Чуть позже она успокоилась и стала выуживать из своей памяти эту разящую, громоподобную фразу – фразу, которая пряталась то в одном уголке памяти, то в другом и никак не давалась, наподобие мухи в стакане, фразу, которую произнес Эрик: «В претенциозно-интеллектуальном стиле… это одна из самых назойливых поблядушек…» и т. д. Нет, не слово «поблядушка» резануло ее по живому – вовсе нет, – а в первую очередь три других слова, произнесенных Эриком Летюийе, главным редактором «Форума». Эти три слова, помимо всяческих сентиментальных соображений (это она бы как-нибудь стерпела), повергли ее в отчаяние униженных и оскорбленных, которое – о чем можно прочесть у Стендаля, Достоевского, Пруста и у других авторов – может стать одним из самых мучительных состояний. По правде говоря, Ольга Ламуру никогда не читала ни Стендаля, ни Достоевского, ни Пруста, ни множества других, она читала только то, что пишут о них, да и то не в «Нувель литерер», а в «Пари-матч» и «Жур де Франс» – по случаю того или иного юбилея. К этим драгоценным сведениям она добавляла замечания личного характера, исходящие от Мишлины, ее интеллектуальной подруги, а всерьез она никогда не читала ничего. И вот, не опираясь ни на какие авторитеты, Ольга Ламуру, а точнее, Марселина Фавро, родившаяся в городке Салон-де-Прованс от нежной матери-галантерейщицы (причем род ее занятий помешал ее дочери оценить ее душевные свойства), принялась, всхлипывая, заламывать руки и на протяжении целого часа тщетно пыталась успокоить уязвленную гордость. Ольга совершенно не умела смотреть на себя со стороны; она всегда видела себя в стилизованно-ложном свете, причем это всегда была некая триумфальная версия, которую она нашла в себе смелость сотворить вопреки всем доказательствам противного, предоставляемым ей самой жизнью. И, надо сказать, наряду с тщеславием, тут проявилось лучшее, что было в ней: смелость, сопряженная с упорством, детская наивность, правда, сочетающаяся с множеством нелепых иллюзий, отказ от тусклого прозябания (или того, что она считала таковым). Сюда следует добавить ее усилия, стоившие ей бессонных ночей, приобрести хотя бы «видимость» культуры, более широкой, чем та, что была вынесена из Салонского лицея, ее уверенность в правильности собственной жизни, в своей молодости, в своей красоте, в своей удаче, и все это Эрик только что растоптал и смешал с грязью. И потому ее безоговорочная решимость мстить вполне соответствовала как ее лучшим качествам, так и ее недостаткам. Быстрота, с которой она принялась, невзирая на свои переживания, изыскивать орудие борьбы, средства, чтобы заставить Эрика поплатиться, была в определенном смысле достойна уважения. При этом уже была создана некая заведомо лживая версия, предназначенная для обеих закадычных подруг, Мишлины и Фернанды, и сформулированная следующим образом: «Я решила, что следует порвать с Эриком Летюийе. Он должен узнать, что такое нападать в присутствии Ольги Ламуру, будущей звезды, на беззащитную молодую женщину, свою жену, юную и богатую Клариссу Барон из семьи владельцев сталелитейного производства».
Замыслив месть, Ольга провела ладонями по щекам сверху вниз, утирая слезы, и слегка удивилась тому, что они не соленые. С десятилетнего возраста научившись симулировать плач, она полагала, что на настоящие слезы более не способна. Сейчас же слезы были самыми что ни на есть настоящими, лились они потоком, выкатывались из-под век, а плечи непроизвольно содрогались: это была какая-то незнакомая ей женщина – точнее даже ребенок – в отчаянии, некая «другая», плачущая вместо нее. Потрясенная, а скорее, ошеломленная способностью «другой» страдать, Ольга привычно попыталась придать причинам страданий возвышенный характер. Мало-помалу она принялась оплакивать несовершенство человеческой натуры, бессердечие отдельных личностей, которым следовало бы, наоборот, служить опорой народу, и вести этот великодушный, добрый и доверчивый народ по правильному пути. Она оплакивала наивность бедных читателей «Форума», совсем позабыв, что их контингент состоял из интеллектуалов левого толка (или правого толка), из крупных или мелких буржуа, иными словами, из людей обеспеченных, вполне способных приобрести журнал и с его помощью заниматься судьбами этого пресловутого народа, народа, о котором никто, за исключением официальных фигляров, никогда не вспоминал и не имел дела; «этого народа», единственным отличительным признаком которого было то, что сам он никогда не пользовался этим термином.
Как бы то ни было, когда влюбленный и пьяный от счастья Жюльен, широким шагом двигавшийся по палубе – размашистая поступь, резкие повороты, прыжки через ступеньки, – когда Жюльен наткнулся на нее, она уже оплакивала судьбы человечества, роняя слезы в синие волны, а вцепившись в него, оросила слезами его куртку.
«Почему я не остановила выбор на нем?» – спрашивала себя Ольга. Да, конечно, он не производил впечатления серьезного человека, да, конечно, он не представлял собой ничего особенного, и, да, конечно, он до сих пор не заинтересовался единственным, что достойно внимания на этом корабле, иными словами, ею, Ольгой… «Но он, по крайней мере, – заверяла себя Марселина Фавро в наивном отчаянии, – он, по крайней мере, обладает светлой головой! Да, конечно, он влюблен в Клариссу… в красавицу Клариссу… когда-то гротескную Клариссу… но это неожиданное соперничество не помешает устройству моих личных дел», – подумала она и тут вдруг сообразила, что благодаря Жюльену она от отчаяния и размышлений о собственном будущем перешла к мыслям о «личных делах». Возможно, на эти мысли ее навело лицо находящегося рядом мужчины, с его густыми бровями, сверкающими белыми зубами, с полными губами, красивыми карими глазами и большим, чуть искривленным носом. У него длинные ресницы, как у женщины, впервые заметила она, ресницы, неожиданные для человека столь мужественного и столь явно гордящегося этим… В конце концов, вполне можно ревновать к этому Жюльену Пейра… и красавцу Эрику следовало бы задуматься, действительно ли он лучше всех, а уж если она решится вызвать из глубин памяти неожиданную сцену, имевшую место сегодня днем… Ибо теперь, когда она уже не любила Эрика – или, точнее, перестала убеждать себя, что любит, – он вдруг показался ей гораздо менее привлекательным. И, говоря откровенно, эта эскапада на Капри была абсолютно неинтересной в определенном плане, а от Жюльена Пейра у нее в этом плане, без сомнения, останутся наилучшие воспоминания…
Ольга была фригидной, но заменила это грустное определение на гораздо более привлекательное: она называла себя «холодной» с тем, чтобы никто не винил ее за то, какая она есть, а надеялся ее изменить. Эрик, ревнующий к Пейра… А почему бы и нет? Слезы ее, поток которых, как надеялся Жюльен, иссяк, вновь полились с удвоенной силой, но теперь уже по ее собственной воле. Опыт подсказывал ей, что слезы порой оказывают на мужчин самое неожиданное действие.
Жюльен поначалу был неприятно поражен этими слезами. Ему вдруг показалось, что на этом судне ему предназначена непривычная и малоприятная роль утешителя. И сразу же эта мысль показалась ему кощунственной! Ведь он прекрасно знал, что слезы Клариссы не сравнимы со слезами Ольги! Иные причины их породили, иные глаза их источали, и даже, говоря прозаическим языком, консистенция у них была иная. Рыдая, Ольга сильно сопела, рукав куртки подозрительно блестел… Жюльен покровительственно обнял Ольгу за плечи и легким движением на мгновение прижал ее к себе. Когда он ее отпустил, а она отстранилась, он с гордостью заметил, что отплатил ей по заслугам. Довольный, Жюльен стал внимательнее прислушиваться к многозначительным словам этой скорбящей.
– Мне довелось услышать один разговор, – заявила она тихим голосом, – который вывел меня из равновесия… Вывел до такой степени, что вот – вы видите, в каком я состоянии! Без сомнения, я чересчур простодушна…
И она махнула рукой, изображая наивную растерянность маленькой девочки.
– Так что же нанесло удар по этому простодушию? – глазом не моргнув, осведомился Жюльен с серьезным выражением лица.
Он думал о том, как обо всем этом расскажет Клариссе, как они вместе посмеются, и вдруг поразился, сообразив, что уже все, все, что происходит с ним, он жаждет ей рассказать. Неужели это свойство влюбленности, спрашивал он себя. Это стремление рассказать другому обо всем, что с тобой произошло; эта уверенность, что все, произошедшее с тобой, для другого интересно и увлекательно? Но влюбленность сделала его жестоким, также отметил он: в конце концов, эта юная Ольга, несмотря на все ее смешные выходки, возможно, глубоко несчастна… Безусловно, Эрик Летюийе своим высокомерием и чванством глубоко ранил уже двух женщин.
– Что случилось? – с неожиданным жаром повторил он, и вдруг Ольге захотелось рассказать ему все.
– Что случилось? – с неожиданным жаром повторил он, и вдруг Ольге захотелось рассказать ему все.
Нет, не Ольге, а этой Марселине Фавро, вечной провинциалке, вечно стремящейся излить душу, а также вечно сентиментальной, которую, слава богу, бдительно контролировала Ольга Ламуру. И ответ был дан именно Ольгой:
– Да ничего. Ничего особенного, только разговорчики этого месье Боте-Лебреша окончательно меня довели. Ну должны же быть какие-то пределы гнусности, разве нет? – спросила она с подъемом.
– Должны, должны, – пробормотал неопределенно Жюльен, который, поддавшись искреннему порыву, тем не менее изнывал от желания продолжить прогулку в одиночестве. – И если я когда-либо вам понадоблюсь… – вежливо проговорил он, давая понять, что надеется быть ей полезным лишь в отдаленном будущем.
Ольга, улыбнувшись, кивнула в знак благодарности, он же обратился в бегство. Ольга наблюдала за тем, как он скрылся из виду, обогнув корабельную трубу, задаваясь вопросом, отчего она никогда не влюбляется в мужчин подобного типа, которые могли бы сделать ее такой счастливой (понятия не имея, что «мужчина подобного типа», сбежав от нее, тоже задал себе вопрос, отчего он никогда не мог полюбить такого типа женщину?). Она быстро вернулась к обдумыванию стоящей перед ней проблемы: как наказать Эрика? Посредством женщины, посредством прекрасной Клариссы, само собой разумеется… Это, как представлялось Ольге, была его единственная слабина… Но она понятия не имела ни о ее первопричине, ни о степени ее значимости.
Кларисса, к которой жизнь возвращалась по мере того, как она совершала неблагоразумные выходки, и счастье которой возрастало вместе с угрызениями совести, пришла в бар раньше Эрика, с рассеянным и одновременно замкнутым выражением лица. Она воспользовалась тем, что Эрик принимал душ, и поспешно оделась, в то время как он насвистывал за перегородкой, а затем бесшумно выскользнула, не затворив дверь. Он, конечно, выйдет из себя из-за этого побега и явится очень скоро, но десять минут, пять минут или даже три минуты с Жюльеном, с человеком, который одарил ее интересом к самой себе, своей внешности, своему телу (а если не интересом, то, по крайней мере, пониманием того, что этот интерес оправдан), – эти десять минут стоили сцены. Ей надо было поведать ему тысячу разных разностей, с которыми она столкнулась, а у него, в свою очередь, были для нее заготовлены тысяча ответов и тысяча вопросов, однако это не помешало им некоторое время сидеть неподвижно и молча на своих кожаных табуретах, пока они вдруг не заговорили одновременно и одновременно умолкли, как в худших американских комедиях. Они потеряли лишние тридцать секунд, уступая друг другу слово, и наконец именно Жюльен пустился во весь опор, начав экзальтированный монолог:
– Что нам делать, Кларисса?.. Вы ведь не отправитесь с этим человеком по прибытии в Канны? Вы ведь меня не бросите? Это смешно… Знаете, лучше сказать ему обо всем сразу!.. Может быть, вы хотите, чтобы об этом сказал я? И тогда я сочту своей обязанностью сказать ему об этом, если вы этого сделать не можете… Если ты этого сделать не можешь, – повторил он, нежно глядя на нее, отчего она ощутила небывалый прилив сил.
Улыбка Жюльена была улыбкой человека, по-настоящему нежного, человека, по-настоящему доброго; Кларисса впервые ощутила притягательность столь простого свойства, как доброта. Лучащиеся добротой глаза этого полузнакомого человека, ее возлюбленного, давали ей именно то, в чем ей отказывал взгляд Эрика: уверенность, что ее принимают безоговорочно такой, как она есть, что она любима, а не судима постоянно неким верховным существом. В конце концов, возможно, Эрик просто-напросто ее не любит, возможно, он ничего и не желает, как только развестись с ней… Возможно, его обрадует, что Жюльен попросил ее руки, несмотря на всю экстравагантность подобной ситуации?.. Однако Кларисса великолепно понимала, что все обстоит не так просто, и чем больше взгляд Жюльена, его желание убеждали ее, что она красива (красива без пошлости), что она имеет право на свободу и счастье, тем яснее она отдавала себе отчет в том, что поведение Эрика необъяснимо. Она осознала – без всякого гнева, – что ее буквально держат взаперти и навязывают негативный взгляд на себя самое, что к ней относятся не только без малейшего снисхождения, но и попросту агрессивно. И чем она ему так досадила, разве что своим богатством? Именно об этом и говорил Жюльен. Но ей не хотелось копаться в этом, подступаясь к теме денег, она опасалась увязнуть в ней, словно в малярийном болоте. Она знала, она была уверена в том, что, если Жюльен заговорит с Эриком или если Эрик узнает от других, до чего они договорились, последствия будут ужасными… как для Жюльена, так и для нее. И пусть даже нежный взор Жюльена ее разуверяет, удовлетворяет ее чувственный голод, ей становится не по себе, стоит ей только вообразить, как Жюльен будет противостоять изощренным и хладнокровным ходам Эрика, которые она знает досконально.
– Ничего не говори, – умоляла она. – Прошу тебя, ничего пока что не говори. Подожди… подожди до конца круиза… На этом судне, где все вместе и все все знают, это будет ужасно до потери сил… Я не смогу убежать от Эрика. Я смогу убежать от него только на твердой земле, и опять-таки я не уверена в том, что он не вернет меня силой тем или иным способом, – заключила она с веселой улыбкой и даже с легким смешком, от чего Жюльен на мгновение оторопел, и тут Эдма Боте-Лебреш, протянув из-за его плеча руку, чтобы забрать со стойки бара орешки, тем самым словно поинтересовалась причинами столь неуместного смеха.
– Дорогая моя Кларисса, – проговорила Эдма, – вы позволите мне занять ваше место подле месье Пейра? Ваш муж приближается сюда семимильными шагами, эдакий Отелло… Он уже был бы здесь, если бы Чарли не перехватил его по пути и не начал ему рассказывать историю с телексом.
И, пересадив Клариссу на свой табурет по правую руку от Жюльена, Эдма устроилась на табурете слева от него и завела оживленную беседу, заставив его тем самым повернуться спиной к Клариссе, а та, в свою очередь, обернулась к Дориаччи, улыбающейся и все понимающей.
– А знаете, месье Пейра, – заявила Эдма «с очаровательной улыбкой», как отметил про себя Жюльен, знаете ли вы, что с самого начала круиза я стараюсь изо всех сил вам понравиться?.. То я вам подмигну, то я на вас посмотрю, то я вам поддакиваю, то я смеюсь вместе с вами, в общем, чего я только не делаю… Я выставляю себя смешной, и все безответно… Я чувствую себя до бесконечности униженной и грустной, месье Пейра…
Жюльен, взбудораженный последними словами Клариссы, сделал над собой сверхусилие, чтобы понять, о чем с ним разговаривают, и когда его усилие увенчалось успехом, смущение его только удвоилось. Он понял смысл маневра Эдмы, но счел за благо как для себя, так и для нее не показывать этого. То, что она высказывалась столь откровенно, привело его в ужас (на самом деле его всегда ужасала мысль, что он может унизить кого бы то ни было, а особенно женщину).
– Но ведь, – проговорил он, – я даже не думал… я даже не думал, что это обращено ко мне… В конце концов, если вы так полагаете…
– Не валяйте дурака, – проговорила Эдма, все еще улыбаясь, – не валяйте дурака и не врите. На самом деле я за вами ухаживала, месье Пейра, но я за вами ухаживала в прошедшем времени. Мне просто хотелось дать вам понять, что если бы мы с вами путешествовали на этом судне лет двадцать назад или даже десять, я выбрала бы именно вас, если бы на то было ваше согласие, чтобы изменить месье Боте-Лебрешу. Вам это покажется странным, но даже в его окружении я находила мужчин, достаточно привлекательных, чтобы в них влюбиться. И я испытывала влечение именно к вашему типу мужчин, и это влечение не исчезло и не исчезнет, пока, конечно, не исчезну я сама… Это восхищение чисто платоническое, уж поверьте, это привязанность, преисполненная сожалений, зато сотканная из счастливых воспоминаний, которые я вам и предлагаю…
Голос у нее внезапно стал чуточку грустным, и Жюльену стало стыдно, стыдно за свои задние мысли, за все эти недомолвки. Он взял руку Эдмы и поцеловал ее. А подняв глаза и обернувшись, он встретился с ироническим, презрительным, почти откровенно оскорбительным взглядом Эрика Летюийе, сидевшего по другую сторону от Клариссы. Они уставились друг на друга, и Жюльен подался в сторону Эрика, слегка коснувшись Клариссы, которая глядела прямо перед собой.
– Вы что-то мне сказали? – спросил он у Эрика.
– Да никогда в жизни! – ответил Эрик возмущенно, как будто сама эта возможность представлялась ему чем-то постыдным.
– Значит, мне показалось, – произнес Жюльен спокойным голосом.
И между ними, как между двумя злыми собаками, разлилась некая тяжелая пустота. Остановилось время, воцарилась свистящая неподвижность, признак ненависти. Как обычно, спас положение Чарли, захлопав в ладоши и закричав: «Hello, people!»[5] – немного в нос. Все тотчас же повернулись в его сторону, а двое соперников какое-то время продолжали зверски глядеть друг на друга, пока Эдма не прижала руку к глазам Жюльена, сказав: «Цыц!», словно это он болтал без умолку, и заставив его повернуться в сторону Чарли.