащаться кусочком мыла, потому что если он вздумает утопиться, он будет тонуть так, что не приведи Господи. Славную и быструю смерть от крюка или топора я променял на бегущую по замкнутому кругу трудовую повинность.
На протяжении многих дней Книгой Радости, как водкой, я глушил страх, дважды за сутки погружая себя в радужное состояние экстаза. Я старался подгадывать с чтением, чтобы финальные страницы совпадали с музыкальным ретро-эфиром. Так эффект от Книги длился почти вдвое дольше.
От беспробудного «пьянства» со мной пару раз случались галлюцинации. То за дверью слышались чьи-то шаги, ржаво скрипел открываемый засов, или же в шахте подъемника раздавался далекий голос покойной Маргариты Тихоновны, обсуждающей с кем-то мое обеденное меню. Она убеждала, что «Алеша с детства ненавидит курицу».
Я понимал, что меня дурачат слуховые миражи, но все равно кричал ей, просил вытащить из бункера. И словно назло, на обед давали макароны и пупырчатую куриную ногу…
Это продолжалось, пока не прислали Книгу Терпения. Подаренное Книгой отмороженное безразличие устраивало меня куда больше – терпение в отличие от радости практически не имело чувственного «похмелья».
Книгу Ярости – «Дорогами Труда» – я намеренно прочел без соблюдения Условий. Я не хотел приводить себя в состояние берсерка. Сражаться было не с кем, кроме того, я боялся повредить себя в слепом бешенстве.
Коротко скажу, что Книга повествовала о рабочей династии Шаповаловых, как из небольшого завода по ремонту сельхозтехники вырос металлургический комбинат с автоматизированным производством, а поселок Высокий разросся в город…
Я ждал седьмую и заключительную Книгу Памяти. В том, что она появится, я не сомневался. Подъемник из кормильца превратился в орудие мучительной пытки. Каждый раз я обмирал, открывая заслонку. После изнурительных волнений кусок в горло не лез, случалась и нервная рвота. Только искусственное терпение спасало.
Я не задавался вопросом, каким, собственно, образом старухи засадят меня за Книги. Механизм принуждения был очевиден. Когда заглохнет подъемник, перед Алексеем Вязинцевым встанет достаточно простой выбор: околеть от голода или сделаться оберегом Родины. Я лихорадочно набивал ящики стола хлебом.
Разумеется, я сознавал: сколько ни запасайся, сухарям придет однажды конец. Участи чтеца-хранителя было не избежать, я мог лишь оттянуть время, уповая на немыслимый спасительный «авось». Вдруг Книга Силы все-таки оказалась в единственном экземпляре? Что если ослабевшая Горн и четырнадцать старост уже давно умерли? Следовательно, наверху рано или поздно сменится руководство. Новая атаманша пожелает вернуть из подземелья ценнейшие Книги. Им придется договариваться со мной, а я уж поторгуюсь…
Подвешенное состояние было хуже приговора и исполнения. А меня, как нарочно, оставили в покое на три месяца. Закрома ломились. Как скряга, я складывал сэкономленные куски хлеба в кирпичики-буханки – их получалось четырнадцать с половиной. Этого запаса мне хватало до лета, а ленинградским пайком и того больше.
Я скучал. Письменный труд был в сути завершен. Я начал с краткого обзора громовского универсума на основе материалов, почерпнутых из хроник Горн, описал и мой короткий библиотекарский век, славную гибель широнинской читальни, и даже первые месяцы в бункере. Повествование ухватило себя за хвост. Больше откровенничать было не о чем, разве что дополнять уже написанное…
Апрельским или майским утром я открыл заслонку. Сверху на подносе лежала Книга Памяти, внизу судно. Пищи и воды не было.
ХРАНИТЕЛЬ РОДИНЫ
Этот отрывок я вызубрил наизусть в третьем классе. Наша школа имени Ленина готовилась к майским торжествам. Ожидалось райкомовское начальство. Перепуганная директриса под присмотром завотделом районо самолично вышибала дух из малолетних декламаторов, допущенных к смердящим мастикой подмосткам актового зала. Избранных в последние дни освободили от уроков и натаскивали с утра до вечера. Меня и сейчас можно поднять ночью, и я отбарабаню без запинки: «Мы все в неоплатном долгу…». Этот отрывок выжженным тавром остался на шкуре памяти.
Я уже был пионером с 22 апреля, но ради праздника с меня и еще нескольких третьеклассников галстуки сняли, чтобы заоблачные гости из райских сфер могли поучаствовать в ритуале и по второму разу принять нас в ряды пионерской организации.
«Если сравнить страны с кораблями, то Советский Союз – это флагман мирового флота. Он ведет за собой другие корабли. Если сравнить страны с людьми, то Советский Союз – это могучий витязь, побеждающий врагов и помогающий в беде друзьям. Если сравнить страны со звездами, то наша страна – путеводная звезда. Советский Союз показывает всем народам мира путь к коммунизму.»
Сперва мне дали именно этот отрывок, а потом заменили на «Мы все в неоплатном…». Я очень тогда переживал. Торжественные слова о флагмане, витязе и звезде нравились мне больше. Даже не сами слова, а я, звонкий, как корабельный колокол, произносящий их.
В сценарии произошли изменения, завотделом переставил «Союз» в самый конец, и отрывок передали какой-то старшей девочке, чей отец был председателем райисполкома. А чувственный абзац про Ленина: «Вечно будет течь людская река к Мавзолею», – читал гордый сын первого секретаря райкома партии.
Дурманящий запах мастики мутил взвинченный донельзя рассудок. Я вступал после: «Нашу страну омывают двенадцать морей, а еще два моря разлились на ее землях», – прокричал в зал мой текст, не слыша голоса, оглушенный биением сердца. Нам аплодировали. Секретарь райкома комсомола повязала мне галстук и приколола на белую рубаху пионерский значок…
И вот канувшая страна из небытия предъявила затертые векселя о долге, в которых столько лет назад я опрометчиво расписался, потребовала стойкости, отваги и подвига.
Сперва мне дали именно этот отрывок, а потом заменили на «Мы все в неоплатном…». Я очень тогда переживал. Торжественные слова о флагмане, витязе и звезде нравились мне больше. Даже не сами слова, а я, звонкий, как корабельный колокол, произносящий их.
В сценарии произошли изменения, завотделом переставил «Союз» в самый конец, и отрывок передали какой-то старшей девочке, чей отец был председателем райисполкома. А чувственный абзац про Ленина: «Вечно будет течь людская река к Мавзолею», – читал гордый сын первого секретаря райкома партии.
Дурманящий запах мастики мутил взвинченный донельзя рассудок. Я вступал после: «Нашу страну омывают двенадцать морей, а еще два моря разлились на ее землях», – прокричал в зал мой текст, не слыша голоса, оглушенный биением сердца. Нам аплодировали. Секретарь райкома комсомола повязала мне галстук и приколола на белую рубаху пионерский значок…
И вот канувшая страна из небытия предъявила затертые векселя о долге, в которых столько лет назад я опрометчиво расписался, потребовала стойкости, отваги и подвига.
Все было справедливо. Я хоть и с запозданием, но получил обещанное советской Родиной немыслимое счастье. Пусть фальшивое, внушенное Книгой Памяти. Какая разница… Ведь и в моем настоящем детстве я свято верил, что воспетое в книгах, фильмах и песнях государство и есть реальность, в которой я живу. Земной СССР был грубым несовершенным телом, но в сердцах романтичных стариков и детей из благополучных городских семей отдельно существовал его художественный идеал – Союз Небесный. С исчезновением умственных пространств умерло и неодушевленное географическое тело.
Даже когда ненависть к собственной стране и ее прошлому считалась в обществе признаком хорошего тона, я интуитивно сторонился разоблачительных романов, орущих прожорливыми голосами чаек о всяких гулаговских детях Арбата, идущих в белых одеждах. Меня смущала литературная полуправда, и в особенности ее насупленные авторы, колотящие о стол гулкими черепами жертв минувшей социалистической эпохи. Этот костлявый перестук ничего не менял в моем отношении к Союзу. Повзрослевший, я любил Союз не за то, каким он был, а за то, каким он мог стать, если бы по-другому сложились обстоятельства. И разве настолько виноват потенциально хороший человек, что из-за трудностей жизни не раскрылись его прекрасные качества?
И был еще один ключевой момент, важность и парадоксальность которого я осознал лишь через годы. Союз знал, как сделать из Украины Родину. А вот Украина без Союза так и не смогла ею остаться…
Страна, в которой находились одновременно два моих детства – подлинное и вымышленное – была единственной настоящей Родиной, которой я не мог отказать. И лежащая на подносе Книга Памяти была ее повесткой…
Я, конечно, не сразу в подобной философской манере рассуждал. Вначале, едва я Книгу увидел, ноги, как говорится, подкосились, и страх так лягнул кровью под дых, что несколько минут толком вдохнуть не получалось, только рот открывал. Странно, я готовился почти три месяца, а роковой день все равно застал меня врасплох. Потянулся было за Книгой Терпения, но бросил – я не одолел бы и страницы. Клацая о стакан зубами, я выпил уже собранную воду, налил доверху спирту и опрокинул залпом. Обуглились горло и пищевод. Огненный столб ударил в голову…
Помогло. Я понял это, когда схлынул удушливый жар. Словно навсегда перегорела деталь, отвечающая за страх. Мне больше нечем было бояться. Я навсегда успокоился.
* * *
Шла вторая неделя моего поста. Сухарей было навалом, и голода я не испытывал. В батарее подозрительно шумело, удои чуть сократились. За последние сутки набежало полтора стакана. Видимо, отопительный сезон подходил к концу, и воду вскоре могли вообще отключить.
Наутро в подъемнике оказалась моя личная одежда и – неожиданный сюрприз – куртка покойного Гриши Вырина. Наверняка, кто-то из бабьей дружины Горн тогда у сельсовета позарился на необычный трофей и стащил с безликого мертвеца панцирь.
Ничто во мне не дрогнуло. Я просто с удовольствием натянул поверх свитера пахнущую дымком куртку и почувствовал себя вполне защищенным.
Прислали золингеновскую бритву. Я воспринял это как шутливый намек на мои «вскрытые» вены и не обиделся. Сунул бритву в карман и выпил ржавого «чаю» вприкуску с сухарями.
Наверное, это были самые безмятежные дни с момента моего заключения. Я даже сумел бы покончить с собой, если бы только захотел. Изначально, от природы, я не боялся смерти. Более того, почти до третьего класса я был уверен, что когда вырасту, то стану военным, однажды погибну, и над моей могилой прогремит торжественный салют. Чаще всего я представлял смерть с гранатой. Я отстреливаюсь от наступающих врагов. Замолчал автомат, кончилась обойма в пистолете. Я прячу последнюю гранату за пазуху так, чтобы легко дотянуться до предохранительной чеки. Я поднимаю руки, вылезаю из укрытия и говорю, что у меня важное сообщение для их командира. Он подходит, самодовольный враг, его солдаты окружают меня. И тогда я дергаю зубами чеку и ухожу в вечность, в гранитные контуры монумента и золото букв на мемориальной доске: «Старший лейтенант Алексей Вязинцев пал смертью храбрых…». В минуты фантазий мои глаза горели от выступивших слез, и щеки пылали жаром мученического пламени той, еще не разорвавшейся гранаты…
Повзрослевшему, мне упростили задачу – предложили облегченный вариант подвига. Даже погибать было не нужно. Наоборот, вечно жить на благо Родины – чего же тут было бояться?
Меня не особенно волновало, что будет со мной, если я вдруг прерву чтение спустя, допустим, год? Выйду ли как медведь из спячки или же рассыплюсь прахом, сработает ли вообще пресловутый механизм бессмертия, заложенный в Книги…
* * *
Мне вдруг стали сниться убитые мной люди. Это были отнюдь не кошмары, а ровные эпические сны. В одном я перенесся в унылый пейзаж, что украшал мою стену. Бродил среди берез, дышал сырой прохладой, жевал талый снег, поглядывал за реку. На противоположном берегу сновал белесый, точно сотканный из паутины, павлик, что-то кричал, размахивая гипсовыми рукавами, но ветер уносил невесомые слова.
В другом сне ко мне пришел гореловский библиотекарь Марченко. Принес для институтской команды КВН переделанную песню: «В тоске и тревоге, не стой на пороге, я найдусь, когда растает снег». Я возражал, что про трупы – это чернуха, и редактор по-любому песню вырежет. А вокруг сидели широнинцы и говорили, дескать, я не прав и пародия смешная…
Я старался поменьше вспоминать о родных. Слишком тяжело было думать, что довелось им пережить за последнее время. Наверное, первый шквал горя уже утих. Полгода – большой срок. Они смирятся с утратой. Плодовитая Вовка родит третьего мальчика, его назовут в мою честь – Алексеем.
* * *
Убаюканный Книгой Памяти, в темноте я задремал, прислонясь ухом к подъемнику, и прозевал начало музыкальной передачи.
«… из фильма „Москва-Кассиопея“, – с радостным придыханием произнесла дикторша, микшируя слова с колокольно-скрипичными волнами оркестрового вступления.
В непроглядной бездне потолка вдруг зажегся вселенский планетарий, звездный покров космической вечности, магическая запрокинутая круговерть крошечных светил, словно далекое отражение спящих городов, наблюдаемое из быстрого окна поезда, что несется мимо безымянных лунных полустанков, таинственных нечеловеческих жилищ, манящих оранжевыми осколками электричества, мимо фиолетового неба с мигающей алой бусиной ночного самолета, чугунных перил над антрацитовыми реками, мимо запаха прогретого солнцем промышленного железа, черных султанов тополей с павлиньими сполохами семафоров.
С болезненной, всхлипывающей лаской прислушивался я к простому разговорному напеву, лишенному всякой фальши и манерности. Слова о расставании и дальней дороге трогали до глубины души. Голос, как заботливый наставник, расторопно набивал мой вещевой мешок всем необходимым, что может понадобиться в походе, из которого не суждено возвратиться…
Что-то родное, сотканное из тополиного пуха и июньских лучей коснулось щеки, наполнило постную слюну грушевым ароматом дюшеса, вязким дурманом гематогена, повернулось юным лицом и взмахнуло на прощание рукой.