НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 25 - Парнов Еремей Иудович 14 стр.


— Значит, надо рисовать еще, — вспыхнул было художник, но вождь прервал его.

— Ты рисуешь, а мы охотимся. Ты сидишь в пещере и ешь, что мы приносим, а мы погибаем и получаем раны, а твой помощник сидит с тобой и растирает тебе глину. Не говорю: твоя вина. Не говорю: тебя убить. Но род перестает верить. Раньше думали: нарисовать победу — и будет победа. А теперь видим так: нарисовать победу одно, а добиться победы другое. Рисовать не помогает. Рисовать мешает, потому что вы не охотитесь, и всем обидно.

Художник сидел как оглушенный и долго не мог ответить.

— Я буду рисовать, — сказал он потом.

— Ты не будешь рисовать, — тяжело вздохнув, ответил вождь. — Ты будешь охотиться.

— Я рисую хорошо. — Художник нервно сцепил тонкие пальцы. — Старейшины просят плохо.

Вождь угрожающе встал, и помощник, увидев это, тоже встал, хоть и не слышал слов.

— Это тоже думают, — сказал вождь. — Некоторые думают: он рисует хорошо, это видно. Как просят старейшины — не видно, и они просят плохо. Такая мысль хуже всех.

— Я буду охотиться, а потом рисовать. Ты не велишь стирать, — попросил художник, вставая.

Вождь опять тяжело вздохнул и наморщил лоб.

— Рисуй медведя и копья, — сказал он после долгого раздумья. — Так, как только умеешь, рисуй копья. И мы не будем плясать. И старейшины не будут просить. И мы не пойдем убивать медведя. Ты и твой помощник нарисуете хорошо, а потом пойдете и убьете хорошо. И если не убьете, то вы рисовали плохо, и больше не надо.

— Вдвоем?

— Да, — подтвердил вождь. — Рисуй хорошо.

…И вот помощник погиб, и Ку-у молчит, и нет сил идти.

И медведь невредим.

И картины сотрут.

Эта мысль подстегнула художника. Он заворочался, пытаясь встать. Если бы хоть кто-то подал руку… Никто не подавал руки. Загребая воздух пятерней, художник старался подняться и стискивал, стискивал зубы, чтобы не закричать. Кричать нельзя — лес всегда идет на крик, там легкая добыча, там пища. На крик о помощи всегда приходит убийца. Надо встать. Надо добраться до своих. Там помогут, там же люди… люди… если позволит вождь… если согласятся старейшины, то… люди…

Он встал и пошел.

…Он лежал, запрокинув голову, хрипло и коротко дыша. Рядом сидела на корточках старуха и обмазывала раны травяным настоем. Она невнятно бормотала, чуткими пальцами трогая распоротое, раздавшееся в стороны скользкое мясо. Вождь возвышался над ними как скала, его лицо было угрюмо.

— Мы не убили медведя, — выдохнул художник. — Нас было мало.

— В старые времена медведя убивал один.

— Он знал способ.

— Но ведь ты рисовал! — с деланным удивлением воскликнул вождь. — Зачем тебе способ?

Художник не ответил. Вождь подождал, а потом сказал:

— Ты будешь собирать корни.

Такого унижения художник еще не знал. Ведь он не виноват, что его послали. По чужой вине он стал калекой, по чужой вине остаток жизни будет заниматься женской работой и смотреть на пустые стены!

— Я не смогу собирать корни, потому что не смогу ходить, — едва разлепляя губы, выговорил он. — Я буду рисовать.

Вождь оскалился.

— Ты будешь резать корни, сидя в пещере! Ты будешь выделывать шкуры, сидя в пещере! Кто-то должен делать самую грязную работу. Ты привык к грязи, возясь с краской, и тебе будет не трудно.

— Я буду делать самую грязную работу, а потом рисовать, — тихонько попросил художник.

Мускулы вождя вздулись, он оглушительно зашипел, молотя себя в грудь обеими руками. Старуха испуганно шарахнулась, задев твердым сухим коленом рану художника. Боль вспыхнула, как молния, художник вскрикнул, дернувшись на вонючей шкуре.

Вождь успокоился. Он тяжело вздохнул, а потом нагнулся и заботливо расправил сбившуюся под художником шкуру.

— Стереть важно, — сказал он.

Художник закрыл глаза.

…Он помогал резать корни, потрошил рыбу, выделывал шкуры. Над ним смеялись. Иногда он выбирался из пещеры и останавливался у входа, вдыхая свежий, просторный воздух и глядя в лес. Ходить было трудно, но солнце горячим языком вылизывало его перекошенное тело. Художник щурился и мечтал.

В редкие мгновения, когда он оставался в пещере наедине с детьми и глупыми полуслепыми старухами, он подходил к своей стене. Рисунки были стерты, но художник гладил стену ладонями, в кожу которых все глубже въедалась земля, ласкал холодный камень огрубевшими пальцами, творя воображаемые картины, и вдруг снова, как в прежние времена, он осознавал, что правильно ведет эту линию и вот эту тоже; будь они видны, на него смотрел бы со стены влажный удивленный глаз косули…

А старейшины все припоминали способ извести медведя, и каждый говорил свое и упрекал остальных в молодости, и вождь не решался рискнуть.

Однажды, опираясь на крепкую палку, художник вышел из пещеры и заковылял туда, где его помощник брал глину.

Он дошел через час. Набрал сколько мог унести и поплелся обратно, часто присаживаясь отдохнуть, вытягивая усохшую ногу и подпирая подбородок суковатым костылем.

Он нашел большой валун неподалеку от пещеры и сел возле; начал растирать глину — неумело, но любовно и тщательно, чувствуя, как она постепенно перестает быть глиной и становится краской.

Потом он обессиленно лег, уткнувшись затылком в мягкую траву. Небо сияло. Художник подумал, что очень давно не видел звезд. Он с трудом сел и начал рисовать.

И вновь увидел, как громадный серый ком беззвучно рухнул откуда-то сверху, вскрикнул растирающий глину, и лишь тогда медведь взревел, почуяв кровь. Тоненькие ноги, торчащие из-под туши, дернулись по земле. Морда медведя стала багровой. Художник попятился, неловко выставив копье, потом закричал от ужаса. Все произошло так неожиданно и внезапно, ведь растирающий только что разговаривал и старался успокоить художника — и, отстранив его крепким локтем, пошел первым… Медведь поднял голову и опять зарычал. Художник попятился и споткнулся, упал навзничь, цепляясь за копье, и медведь бросился. Художник швырнул копье и попал, но медведь лишь взревел сильнее, художник вскочил, медведь прыгнул, художник прыгнул тоже и покатился с откоса, а следом за ним с нарастающим гулом и грохотом, вздымая облака пыли, понеслась лавина песка и щебня…

Он рисовал. Он рассказывал, и плакал, и просил: не надо смеяться. В том, что случилось, нет ничего смешного. Он закончил одну картину, другую, третью, четвертую, срисовывая с памяти все, как было. Он не жалел красок. Его била дрожь. Ему хотелось, чтобы хоть на миг всем стало так же больно и обидно, как больно и обидно ему, чтобы все поняли. И перестали смеяться. Он нарисовал себя, искалеченного, скрюченного, как сухая травинка, опрокинутого на шкуру, — и пустую стену рядом.

Он вернулся в пещеру поздно, люди уже спали. Его глаза тоже смыкались, он был опустошен; сладкая усталость умиротворяла и расслабляла его. Он уснул мгновенно, и этой ночью его не преследовали кошмары — медведь и вождь.

Вождь пришел к нему после полудня. Его ноздри широко раздувались, и верхняя губа то и дело вздергивалась, обнажая зубы.

— Ты рисовал? — отрывисто спросил вождь.

Художник отложил рыбу, которую потрошил.

— Я рисовал, — ответил он. — Я — рисующий людей и зверей.

— Зачем ты рисовал? Я не велел.

— Я люблю. Я решил сам, потому что ты не велишь, а я люблю.

Вождь сдержался.

— Зачем ты рисовал такое? — спросил он, пряча руки за спину. — Это самое вредное, что ты нарисовал.

— Я рисовал, что видел. Я рисовал, что думал.

— Ты рисовал, как медведь вас ел.

— Да.

— Некоторые уже видели, и некоторые еще увидят. Мы сотрем, но некоторые увидят, пока мы не сотрем. Они никогда не решатся войти к медведю. Он страшный.

— Да, — подтвердил художник, — он страшный.

— Ты для этого рисовал?

— Нет.

— Для чего же ты рисовал?

— Я не мог не нарисовать.

Вождь задумался, морща лоб.

— Ты испугал все племя, — сказал он.

— Я не думал об этом.

— О чем ты думал?

Художник помедлил.

— О себе. Когда я рисую, я всегда думаю о себе и о том, чего хочу. И что люблю. Я думал о том, как мне больно. И еще я думал о растирающем глину.

Вождь быстро оглянулся по сторонам, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь их разговор, и резко спросил:

— Тогда почему медведь похож на меня?!

Художник молчал. Об этом он не знал.

— Я сразу понял, — сказал вождь. — Ты хотел сделать мне плохо.

— Нет, — ответил художник безнадежно. — Я не люблю делать плохо. Я люблю делать хорошо.

— Тогда ты пойдешь и сотрешь, — сказал вождь. — И нарисуешь все не так, потому что так страшно. Твой медведь — страшный.

— Он не мой медведь. Он сам медведь, и был такой.

— Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.

— Ты нарисуешь другого. Ты нарисуешь маленького-маленького медведя и больших-больших охотников с большими-большими копьями. Тогда никто не станет бояться. Я сам буду водить охотников смотреть на твою картину. А потом велю им убить медведя.

— Нет, — сказал художник. — Медведь был не такой. Я не могу рисовать не такого медведя, потому что могу рисовать только такого, какой был.

— Тогда ты будешь изгнан, — сказал вождь, — и погибнешь один в лесу.

У художника заболели едва затянувшиеся раны. Он промолчал.

— Когда все станут смелыми от маленького медведя, они его убьют, — и у нас будет пещера.

— Когда они, — не выдержал художник, — увидят настоящего большого медведя, они испугаются еще больше, потому что думали, что он маленький медведь.

— Пусть, — ответил вождь спокойно. — Когда медведь бросится, им придется драться, потому что он бросится на них.

— Он многих убьет.

— Да. Но у нас будет большая пещера.

— Когда многие погибнут, большая пещера станет не нужна.

Вождь подумал.

— Большая пещера всегда нужна, — сказал он. — Медведя надо убить, потому что мы уже сказали, что его надо убить, и теперь не можем сказать, что убивать не надо.

Художнику нечего было ответить. Он опустил голову.

— В новой пещере я разрешу тебе рисовать на стене и дам помощника, — мягко сказал вождь. — Иди.

Художник пошел, и вождь довел его до выхода, поддерживая своими мощными руками. Он так поддерживал, что художнику казалось, будто он выздоровел и даже никогда не был ранен, — вот как легко было идти, пока поддерживал вождь. Но вождь поддерживал недолго, и весь путь художник прошел один.

У валуна, опершись на копья, стояли два молодых охотника и тихо разговаривали. Художник, навалившись на костыль, остановился за кустами и уставился в их широкие коричневые спины.

— Смотри, — говорил один другому. — Вот, оказывается, где был медведь.

— Да, — отвечал другой. — Смотри, как он прыгнул. Передние лапы вытянуты, а брюхо беззащитно. Если прыгнуть ему навстречу и поднять копье, он брюхом напорется на копье.

— Но они этого не знали. А видишь, как здесь нарисовано. Удобно зайти с двух сторон.

— Да. Помнишь прием, который мы придумали?

— Жаль, что они не знали приема, который мы придумали.

— Жаль, что они не знали, как прыгнет медведь.

— Жаль, что они не знали, где сидит медведь.

Они неловко помолчали, поглядывая на валун.

— Но мы-то теперь знаем, — сказал один.

Второй облегченно вздохнул и перекинул копье в правую руку.

— Да, — сказал он. — Мы знаем.

Больше они не говорили. Стискивая копья, они еще раз посмотрели друг другу в глаза и ушли, проскальзывая сквозь кустарник беззвучно, словно тени.

Художник опустился на землю. Из него будто вынули все мышцы и все кости. Он мучительно жалел, что не может пойти с теми двумя, и раз уж он не может пойти, то не стоило шевелиться совсем. Оставалось только ждать.

Небо затуманилось, и по листьям зашуршал тихий дождь. В воздухе повисла мелкая водяная пыль, тревожа ноздри, обостряя пряные запахи. Под первыми же каплями рисунок сморщился и потек, через минуту и следа его не осталось на потемневшем, шероховатом боку валуна. Но художник этого даже не заметил, глядя вслед тем двум, которые не захотели плакать и болеть вместе с ним. Которые просто пошли. Я их нарисую, думал художник. Я их обязательно нарисую, чем бы ни кончилась их попытка.

ЛЕОНИД ПАНАСЕНКО Диалог

Он спешил. У него было видимо-невидимо дел в этом уголке вселенной, дел трудных и ответственных, и потому он попросил Корабль лишний раз не беспокоить его. Тем более, что среди встречных миров только на одной из планет — Земле — существовала разумная жизнь, да и то робкая, слишком молодая. Прогнозам своих коллег умудренный опытом Патрульный Великого Кольца мог верить или не верить, но одно он знал точно: людям предстоит еще долго взрослеть, чтобы Кольцо могло начать с ними диалог.

И все же Корабль позвал его в окрестностях именно этой голубенькой планеты.

— Что еще? — спросил Патрульный. — Что еще осталось под звездами непонятного или непосильного для тебя, мой друг?

— Я получил интересное сообщение нашего автоматического наблюдателя, ответил Корабль. — Он докладывает: один из аборигенов поднялся в мыслях своих до понимания сокровенных тайн мироздания. За это главенствующая в стране группа религиозных фанатиков собирается уничтожить философа, убить его. Наверное, стоит вмешаться…

«Вмешательство… — подумал с тревогой Патрульный. — Мы очень редко прибегаем к ним. Только в тех ситуациях, когда «поправки» требует объективная историческая необходимость. Тот ли это случай, тот ли? А с другой стороны… Спасти искорку разума очень заманчиво. Ветры истории могут раздуть ее в большое пламя. И тогда оно согреет этих несчастных…»

— Будь добр, — обратился он к Кораблю. — Раз уж ты затеял спасательную экспедицию, то постарайся совершить посадку поближе к месту действия. И так, чтобы нас никто не видел.

— Будет выполнено.

— И еще, мой друг. Подготовь мне алгоритм их языка и характеристику данной эпохи. Пожалуй, все.

Патрульный встал, подошел к экрану дальнего виденья. Горошина планеты быстро приближалась, наливаясь синевой.

— Старею я, становлюсь забывчивым, — сказал печально он. — Изготовь мне еще и их одежду. На всякий случай.

…За бортом темная вода, ритмичные всплески весел. Рядом, под рукой, пляшет и пляшет в фонаре крошечный язычок пламени. Его тусклые отблески ложатся то на сутулую спину гребца, то падают в сумятицу мелких волн, и жизнь света тогда ненадолго продолжается — в холодной воде гаснут желтые искры.

Откуда-то из лабиринта переулков примчался порыв сырого, пронизывающего буквально до костей ветра, и Патрульный поплотнее закутался в свой плащ. Он не удивлялся тоскливой тишине, которая таилась по обоим берегам канала. Вот уже несколько дней в Венеции хозяйничала дождливая и капризная весна, и город по этой причине укладывался спать пораньше.

Лодка вдруг резко повернула к берегу, остановилась.

— Это здесь, синьор, — сказал гондольер и выжидательно посмотрел на своего пассажира. Тот бросил ему несколько монет и быстро, будто призрак, растаял в густых сумерках.

Чотто еще не спал, когда в дверь властно и нетерпеливо постучали. Он открыл и несколько мгновений озадаченно стоял перед незнакомцем, который пришел к нему из сырой и тревожной ночи, разглядывая его. Строгое, с выразительными чертами лицо гостя понравилось книготорговцу, но от этого неожиданная боязнь в душе не растаяла. Напротив, колючий комок какого-то необъяснимого мистического страха зашевелился вдруг под сердцем, и Чотто отступил в дом, невольно приглашая незнакомца следовать за собой.

Поздний гость прошел в комнату и сдержанно, старательно выговаривая слова, поздоровался. Потом, быстро заглянув в глаза Джамбаттисто, скорее приказал, чем попросил:

— Мне нужны все книги Еретика!

Чотто вдруг перехватило дыхание. Он даже пошатнулся от неожиданности, но взгляд незнакомца требовал ответа, даже не ответа, а немедленного действия, и Джамбаттисто лихорадочно пытался отыскать начало спасительной мысли.

«Я все, все рассказал святой инквизиции. Да, впервые мы встретились с ноланцем во Франкфурте, на осенней ярмарке… Он ничего не говорил, что бросало бы на него тень, как на доброго католика… Те несколько насмешливых фраз? Нет, их мог подслушать только дьявол. Святая служба знает свое, я — свое. Книги я уничтожил, как повелевалось. Кстати, что за чудные книги! Прочитав их; я ходил будто хмельной. Оказывается, нет предела пространству, не счесть миры в небесах, а там, среди звезд, тоже люди живут… Неужели это новая проверка? Тайник? Неужели инквизиторы все же что-то пронюхали?»

— Их страницы уже прочло пламя. Так было велено поступить с писаниями еретика из Нолы, — наконец довольно твердо ответил Чотто, но незнакомец на эти речи только улыбнулся.

— Я вижу, что творится в твоей душе. Я мог бы тебе все объяснить, но меня торопит время. Поищи, и ты найдешь то, что меня интересует. Поторопись…

Это были обычные слова, которые Джамбаттисто мог сказать любой агент святой службы, но Чотто вдруг обожгла сумасшедшая мысль: «Он чем-то похож на Христа… Нет, о чем я, безумный. Он скорее похож на дьявола! Этот взгляд… Я не могу его больше выдерживать!..»

Он долго и громко стучал, забыв с перепугу, как открывается тайник. Наконец торопливо, будто ему жгло руки, положил на стол несколько томиков в темных обложках.

— Это все, что я имел… синьор.

Хозяин книжной лавки вдруг успокоился. Так же быстро, как испугался десять минут назад. Он почему-то подумал, что, кто бы он ни был, этот поздний гость, — бояться его не нужно. Джамбаттисто не знал, откуда эта уверенность, но уже мог поспорить с кем угодно, что незнакомец никакого отношения к аресту Еретика не имеет. Тем более — к нему, обыкновенному свидетелю, который так и не смог на допросе порадовать суровых инквизиторов. Что поделаешь, память… Не может же он помнить все слова философа…

Назад Дальше